412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Георге » Книга снов » Текст книги (страница 8)
Книга снов
  • Текст добавлен: 7 июня 2021, 12:04

Текст книги "Книга снов"


Автор книги: Нина Георге



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

Вообще-то, выглядит она мило. Даже несмотря на то, что Бог, предположительно, весьма охотно выставил бы ее из больницы. Врачи со всей страны, а иногда даже из США или Франции еженедельно совершают паломничества к Мэдлин.

Мэдди считается «интересным случаем», так как повреждения ее мозга не обязательно ведут к вегетативному состоянию – так это называется, или еще «состояние минимального бодрствования». Бог объяснил мне разницу на примере диаграммы с дисками. Вокруг «бодрствования» есть зоны, весьма близкие к поверхности жизни. Но между этими местами и реальным миром будто проложено стекло или непроницаемая фольга. Человек все слышит, порой даже чувствует, но ничего не понимает и не может ничего выразить.

Потом он вырезал круги и положил один на другой. Мэдди находится и в «измененном состоянии сознания», и в «коме» одновременно, чего, по сути, не может быть. Она перескакивает из одного состояния в другое, не входя в состояния «сон» или «потеря сознания». Ее открытые глаза говорят о том, что часть ее «тут», но бо́льшая часть – где-то в другом месте. И между нею и мной не стекло, не фольга, а толстый пласт льда и одиночества.

– Сестра Марион считает, что Мэдди больше по душе видеть тебя, чем всех этих «остолопов» – она имеет в виду «столпов науки», – которые постоянно обивают порог палаты Мэдлин, чтобы воочию увидеть этот «экстраординарный случай» и избавить девочку от нынешнего «состояния».

Марион убеждена, что если эксперты видят в Мэдди только «состояние», то они ни на что не годятся.

– Сэм, дорогой, когда врачи считают, что их никто не слышит, они говорят о людях, как об автомобилях. Но Мэдди нужны не заумные остолопы, которые опубликуют очередную тщеславную статью с ее фото в высокоумном медицинском журнале. – Она показывает мне книгу, которую составила о Мэдди. – Мэдди нужны вещи, которые приносят радость. Эти драгоценные мелочи имеют значение и в коме, они удерживают человека ближе к «сознанию».

По злому стечению обстоятельств не осталось никого, кто мог бы рассказать, что любит Мэдди. Нравится ей сериал «Девочки Гилмор»?[28] Или книги из серии «Дневник слабака»?[29] Нравится ей Тэйлор Свифт или Барток? Литература или рисование, море или горы? Кошки или собаки? Спагетти или суши? Когда кто-то болтает не переставая или наоборот?

Сестра Марион называет отделение ухода за больными в коме «нижней ступенью небес».

И вот на этой ступени сидят Бог и эмпатийный терапевт. Она как раз рассказывает о чем-то вроде «внутренних часов» и «дневных циклов», но Бог на секунду перебивает ее и сообщает мне:

– Тебе пока нельзя к Мэдди, сейчас к ней пойдет Анжела.

– Можно мне тогда ее книгу? – спрашиваю я.

Доктор Сол находит ее для меня.

Марион ведет записи обо всех «на нижней ступени». Она показывала мне эти книги, которые составляет вместе с родственниками, обслуживающим медперсоналом и врачами. Предпочтения в еде, хобби, повседневные ритуалы, любимые словечки. Младшие медработники начинают вести записи еще в отделении интенсивной терапии, а потом они путешествуют дальше вместе с пациентами.

В книге Мэдди сведений немного. Ее бывшая преподавательница балета, миссис Паркер, мало знала о своей подопечной. И дело тут не в равнодушии, а в понятной сосредоточенности на главном – на танце, плюс на все наложилась обусловленная возрастом забывчивость.

Мэдди не любит:

– Моцарта.

Мэдди любит:

– русских композиторов,

– все голубого цвета и в горошек,

– запах пустой сцены, когда софиты еще не включены, – об этом она однажды рассказала миссис Паркер.

И:

– Джейн Остин.

Предположительно.

«Гордость и предубеждение» – эту книгу нашли в рюкзаке Мэдди после несчастного случая. Я читаю роман в ожидании ухода эмпатологички и не совсем понимаю, о чем тут речь. Похоже, правда, в конце все поженятся.

На форзаце имеется экслибрис – это книга из библиотеки в Оксфорде, где жила Мэдди. Срок возврата давно истек.

Вдруг меня бросает в жар.

Может, я могу вернуть книжку. И не исключено, что библиотекарь сможет мне что-нибудь рассказать о Мэдди!

Но как попасть в Оксфорд? На поезде? Да, на поезде. Но как исчезнуть на целый день так, чтобы мама об этом не узнала?

Ненавижу свой возраст. В тринадцать лет ты никто.

Я прячу роман в рюкзак.

Продолжаю листать книгу Мэдлин.

Сестра Марион, Лиз, врачи – все понемногу пишут тут каждый день. О тестах, которые проводят с ней. О мире. О погоде – конечно, ни один британец не может чувствовать себя живым без дискуссий о метеорологической обстановке.

А иногда там пишут и такие вещи: «У Кейт Миддлтон аллергия на лошадей» или «Дональд Трамп хочет стать президентом». О звуках на отделении, об уголке кровати, о ритме аппарата искусственного дыхания. Обо всем, что однажды поможет Мэдди понять, что было, пока ее не было.

Я достаю карандаш из школьного рюкзака и пишу под сегодняшней датой: «Сэмюэль Ноам Валентинер (13) снова приходил».

Больше мне ничего не приходит в голову, и я думаю, что если она однажды прочтет эту запись, то спросит меня: «Что это значит? „Снова приходил“? Любая надпись на стене школьного туалета и то оригинальнее».

Так что я предпринимаю еще попытку.

«В Древнем Египте была традиция, согласно которой владельцы кошек сбривали им брови после смерти. Хоронили кошек с мумиями мышей. До нас не дошли сведения о том, сбривали ли мышам брови тоже».

Так, уже получше. Теперь, наверное, еще немного о ней.

«Твои глаза почти всегда открыты. Иногда они закрыты, но никто не знает, спишь ты или нет. Ты там, где тебя никто не должен найти. Я буду сбривать брови до конца своих дней, если ты больше не очнешься».

Я хотел написать «умрешь», но не стал, потому что никогда не знаешь, кого Вселенная сейчас слушает, а кого недопонимает. Сердце мое колотится, когда я ставлю точку.

Так и слышу, как Скотт говорит: «Целая жизнь – это довольно долгий срок, mon ami. Это что-то новенькое – давать извращенные обещания совершенно незнакомым девчонкам?»

Врачиха, считывающая чувства, все не уходила.

Тихо и безропотно покидаю я пятый этаж и спускаюсь по пожарной лестнице на второй, к отцу.

Интересно, Эдди у него? Эдди, которая всегда приносит мне книги или просто оставляет их в палате. Эдди, которая приходит то в кожаном комбинезоне, то в вечернем платье и которую я видел несколько дней назад в Интернете с Уайлдером Глассом, известным писателем.

Они держались за руки, стоя на каком-то красном ковре, на Глассе был смокинг, а на ней – платье, в котором вечером она в больнице мыла отцу ноги.

Но сейчас папа один. Аппарат искусственного дыхания дышит за него, и его лицо неподвижно. Я киваю санитару, который заходит в палату каждые пятнадцать минут, он русский, зовут Дмитрий. Когда он поворачивает отца, кажется, что он его даже легонько приподнимает. Дмитрий рассказал мне обо всех приборах, которые составили около отца. Он окружен катетерами, записывающими аппаратами, какими-то машинами. Создается такое впечатление, что все они питаются от него. Еще Дмитрий рассказал мне о врачах. Есть те, что контролируют только глубину искусственной комы, это анестезиологи. Он называет их газовиками. Другие отвечают за мочу, кровь и все остальное, Дмитрий зовет их, естественно, сантехниками. Есть еще те, которые следят за мозгом, как, например, Бог или доктор Фосс, и те, которые смотрят за кровообращением.

Я не спрашиваю, кто отвечает за чувства. И так знаю.

Никто.

Никто не уполномочен приглядывать за уровнем страха. Или мужества. Или одиночества.

Я стараюсь не думать о том, что за последнее время узнал о коме. Некоторым везет, и спустя две недели они, минуя отделение для «овощей», поступают на реабилитацию. Семь процентов, то есть семь человек из ста, или семь десятых их десяти.

Пятнадцать процентов попадают сразу в отделение глубокой заморозки, как тут называют патологоанатомическое отделение.

А остальные живут в коме и в ней остаются.

Если точно, то сорок тысяч человек в одной только Англии. В год.

Те, кто просыпается, помнят все, что им рассказывали в этом состоянии.

– Salut[30], папа, – говорю я. С тех пор как я узнал, что он бретонец, а значит, оба моих родителя из Франции, я стараюсь меньше прогуливать французский. Отыскиваю в рюкзаке книгу, которую хочу почитать ему. Потом подвигаю стул на колесиках, наклоняюсь прямо к отцу и шепчу ему в ухо, чтобы голос не срывался:

– Salut. Сейчас четырнадцатое июня две тысячи пятнадцатого года. Это Сэм. Твой сын. Мне тринадцать лет. Почти четырнадцать. Тебя зовут Генри М. Скиннер. М – в честь Мало, а Скиннер – не знаю, в честь кого. Я мало о тебе знаю. Когда-то тебя звали Ле Гоффом. Тебе сорок пять, ты военный репортер. Был им. До моего рождения. Четыре недели назад с тобой произошел несчастный случай. Уже двенадцать дней ты лежишь в коме, и у тебя была остановка сердца. Сейчас ты в Веллингтонской больнице, это довольно дорого, а главного здесь все называют Богом. На улице тепло, девчонки вплетают в волосы красные пряди. У Скотта сейчас второй бунтарский период. Он не бросил курить. Но все еще хочет изучать психологию. А я был в издательстве у Эдди. Сейчас я хочу тебе кое-что прочитать. А именно «Песнь льда и пламени», часть первую.

Мой отец далеко, так далеко. Я вижу его, вижу черную боль, которая его окружает. Она окутывает его, как легкий туман. И все же я продолжаю говорить с ним.

– Сейчас время чаепития. Ты получишь что-то вкусное через свой зонд, возможно взбитый сэндвич с огурчиком и электролиты с молоком. А я перекушу бутербродом, который брал в школу. Ну да: я снова прогулял. Если тебя это сердит, предлагаю очнуться и сказать мне об этом лично.

Я приглядываюсь к отцу. Изменились его черты? Он кажется измученным… и каким-то неопределенным. Да.

– Ну да ладно. Мама, скорее всего, смотрит на прогулы иначе. Ее зовут Марифранс. Она фотограф, и вы однажды переспали. Но потом что-то случилось. Вы не остались вместе. Думаю, ты даже не присутствовал при моем рождении. Она рассказала мне о том, что Стив не мой отец, только перед поступлением в школу. Но он нормальный. Полы настилает. Вот такие дела. Я почитаю тебе немного, не против?

Потом я открываю книгу и начинаю громко читать.

День 30-й


ГЕНРИ

Я падаю и ударяюсь о землю. Она твердая и холодная. Свечи уже догорели.

Марифранс столкнула меня с походной кровати, на которой мы лежали вдвоем. Я обнимал ее, нагую, а она во сне повернулась на другой бок и столкнула меня.

Картины убийства все еще не выходят из головы, сердце стучит как бешеное. Психика военных репортеров – это двигатель на грани перегрева, еле-еле залатанный.

Я наблюдаю за Марифранс. Мы не обольщали друг друга, мы поглотили друг друга из одной лишь жажды жизни.

Стоило все-таки сходить к врачу, о котором мне все время твердил Грегори. До сих пор я избегал врачебных консультаций, но теперь не могу спокойно спать по ночам. И днем на меня порой обрушиваются воспоминания столь неясные и сбивчивые, что не удается ни связать их с реальными событиями прошлого, ни счесть обманом чувств. Будто я все время ненадолго засыпаю, чуть выхожу за пределы бодрствования и блуждаю в сумерках спутанных мыслей и образов.

Марифранс не смотрит мне в глаза, когда я приношу ей горячий кофе в жестяной чашке.

Мы летим в Вау, потом через Каир в Париж. Марифранс засыпает у меня на плече, когда мы летим над Средиземным морем. Проснувшись, она чувствует неловкость и до конца полета прижимается к запотевшему иллюминатору.

Когда мы стоим друг напротив друга в аэропорту Шарля де Голля, я спрашиваю ее:

– Ты хочешь снова увидеться?

Марифранс пожимает плечами. Изящными, хрупкими плечиками, которые, однако, могут многое вынести. Но я заглянул ей в душу – и это для нее перебор.

– Ни к чему, – отвечает Марифранс, растягивая слова.

Не услышав возражений, Марифранс подчеркнуто легко говорит «Bon»[31] и склоняется, чтобы поднять зеленую сумку с фотоаппаратом. Потом легкий поцелуй в левую щеку, легкий поцелуй в правую.

Еще один короткий испытующий взгляд ее темных глаз. Я замечаю оттенок задетого самолюбия, из-за того что я не проявляю никакой заинтересованности, но я также вижу, что она удивляется и себе. Тому, что не пытается меня ни к чему склонить.

Уйти?

Остаться?

При третьем bisou я произношу у щеки Марифранс «спасибо» и в этот самый момент чувствую облегчение. Облегчение оттого, что она и правда не хочет, чтобы я остался, и мне не нужно притворяться, будто мне это нужно.

– Я думаю, так действительно лучше, – отвечает Марифранс и потом встряхивает головой, будто снова удивляется сама себе.

Когда я отхожу на несколько шагов от бегущей ленты транспортера, где стоит Марифранс и с отсутствующим видом поглаживает себя по животу, она вдруг окликает меня: «Генри!» И когда я оборачиваюсь, она спрашивает:

– Генри, у тебя бывает такое, что тебе кажется, будто ты уже переживал какое-то событие? Я уже стояла вот так именно тут.

– Бывает, – отвечаю я.

– И сейчас? – спрашивает она.

– Нет, – лгу я, но при этом у меня стойкое ощущение, что все это со мной уже происходило.

Она снова пожимает плечами и уходит.

Я возвращаюсь в Лондон. Мой главный редактор Грегори хочет, чтобы я в числе двенадцати репортеров дал интервью «Тайм Атлантик». Нас двенадцать, представляющих всех военных репортеров мира. Я знаком с остальными одиннадцатью, и все мы знаем правила нашей профессии, мы – обозреватели ужаса.

1. Ты не должен принимать ничью сторону, ты должен наблюдать.

2. Ты не можешь никого спасти.

3. Ты должен своевременно устраниться.

Нас интервьюируют поочередно в течение двух дней в отеле «Клэридж» в специально снятом для этого люксе, что кажется мне милым и отвратительным одновременно. Ибо все, что я вижу, – тоненькие руки Аколя, обхватившие горячий ствол автомата.

«Тайм» предлагает каждому из нас сказать несколько слов о приглашенных для интервью коллегах. Сиа из «Вашингтон пост» называет меня «человеком без страха».

Если бы она знала, что я только потому везде и езжу, что хочу убежать от себя, и больше всего не хочу выжить, и потому единственное, что у меня получается, – быть к себе беспощадным. Если б она знала об этом, как назвала бы меня? Человеком без жизни?

На следующий день на одной из улиц Кабула взрывается бомба. То есть ее взрывает семилетняя девчонка.

Грег тут же отпускает меня в командировку.

Я пытаюсь выяснить, что случилось. При этом знакомлюсь с чайным мальчиком Ибрагимом, сиротой, который в день взрыва искал свою сестру.

Ибрагиму двенадцать, его младшую сестру похитили.

Талибы сказали ей идти в школу, но вместо школы она пошла на смерть и забрала с собой двадцать четыре человека. У нее был рюкзак «Hello Kitty», в него и положили бомбу.

Волосы у Ибрагима подстрижены не так коротко, как обычно стригут мальчишек, изучающих Коран. Его темные кудри длиннее привычного, они яркие, темно-рыжие, торчат из-под расшитой шапочки фиолетового цвета. Глаза – два светло-зеленых камушка на изможденном, но все же красивом лице.

Ибрагим хочет мне все показать, все. Он хочет предать талибов, отомстить им. Потому что ничто не в силах вернуть его маленькую сестренку: ни религия, ни страх, ни деньги. В доме, где он служит, очень часто бывают лидеры талибского движения.

Я нарушаю первое правило, которое должны соблюдать военные репортеры: выбираю сторону. Я хочу спасти Ибрагима. Он умрет, если будет действовать в одиночку.

Я остаюсь в Кабуле на несколько недель, тем временем Грег присылает мне обложку «Тайм Атлантик» с моим портретом, а Марифранс присылает мне фото положительного теста на беременность прямо из аптеки.

«Я хочу ребенка, но ты мне не нужен», – пишет она.

Я прошу у нее разрешения навещать нашего ребенка, она отвечает: «Когда ребенок родится, пожалуйста, больше не езди на войну. Не хочу, чтобы он боялся за тебя».

На мою просьбу она не отвечает. Именно в этот момент я завязываю с войной. Мне почти тридцать два года.

Я держу свое обещание и с тех пор никогда не пишу о военных конфликтах. Однако Марифранс позволяет мне увидеть ребенка лишь однажды, вскоре после его рождения. Она отправляет мне фотографию, на которой малыш спит, зажав большой пальчик – на самом деле крохотный – в кулачок.

Это мальчик, и она назвала его Сэмюэль Ноам.

У Бога вымоленный, радость, сила.

Я пишу ей в ответ, что лучшего имени для мальчика и придумать нельзя.

Больше Марифранс не присылает ни одной фотографии. Каждый месяц я отправляю ей чек, который она не обналичивает. Я спрашиваю у нее разрешения приехать в Париж – сначала каждый месяц, потом раз в полгода. Она не соглашается.

Похоже, Марифранс все же затаила на меня обиду, я ведь не спросил ее тогда, в аэропорту, можно ли мне остаться.

История сестры Ибрагима – это первая портретная зарисовка, которую я написал, простившись с ролью военного корреспондента. С тех пор я буду рассказывать только о людях и о том, как они стали теми, кто есть сейчас.

Вечный читатель, беспрерывно читающий истории, чтобы сохранить человечеству жизнь.

Актриса, которая до конца жизни будет жить на дереве, восемнадцатилетний юноша, который не хочет брать донорское сердце, а хочет к Богу.

Я езжу по миру и слушаю, и чувство, что ни одну войну нельзя оставить незасвидетельствованной, постепенно проходит.

По моей инициативе Грегори позаботился о том, чтобы Ибрагим перебрался в Лондон. Грег и его жена Моника берут парнишку к себе и через несколько лет просят его согласия на усыновление.

Как-то я узнаю от одной коллеги, что у Марифранс в течение нескольких лет была интрижка с главным редактором газеты, где она работала. Его звали Клод, и он не стал разводиться ради Марифранс.

Сэму исполняется четыре года, когда Марифранс переезжает в Лондон. Она так и не разрешает мне общаться с ребенком. Грег и Моника говорят, что я мог бы подать на нее в суд, но разве так должны общаться люди друг с другом? Обоюдно обвиняя друг друга? Я переспал с женщиной, когда та чувствовала себя потерянной и всего боялась. Как же! Черта с два я буду с ней судиться.

Может, я упрощаю себе жизнь?

Может, нужно просить Марифранс снова и снова?

Во мне сидит тупая боль: знать, что твой сын живет в одном городе с тобой, и даже не иметь представления, как он выглядит. Я вижу своего сына в тысяче подростков.

Когда мне удается заснуть, я вижу моря, которые не ведают суши. Вижу темные длинные вагоны метро, которые проносятся надо мной. И войны, снова и снова.

– Ваша бессонница, мистер Скиннер, признак тяжелой травмы. Ваша память перегружена. Вы теряетесь, потому что в вашей голове нет места для вас самого. – По привычке я продолжаю ходить к штатному психологу доктору Кристесену; он, Грег, Моника и Ибрагим – мои единственные константы в этом мире. Доктор Кристесен прописывает мне лекарства, но охотнее всего он прописал бы мне другую жизнь.

Тем временем Ибрагиму уже шестнадцать, почти семнадцать, благодаря своим зеленым глазам и темно-рыжим волосам он выглядит скорее как ирландец, нежели афганский мальчишка, некогда бежавший из страны.

Он говорит мне, что отец – это самое главное в жизни мужчины. Для него я «маленький папа», так он меня называет, а Грег – его «второй отец».

– Маленький папа, тебе тоже нужен кто-то, кто будет для тебя важен.

– Ты важен для меня, Ибрагим. У меня есть ты.

– Я не твоя семья.

У него до сих пор сохранилась та фиолетовая шапочка из Кабула, с тех времен, когда он был чайным мальчиком. Она лежит где-то в шкафу. Жена Грега Моника убрала ее подальше, эта вещь из другого времени, из другой жизни.

Если бы можно было так же просто, как шапочку, отложить в сторону свою жизнь.

Лишь спустя три года после нашей первой встречи Ибрагим осмелился спросить меня о моем отце.

Это случилось, когда мы отправились в школьную церковь, где он должен был выступить с речью в конце учебного года, такая возможность выпадала только лучшим ученикам класса.

Я сказал ему, что горжусь им, невероятно горжусь.

Пока картины июньского Лондона, выбеленные солнцем фасады зданий мелькали за окном такси, он спросил меня, говорил ли эти слова мой отец. Что гордится мной.

– Когда я был совсем маленьким – да, говорил, Ибрагим.

– А потом?

– Потом мне это говорил дед Мало.

Ибрагим чувствует, что дальше выспрашивать не стоит, но он взволнован и продолжает:

– А твой отец почему не…

– Его уже не было в живых, когда мне было столько же, сколько сейчас тебе, Ибрагим.

Молодой афганец замолкает, склоняет голову и говорит:

– Прости!

Мне не за что прощать его, хочу я сказать, но продолжаю молчать. Лишь одному человеку я рассказал это: в том, что отца больше нет, – моя вина. Один лишь Мало знал, что случилось там, в открытом море у бретонского побережья, когда мне было тринадцать. Почему я вернулся домой один, без отца, единственного сына Папи Мало.

Как Мало смотрел на меня тогда. Все читалось в его взгляде: отвращение и сочувствие, печаль и ужас.

Не знаю, как Папи сумел утешить меня. Меня, не кого-нибудь, а именно меня.

Есть причина, по которой я ненавижу море, ненавижу Бретань, ненавижу себя.

День 31-й


ЭДДИ

Четырнадцатый день с того момента, как я подписала документы. С момента моего «да, согласна».

У меня появилась привычка перед каждым свиданием с Генри ходить в маленькую больничную часовню. Не потому, что я вдруг стала верующей, нет, просто часовня, расположенная в цокольном этаже недалеко от патологоанатомического отделения и морга, – самое безлюдное место во всем Веллингтонском лабиринте.

Я сижу на полу и возлагаю на себя мужество, словно макияж. Я аккуратно разделяю все свои противоборствующие, враждующие, мешающие друг другу душевные порывы до тех пор, пока не остается лишь три самых важных. Я сосредотачиваюсь на них и не даю другим эмоциям подступиться ко мне. Жалость к самой себе? Сомнение? Пессимизм? Прочь отсюда! Я думаю о Генри с нежностью, на какую только способна, отбрасываю угрызения совести по отношению к Уайлдеру, который не догадывается о том, чем я занимаюсь вместо якобы встречи с новой писательницей.

Вдыхаю и думаю: нежность.

Вдыхаю еще глубже и заклинаю: мужество.

Выдыхаю и прошу: сделай меня такой, как Сэм.

Отношение Сэма к Генри далеко от рациональности. Он с ним говорит – и он его слушает. Мне же трудно уйти от цензуры рассудка, вечно стоящего на страже. Ведь в отличие от Сэма я не вижу Генри. Не слышу его. Кажется, что я пытаюсь наладить коммуникацию с телом, которое покинула душа. И при этом я не имею права на отчаяние, потому что пессимизм близких ядовит, он отравляет.

Я закрываю глаза и снова собираюсь с мыслями.

Мужество.

Нежность.

Быть как Сэм.

Слушать. Видеть. Чувствовать, не сомневаться, черт!

Очень тяжело не сомневаться!

Тридцать один день без сознания.

Пятнадцать дней под сильным наркозом, потом клиническая смерть. Восемь минут вечности. Потом – шестнадцать дней в коме.

Утекающее время отдаляет Генри от надежды и перемещает в область статистики, которую я научилась ненавидеть. Чем дольше человек лежит в коме, тем меньше шансы, что он вновь станет тем, кем был прежде.

Врачи неустанно измеряют сознание Генри, опускают эхолоты в самые темные глубины в поисках его затерявшейся души. Они используют томографы и измерительные приборы. Стучат по коленям и локтям, светят фонариком в глаза, проводят тесты на обоняние и слух, меняют освещение, температуру, меняют положение тела. Они не оставляют его в покое ни на минуту.

Но морская гладь даже не дрогнет.

Отец говорил, что так всегда ощущаешь себя на маяке. Страх накатывает не во время бури. А когда море подозрительно спокойно.

Следующий этап наступает спустя три месяца. Если заблудшая душа будет молчать и тогда, вот тут-то и начнется настоящая битва, обрушится лавина страха. Это мне объяснил доктор Сол.

– Миссис Томлин, вам предстоит погрузиться в войну с больничной кассой[32] и взглянуть на бесчувственный мир страховой системы, который вас ошеломит. Спустя два года касса не захочет больше платить и попытается убедить вас заложить все, чем вы владеете. После того как вас уломают, последуют доброжелательные экспертизы различных специалистов, которые елейными голосами будут советовать вам отпустить вашего друга с миром. То есть дать ему умереть от жажды и голода или перекрыть ему кислород. Как только вы проявите хоть толику интереса к этим речам, перед вашим носом тут же окажется договор на изъятие органов, конечно рассчитанный на исключительно душераздирающие случаи, счастливый исход которых будет зависеть от того, как скоро он умрет. Вы, само собой разумеется, не сможете уже спокойно спать по ночам, будете перелопачивать Интернет в поисках любой информации о пациентах, находящихся в коме.

Этим-то я занимаюсь уже сейчас, каждый день, каждую ночь.

Доктор Сол продолжал:

– Вы будете нас критиковать, с упреком становиться у нас на пути и справедливо ругаться на ужасный уход и слабое обеспечение. И – как ни крути – на нехватку персонала. Да! Справедливо, справедливо! В конце концов вы, полная мрачной решимости, отправитесь на поиски ответов и помощи извне. Если вы будете каждую неделю представлять мне нового специалиста, нового гениального заклинателя мозга, я даже отнесусь к этому с уважением. Только, пожалуйста, никакого открытого огня у койки.

И тут он угадал. Как же меня это бесит!

Я уже сейчас хочу встретиться с одной женщиной, которая умеет читать язык тела. Невролог, она специализируется на болевой терапии и парамедицине.

Ведь если кома – это симптом, то в чем же причина?

Я вбила себе в голову, что если выясню причину ухода Генри в отказ, то смогу спасти его.

Где-то я прочитала, что это тоже нормально. Когда тебя бросает от одного спасительного средства к другому, от экстрасенсов к эмпатийной терапии, когда ты в постоянных поисках выхода – некой двери и отгоняешь от себя мысль о том, что двери, возможно, нет в природе.

И все же я знаю еще слишком мало.

Я учусь каждый день ходить на свидания с мужчиной в коме.

Так хочется прикоснуться к нему.

И так страшно сделать что-то не так.

– Вам не нужно учиться, чтобы быть для него важным человеком. У вас две ноги, две руки, отважное сердце. У вас есть все, что необходимо, – сказал мне доктор Фосс.

– Замените слова «посещение» на «свидание», – посоветовала мне сестра Марион. – Посещение – это долг. Свидание, напротив, – удовольствие. Попытайтесь смотреть на него не как на пациента, а как на человека, с которым у вас свидание. Только необычное.

У нее я учусь находить применение своим ногам, рукам и сердцу. И еще держать в узде свое отчаяние.

– Не пытайтесь выплакать все слезы за одну ночь. Вы будете так часто на грани отчаяния, что в какой-то момент захотите плакать, но будет нечем. Пустота – самое страшное. Невозможность выразить боль, потому что пройдены все степени отчаяния.

Она руководит отделением на пятом этаже, где лежат пациенты в коме, которые не нуждаются в интенсивной терапии, и на выходных берет ночные дежурства на том этаже, который некоторые врачи называют «овощным».

– Ночью мои странники чаще возвращаются, чем днем. – В этом сестра Марион убеждена. Странствие. Так она называет кому. Странствие души.

Марион учит меня, как ухаживать за кожей Генри, которая становится все чувствительнее. Здесь «тонкокожий» – не метафора.

Она показывает, как освежить ему рот.

Жажда – самое невыносимое, Марион знает это по опыту тысяч ночей, проведенных с тысячами пациентов, спящих глубоким сном, пациентов с переходным синдромом, не реагирующих ни на что, но бодрствующих где-то на границе между «там» и «здесь».

Если они вновь обретают возможность говорить, то говорят о том, что жажда – самое страшное. Жажда и шумы.

Она показала мне, как из кубиков льда с мятой или замороженного сока делает «коктейли на палочке».

Я учусь звать Генри по имени, снова и снова, потому что имя – самая прочная привязка к реальности, как она говорит, и не важно, на каких глубинах парят пациенты. Я представляю себе веревочную лестницу из пяти букв, которые я бросаю ему. В церкви я шепчу: «Генри».

Мужество.

Нежность.

Быть как Сэм.

И немного «Шанели № 5». Я открываю флакончик с лосьоном для тела и втираю чуть-чуть в шею и руки. Церковь тотчас наполняется ароматом жасмина, корицы и сливочного печенья, цветов и моей кожи.

Самый сильный глас, вопиющий в пустыне странствующих душ, – это аромат. Считается, что запахи проникают до коматозного пласта. Все чувственные впечатления должны пройти через таламус, врата, ведущие к нашему «я», прежде чем мозг сможет их обработать. Если таламус поврежден, то пациенты в коме не могут ни слышать, ни чувствовать нас. Запахи же тайной тропой проникают прямиком в лимбическую систему, которая связывает запахи и чувства. Запахи – начало всякого воспоминания. Воспоминание – это личность.

И вот я приношу Генри запахи. Запахи еды, которую мы ели, напитков, которые пили. Вещей из прошлого. Газетной бумаги. Мокрого песка. Розмарина. Свежих блинов. Однажды я набрала в кулак немного земли у Веллингтонской больницы, влажной от дождя, пахнущей летом. Я приношу ему свежие простыни. Каждый день отыскиваю в памяти вещи, которые он любил.

Сегодня я вручаю ему свой запах, аромат духов, которые я наносила, когда мы спали вместе и кожа моя разгорячалась, я приношу ему запах женщины, жизни, наш запах.

Я во всеоружии. И все же, подходя к его постели, удивляюсь, каким изнуренным он выглядит. Воспаление легких, с которым он боролся последние десять дней, очень сильно сказалось на нем. Сейчас жар наконец-то спал, но прошедшая ночь выжала из него все соки. Я замечаю, что в капельницу, подключенную через катетер под ключицей, добавили больше электролитов.

Доктор Фосс проводит свои тесты на реакции, он кивает мне в знак приветствия, и по его лицу видно, что он недоволен.

На море штиль. Ни намека на корабль.

Добряк Фосси записывает результаты.

Сэм стоит, прислонившись к стене, и робко улыбается. Он собирает вещи, украденный им час скоро подойдет к концу. Я достаю из сумки роман, каждые три-четыре дня я приношу ему что-нибудь новенькое. На этот раз – «Сезон костей»[33].

– Оставлю ее у папы, – бормочет он так, как будто это что-то само собой разумеющееся, как будто Генри, возможно, сегодня ночью захочет немного почитать. Я завидую Сэму.

Он, не глядя на меня, тихо говорит:

– Если я попрошу тебя как-нибудь съездить со мной в Оксфорд, ты будешь спрашивать зачем?

– Испытай меня.

На этот раз он не отводит взгляда.

– Можешь съездить со мной в Оксфорд?

Я киваю.

На его лице заметно облегчение, когда я не спрашиваю зачем.

Я все больше узнаю в нем Генри. Того Генри, который не любил объясняться. Который вел очень замкнутую жизнь. Я бы хотела познакомиться с матерью Сэма, но знаю, что еще рано, слишком рано.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю