Текст книги "Книга снов"
Автор книги: Нина Георге
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
– Мне очень жаль, папа, – говорю я тихо.
Доктор Фосс меняет положение его тела и вытаскивает ручку из кармана. Я знаю, что он задумал. Я уже видел, как он проделывал подобные тесты на других пациентах в отделении интенсивной терапии. Он сунет острый конец под ноготь большого пальца ноги. А потом под ноготь большого пальца на руке.
Я чувствую своего отца. И черную боль, которая грозит захлестнуть его. Боль от того, что он не может сделать то, что от него хотят. Потому что есть еще и другая боль. И жажда. И ярость! Ярко-красная, бушующая ярость от того, что с ним делают.
Вот они тянут его за язык. Мне больно, и я слышу, как Эдди резко вздыхает.
Отчаяние отца. Оно удивительного синего цвета, как чернила, которые растекаются. Словно он плачет и его слезы смешиваются с чернилами.
Но это не из-за тестов, а…
Потому что Эдди его не чувствует.
Она стоит у стены, прикрыв рот рукой, другой держится за живот. Ее взгляд неотрывно устремлен на отца.
Я уселся на пол у кровати Мэдди и глажу ее руку. На руках у нас антисептические перчатки.
Она подключена к аппарату искусственного дыхания, и сегодня утром у нее отказала правая почка.
– Он был тут, Мэдди, – шепчу я, – и смотрел на меня так…
Как никто еще не смотрел на меня прежде. Никто.
Как будто я самый важный человек на свете. Будто все, что он умеет, все, что знает, все свои силы израсходовал на то, чтобы сказать мне, как он гордится мной. Мной, Мэдди!
Но ничего такого вслух я произнести не могу. Даже не могу это толком сформулировать.
Чертовы слезы подступают к горлу, они соленые и горькие. Такие горькие.
Горькие, потому что это так хорошо, и внове, и уже почти позади.
Потому что я не знал, как это страшно: быть для кого-то целым миром.
Я для своего отца – целый мир!
Не могу вместить это чувство, и потому плачу слезами ярости и держу руку Мэдди. Представляю, что она тоже держит мою и утирает мне слезы. Раньше мне было бы от этого неловко.
Раньше. Раньше, семь недель назад, прежде, когда я был еще ребенком.
Слышно вполне определенное, но высказанное спокойно требование Эдди:
– Прекратите!
Санитары как раз выпрямили руки и ноги отца, чтобы доктор Фосс мог провести болевой тест.
– Но, миссис Томлин, для проверки моторных функций стимуляция мышечного тонуса сгибателей…
– Не делайте этого, доктор Фосс. Не надо обрушивать на меня лавину медицинских терминов, оправдывающих то, что вы собираетесь причинить ему боль. Просто не делайте этого.
Эдди приближается к доктору Фоссу, и что-то в ее повадке заставляет его отпрянуть.
– Оставьте его в покое! Немедленно! Довольно с него.
Фосси вздыхает:
– Хорошо, как скажете. – Он закрывает ручку и прячет ее в нагрудный карман. – Но чтобы гарантировать, что мы ничего не упустили…
Она так уставилась на него, что он замолк.
Эдди тихо прошипела:
– Пациент, возможно, в сознании, но его моторная система отказывает. Возможно, вы причиняете ему боль, а он не может вам сопротивляться. В качестве официального представителя больного я запрещаю проводить эту пытку. Есть еще какие-то возможности?
Доктор Фосс смотрит на доктора Сола, который смотрит на меня и потом говорит:
– Руководство нашей клиники, как известно, пожираемо алчностью. Но раз уж у нас есть Монстр, сто́ит его использовать.
Он имеет в виду функциональный магнитно-резонансный томограф, специальный прибор, который измеряет мозговую активность в определенных зонах. Он обошелся больнице в два миллиона фунтов и числится английским «телепатом». Кроме доктора Сола и еще троих неврологов, едва ли кто-то может истолковывать проведенные тесты так, что их результаты будут надежными, это он мне однажды объяснял: «Этот Монстр для нас заглядывает в мозг. Мы можем задавать вопросы типа: вы сегодня уже завтракали клоуном? И смотреть, есть ли реакция в медиальных префронтальных зонах. Мы можем вколоть пациенту флуоресцирующее средство и измерить уровень потребления глюкозы. Если мозг использует питательные вещества, то многое говорит за то, что он работает. Мы можем даже стимулировать моторное воображение: поиграйте в теннис, попрыгайте на одной ноге, представьте, что сжимаете кулак. Да, все это мы можем, и потом загораются разные лампочки. Как бы глупо это ни звучало, но едва ли кто-то может расшифровать все эти сигналы. Никто не знает: ага, вот эта реакция в норме, или: нет, это уж точно отклонение. Машина умна, а мы глупы».
Тем не менее Бог говорит Дмитрию:
– Подготовьте, пожалуйста, мистера Скиннера.
Потом он делает мне и Эдди знак, чтобы мы проследовали в его кабинет.
Я встаю не спеша.
Эдди убирает со лба отца волосы, они отросли рядом с местом операции. В этом жесте все: любовь, страх, невероятно много печали.
Потом Эдди смотрит на меня и тихо говорит: «Иди к нам». Она протягивает мне руку над папиной грудью. Я снимаю одноразовую перчатку, сжимаю кисть Эдди, а отца беру за правую руку. Она берет его за левую, так мы и стоим.
Эдди оглядывается, мы одни. Потом она тихо просит:
– Скажи мне, как ты это делаешь, Сэм. Как?
Я сразу понял, о чем она спрашивает.
Но не знаю, как ей объяснить.
«Mon ami, тебе не остается ничего, кроме как время от времени вступать в контакт с окружающим миром. Объясни все образами. Людям нравятся образы», – раздается важный голос будущего психолога Скотта у меня в голове.
Попытаюсь. Образы.
Я могу все, что вижу (цветные числа, запахи музыки, ароматы, из которых вырастают образы, цветную боль, ложь, ярость, чувства, память зданий), все это я могу усилить. Как будто сделать громче. Поднять регулятор вверх, до упора.
– Он тут? – спрашивает она.
Я смотрю во все еще открытые неподвижные глаза своего отца. Он за ними. Я чувствую это. Как ощущается присутствие человека за закрытой дверью. Атмосфера иная. Более плотная. Теплая.
– Да, – отвечаю я.
Она откашливается. На ее лице и недоверие, и желание верить.
– Он слышит меня? – спрашивает она, и в ее голосе тоска и отчаяние. – О чем ты думаешь?
Может быть, в ней тоже есть какой-то усилитель. Может, он есть у всех, только не все о нем знают.
Эдди смотрит на папу, и в ее лице отражается какая-то борьба.
– О Генри, – шепчет она, ее голос дрожит. – Генри, я люблю тебя.
Она поднимает его руку, целует ее, и я смотрю на монитор электроэнцефалограммы. Три отклонения подряд от обычной амплитуды.
Она отчаянно и с надеждой смотрит на меня.
– Прости, Сэм, ты, должно быть, держишь меня за дурочку, потому что я прошу тебя переводить. – Ее улыбка неуверенная и нежная, и я бы с удовольствием сказал, что с удовольствием помогу, лишь бы утешить ее.
– Как ты его чувствуешь? – снова спрашивает Эдди.
– Я об этом не думал.
– А что ты чувствуешь?
Я смотрю на отца и снова чувствую эхо волны.
– Любовь, – говорю я тихо. – Жжение. И жажду.
Эдди отпускает мою руку и бросается к коробке сзади. Потом она осторожно смачивает отцу губы и десны. Пока она проделывает это, я пытаюсь открыться еще больше. Повернуть свой внутренний усилитель до упора, в красную зону.
Я едва ли могу выдержать напряжение, потому что начинаю чувствовать не только отца. А всех. Это за гранью того, что могут почувствовать «нормальные» люди.
В каждой кровати этого зала таятся такие сильные чувства. Один заблудился в очень плохом месте, другого мучает страх смерти, третий горит от жара. Я чувствую усталость и напряжение, как струны и резинки, которые натянуты по всей комнате: забота, судорога, страх.
– Сэм? – спрашивает Эдди обеспокоенно.
И за страхом раздаются потрескивание, шепот.
– Сэм, все хорошо. Хорошо. Остановись, ты не обязан. – Эдди берет меня за плечи.
Я судорожно вздыхаю. Я не дышал, у меня кружится голова. И все же я должен ей сказать.
– Кажется, будто на него падает другой свет. Темнее, или светлее, или цветной, по нему я определяю, как дела. Если бы он мог говорить, то по голосу я бы заметил, скрывает ли он что-то. Я вижу по его телу, тут он или нет. Это… – я подыскиваю сравнение, – будто иглу опускают на пластинку. Ты знаешь, что на ней что-то записано, хотя музыка еще не начала играть. Или как чувствуешь в темной комнате присутствие другого человека, потому что в воздухе есть какое-то напряжение.
Я вижу по Эдди, что она не уверена, стоить ли мне верить. Чувствую, что она спрашивает себя, не выдумываю ли я все. Чтобы утешить саму себя. Чтобы не потерять надежду.
– Он хочет жить!
– Но достаточно ли этого, чтобы жить? Достаточно? – спрашивает она просто и устало показывает на его почти обессиленное, беспомощное тело.
В отце все неистовствует. Будто он снова и снова бьется о решетку.
Эдди права: по его лицу этого не понять.
И по пульсу тоже. Может, я ошибаюсь?
Нет. Никогда.
Я чувствую отца так отчетливо, будто говорю с ним.
– Идем, – говорит Эдди. – Идем к доктору Солу. Он расскажет нам, что может сделать.
ЭДДИ
– Рыбы не заплетают косы, – говорит доктор Сол. – Стрекозы пишут стихи.
Он десять раз повторяет какую-то бессмыслицу, чтобы стимулировать определенные зоны мозга Генри: те, которые активируются только тогда, когда мозг слышит что-то бессмысленное. Или решает какую-то загадку. Мозг Генри, похоже, не настроен отгадывать загадки, потому что доктор Сол каждый раз мотает своей светловолосой головой.
– Добрый день, мистер Скиннер, я ваш врач. Вас зовут Генри Мало Скиннер, вы находитесь в Веллингтонской больнице Лондона уже сорок четыре дня. Вы в коме, мистер Скиннер. Вас поместили в сканер. Он измеряет активность в медиальных префронтальных зонах вашего мозга.
Сэм стоит рядом со мной. Он сосредоточился на огромном ревущем аппарате МРТ по прозвищу Монстр, в который засунули его отца. Круг со специальными камерами вращается внутри Монстра, оптически раскладывает мозг на срезы, в ожидании луча света, пронзающего тьму.
– Представьте, что вы на поле для гольфа и бьете по мячу, – говорит доктор Сол.
– Чушь какая, – бормочет Сэм, и я с ним полностью согласна. При мысленной имитации движений, то есть пока Генри воображает, что он машет клюшкой, МРТ должен выявить активность соответствующих зон, как у здоровых людей, которые представляют себе гольф-площадку.
– Мысленно сожмите, пожалуйста, кулак, – просит врач. – Представьте, что вы двигаете пальцами на ногах вверх и вниз.
Он заставляет Генри представить, как тот играет в теннис, в футбол, а потом – танцует.
Электродатчики на голове и на груди у Генри регистрируют все. Так доктор Сол хочет проверить, не появится ли что-то в образной зоне, не удастся ли хотя бы зафиксировать что-то биорезонансным датчиком.
Да. Я хочу, чтобы Сол, и Фосс, и их чертов Монстр наконец-то подтвердили, что Генри и правда вернулся. Не потому, что я не верю Сэму. А потому, что я не могу поверить самой себе. Я не доверяю себе и не верю, что врачи слышат нас.
Ничто в мозгу Генри не говорит о том, что он представляет движения. Ничто не выдает и того, что он просто спокойно лежит, потому что просто не знает, что он в коме.
– Мистер Скиннер? Мистер Генри Скиннер?
Тест на тета-волны. Я наблюдаю за доктором Солом, но тот лишь сосредоточенно фиксирует показания мониторов.
Возле нас ходит сестра Марион.
– Если ничего не получится, это не значит, что все потеряно, – говорит она тихо. – После тестов мы еще раз подключим мистера Скиннера на двадцать четыре часа к электродам. Мне они нравятся гораздо больше, чем этот телепат. Он наблюдает мистера Скиннера всего лишь в течение одного часа. В этот час он может быть где угодно, только не здесь.
– Как дела у Мэдди? – спрашивает Сэм.
– Она борется, Сэмюэль. Борется.
– Она хочет жить, но не доверяет себе, – объясняет он.
– Ты так хорошо ее знаешь, э… что так себе это представляешь? – спрашивает сестра Марион ласково.
– Нет, она сама мне это сказала, – отвечает он.
– Ах вот оно что, сама.
– Да. Во сне, – серьезно объясняет Сэм.
Он утверждает это, как писатели, которые излагают мне свои идеи. Спокойно и убежденно. Никого из них я не считала экстравагантным. Даже в тех случаях, когда они рассказывали, что сны – это якобы визиты собственного духа к родственным душам. Не зазорно посещать уже и мертвых. Машины сновидений, ясновидение, сонные путешествия во времени – ничто из этого не казалось мне прежде абсурдным или безумным. Поппи, Рольф, Андреа и я уже обсуждали возможность невозможного. Мне к невероятному не привыкать. Предназначение литературы – исследовать неизвестные миры. Кто, как не писатели, мог бы с такой отвагой о них позаботиться? В чьи обязанности входит продумывать вопрос «а что, если» без каких бы то ни было ограничений?
И все же сейчас я отстраняюсь.
Мы в реальности. Не в книге, не на соревновании умников-зануд.
Здесь имеются: громыхающий Монстр, вопросы доктора Сола, автомат искусственного дыхания, который восемь раз в минуту вталкивает кислород в легкие Генри и высасывает обратно. Такова реальность.
Уже шесть недель Генри не дышал самостоятельно. Время чудес приходит так медленно. Когда ничего не ждешь с такой силой, как чуда. Но ничего не происходит.
– Ты видел ее во сне? – спрашивает сестра Марион уже медленно. – А когда?
– Той ночью, когда у нее началось заражение крови.
– Не расскажешь мне? Знаешь, ведь сны – это средство коммуникации и…
– Я принесу себе чая, – бросаю я раздраженно и встаю.
Не могу так. Не могу выносить, как сестра Марион дает Сэму еще бо́льшую надежду.
– Вам не нравится наш разговор, миссис Томлин?
Нет. Мое истерзанное сердце рвется на части, когда я вижу этого подростка и свет падает так, что он становится копией своего отца.
Я буду защищать тебя, Сэм, клянусь я про себя, защищать всегда, даже когда перестану понимать от чего. Может быть, от переизбытка иллюзий? Да, именно от обманчивого представления, будто чудо происходит именно тогда, когда ты в нем больше всего нуждаешься.
– Разве вы сами не видели мистера Скиннера во сне, миссис Томлин? – спрашивает ночная сестра прокуренным голосом.
Треск лампочек под потолком становится иным.
Как там Сэм говорил? Как он чувствует, что Генри с нами, совсем рядом, может нас видеть, хочет нам что-то сказать?
Кажется…
…будто иглу опускают на пластинку.
Мне очень хорошо знакомо это чувство. Это тайное дыхание мира. Внимание оркестра, направленное на кончик дирижерской палочки.
Но я отказываюсь признать очевидное. И даже тот сон, в котором я была с Генри. Это была лишь тоска. Не более.
А если нет?
– Когда-то мне снился отец, – отвечаю я неохотно. – Но уже после его смерти. Сначала часто, потом реже.
Сестра Марион кивает.
Когда я вижу своего отца, то сразу понимаю, что это сон. Так всегда происходит, когда мы теряем тех, кто был для нас целым миром. По нашей жизни бежит трещина, в ней исчезают смех и легкость. Их отсутствие ломает нас, и в какой-то момент мы начинаем четко ощущать разницу между реальностью и грезами. Словно только смерть позволяет вступить в мир между мирами.
Лишь изредка я слышу отца не во сне. Например, когда я обнимала Сэма в больничной церкви. Тогда мой отец громко и четко сказал мне: «Найди себе место и пропой его».
Дважды у меня возникало чувство, будто я – это он. Первый раз, когда я ездила на мотоцикле. И второй раз в Корнуолле, воздух был свежим, все еще теплым, но уже чувствовалась осень. Море пело, и все было хорошо. Казалось, будто он в моем теле, идет и наслаждается тем, что снова может чувствовать. Тепло собственного тела, запахи, работу мышц, биение сердца. Это ощущение точно длилось четыре-пять минут.
Но несмотря на отчетливость этих ощущений, я полагаю их удачным самообманом.
Люди таковы, что они представляют себе самые невероятные вещи ради утешения и верят в их реальность.
– Миссис Томлин, вы когда-нибудь слышали о посмертном опыте людей?
– Предсмертном?
– Нет, посмертном. Вы видели во сне вашего отца? Возникало ли у вас когда-нибудь чувство, что он рядом? Что вы можете ощутить его запах? Или слышать? Опыт, полученный после смерти, – это моменты коммуникации. Что-то, что люди переживают, когда умирают самые близкие.
Нет, хочу я закричать. Все это бред. Бред!
Именно так я воображала себе, как Генри зовет меня. Эдди, помоги мне! Бред на почве злоупотребления сансером!
– Нет, – утверждаю я. – Мозг склонен к самообману. Мы утешаем себя и представляем, будто слышим, чувствуем и обоняем любимых. Самоисцеление – лучшее лечение. Но в действительности Генри не проявил ни малейшей реакции на мое присутствие. Ни малейшей, слышите вы? Посмертный опыт? Сны? Избавьте меня, пожалуйста, от этого!
Собственный голос звенит в ушах. Даже доктор Сол выглянул из своего стеклянного отсека.
Посмертный опыт. Сны. Чересчур много эзотерики. Слишком мало гарантий. Чересчур много чудес с червоточинкой.
Я встаю, выхожу из комнаты и иду по коридору в направлении автомата с напитками. Мне хочется бить кулаками в стену. Лбом, головой. Я хочу вернуть Генри. Хочу вернуть отца! Хочу вернуть свою жизнь!
– Эдди, милая, – слышу я, как отец сказал с нежностью. – Эдди.
Но это всего лишь фантазии.
Одни фантазии.
Когда я подхожу к автомату, желание пить чай отпадает. Я тихо отправляюсь назад и прислоняюсь к стене у еще открытой стеклянной двери, так что ни Сэм, ни сестра Марион меня не видят.
– …и Мэдди не хотела выходить на сцену. Она очень тосковала по ней, но боялась. Боялась жизни. Я сказал ей: я же рядом. Но не знаю, достаточно ли меня одного. Может быть, для целой жизни меня слишком мало.
Сестра Марион ответила с любовью:
– Сэм, ты лучшая причина, чтобы она поправилась.
Голос Сэма дрожит, когда он спрашивает:
– А отец может видеть сны?
Сестра Марион вздыхает:
– Знаешь, я уже многие годы работаю в этом центре. Я часто слышу разговоры неврологов о том, что сны в коме исключены, потому что сны рождаются на уровне сознания, недоступном человеку в коме. Понимаешь? Машина сновидений как бы выключена. Однако…
Я подаюсь вперед: что «однако»?
– Однако, когда пациенты возвращаются из комы, а возвращаются многие, они рассказывают о том, что пережили. Что-то из этого галлюцинации, о них врачам известно. Звуки машин, свет, уколы и разговоры врачей – все это обрабатывается в лимбическом отделе мозга, который отвечает за эмоции, и преобразуется в новые образы. Аппарат искусственного дыхания звучит, как мотор подводной лодки, сигналы электроэнцефалограммы оборачиваются грузовиками или игровыми автоматами.
Доктор Сол объявляет по громкой связи:
– Сейчас мы проведем последнюю серию тестов с глюкозой.
Сестра Марион продолжает чуть тише:
– И среди этих людей были те, в сонном цикле которых не было фазы быстрого сна.
– Когда возможны сновидения, – произносит Сэм.
– Да нет же! – возражает сестра Марион. – Это представление устарело. Известно, что сны возможны в любой фазе сна. Однако…
– Что «однако»? – спрашиваю я и вхожу в комнату.
– Однако вопрос в следующем: когда кто-то находится в такой глубокой коме, как, например, ваш Генри, то есть вне любых фаз сна, то он, согласно данным медицины, не может видеть сны. Просто потому, что мозг не способен их производить. Но как тогда объяснить рассказы тех, кто возвращается из комы? Понимаете? Если в коме человек не может видеть сны и не воспринимает ничего из окружающей его обстановки, то откуда взяться образам? О чем же говорят вышедшие из комы, если это не сон и не реальность?
Прежде чем я успеваю понять, что это может значить – переживания в коме, но не сны, по громкой связи раздается какой-то треск.
Доктор Сол, очевидно, забыл выключить микрофон, потому что без предупреждения по громкой связи прозвучало:
– М-да, Фосси, я удивлюсь, если мы до пенсии увидим хоть какой-то признак жизни у Скиннера.
Сестра Марион предостерегающе поднимает руку и устремляется к врачу, но он не замечает ее и продолжает говорить, не подозревая, что мы всё слышим, сами того не желая:
– Что бы там ни воображал парнишка, Скиннер уже не поправится. Если электроэнцефалограмма в течение двадцати четырех часов ничего не покажет, нужно будет убедить миссис Томлин в окончании лечения, отключении аппарата искусственного дыхания и удалении зонда для питания.
Фосси отвечает:
– Да. Простое продление существования, если нет возможности жить, не имеет смысла.
Все мальчишеские черты исчезают с лица Сэма. Он весь напрягся, как старик.
– Это неправда, – шепчет он. Его кулаки сжаты. Он поворачивается ко мне: – Эдди! Это неправда! Ты не сделаешь этого! Мой папа жив, он тут!
Сестра Марион распахнула дверь в комнату с мониторами. Доктор Сол удивленно уставился на нее и понял, что мы всё слышали.
Я вижу стыд в его голубом глазу, он смотрит на Сэма – опускает голову.
– Прости, Сэмюэль.
Сэм бросается к томографу, когда его отца вынимают из прибора.
– Не переживай, папа! – кричит он. – Я знаю, что ты тут. Они не отключат тебя, слышишь? Они не сделают этого. Не бойся, я с тобой, я знаю, что ты рядом.
Но Генри лежит как обычно. Лицо без блеска в глазах, бьющееся сердце, необитаемое тело. И где он, не знает никто. Возможно, даже он сам. Я смотрю на сестру Марион и вижу женщину, которая не является ни фанатичкой, ни истово верующей. Я вижу Сэма, синестетика, чья сила восприятия в состоянии выйти за пределы видимого.
Что, если они говорят правду, которую я своевольно игнорирую?
Я вспоминаю своего отца и лишь на всякий случай произношу его полное имя вслух. Говорят, когда мы произносим имя умершего человека, он касается нас.
– Эдвард Томлин.
И вот оно. Я чувствую его несколько последующих секунд – одну, вторую, третью, четвертую, пятую.
Я чувствую его слева от меня.
Со стороны сердца.
И мне все равно, фантазия это или воплощение желания в действительное.
– Сэм, – говорю я тихо. – Сэм, у тебя смартфон с собой?
Он, до того склонившийся над отцом, выпрямляется, его лицо искажено. Потом кивает.
– Дай мне его, пожалуйста, я хочу проверить, есть ли на бретонском побережье церковь Святого Самсона.
День 45-й
Вечер
ЭДДИ
Я чувствую себя невестой. Я в панике, в радостном предвкушении. Ищу в своей голове, в теле хоть намек на сомнение, которое удержит меня от того, чтобы сказать «да». И сомнения есть, много, те же, что и прежде, но все они не настолько весомы, чтобы сказать «нет».
Я лежу в больничной кровати, недавно покрашенной белым лаком, в простом семейном номере, готовая смотреть сны.
И не могу уснуть. Как назло. Семь недель подряд я страдаю от переутомления, но сейчас, когда мне жизненно необходимо погрузиться в сон, я не могу даже глаз сомкнуть.
Тот сон о Генри и церкви. Это был не просто сон, это был…
Не знаю, как можно подобное назвать.
Это необъяснимо.
Есть церковь, посвященная святому Самсону. Небольшая каменная церквушка у моря, с красной дверью и двумя маленькими витражными окнами. По дороге 127, ведущей в Тремазан. Недалеко от полуострова Сен-Лоран, тот остров с большими камнями и дикими лошадьми, у канала Дюфур, самого опасного морского прохода в мире. В коммуне Ландёнве на побережье Ируаза, между Порсподе и Портсаль, в местности, которая когда-то называлась «Землей львов». На родине Генри.
Сначала с помощью мобильника Сэма, а потом своего ноутбука я «проехалась» по родине Генри на Ируазе. Фотографии, карты, блоги – Генри родом из дикой местности, которую я хочу однажды увидеть. Узнать ее вместе с Генри.
Желтые цветы дрока окаймляют утесы, а на юге высится маяк Святого Матфея, Сен-Матьё, вход в бухту Бреста. У берега вздымаются бирюзовые волны, прозрачные, как нежно-зеленое бутылочное стекло, такого изысканного изумрудного оттенка, волшебно-гипнотического. Они манят, и люди исчезают в них.
И я хочу вот так исчезнуть в ночи. Я хочу броситься в глубокое море снов и там снова встретить Генри. Не важно, как это зовется, и не важно, объяснимо это или нет.
Но сердце мое бешено стучит, от усталости ни следа. Я не хочу пить, чтобы заставить себя спать. Никаких фантазий, навеянных виски.
Но уснуть не получается.
Я ворочаюсь на матрасе. Встаю, задергиваю плотнее занавески, кладу свернутое полотенце под дверную щель, чтобы не видеть полоску света из коридора. Пытаюсь считать в обратном порядке от ста.
Проходит час и еще один, кажется, будто никогда в жизни я не была столь бодра, как сейчас.
Мысли вертятся в голове, и мне вспоминается все, что я забыла сделать за эти последние сорок пять дней. Я не оплачивала счета, не отвечала на электронные письма, не просматривала приглашения. Я не делала уборку в квартире, не ходила в парикмахерскую и не высыпалась. Но мне и не уснуть. Я встаю и иду в пижаме по неизменно освещенному коридору. На цыпочках проскальзываю по лестнице вниз в отделение интенсивной терапии. Накидываю на себя шуршащий халат, надеваю маску.
Свет в зале переключен на ночной режим, и на подиуме в центре, освещенные блеклым голубым светом мониторов, сидят ночные стражи жизни и смерти.
Врачи кивают мне. «Вы продезинфицировали руки?» Да, киваю я в ответ. Я проделываю это не меньше десяти-двенадцати раз в день, и все же они каждый раз спрашивают.
Меня тянет к Мэдди. Вокруг ее кровати натянули шторки. Уже четыре дня ее тело живет за счет машин. Если откажет еще и печень, то она умрет.
Сэм сидит около нее, завернувшись в зеленый халат операционных сестер, в маске и перчатках, на голове шапочка, а на ногах бахилы. Он читает Мэдди вслух. Он отсек все прочее, весь его мир ограничивается ее лицом и этим местом размером три на три метра, огороженным занавесом.
– Посмотри, – шепчу я Генри. – Это твой сын. Он хороший, добрый человек. Он мне очень нравится, Генри. Очень.
Глаза Генри закрыты.
Я смотрю данные его «архитектуры сна», они по-прежнему почти ничего не говорят мне. Прямые линии, как разделительные линии на дороге. Я смачиваю ему рот, снова и снова. Пусть не мучается от жажды.
Каждые пятнадцать минут приходит кто-то из дежурных врачей, контролирует состояние Мэдди и кивает мне.
Я представляю, как во сне могу сказать Генри, что он должен вернуться, что мы начнем все заново, что все будет хорошо. И мы будем вместе, всегда. Я представляю, что он все преодолеет, все пройдет: ушибы головного мозга, защемления, переломы, страх, кому, реабилитацию, он научится говорить, ходить, любить.
На какой-то прекрасный миг я снова могу глубоко дышать, страх немного ослабляет хватку.
Я сажусь рядом с Генри, а потом очень осторожно ложусь рядом с ним. Кладу голову ему на плечо. Беру его за руку и смотрю в потолок, спрашиваю себя, видит ли и он этот потолок. С приглушенным на ночь свечением ламп, со всеми отражающимися на нем красными, синими и зелеными огоньками от многочисленных приборов, которые громоздятся на тележке у каждой кровати друг на друге, как ящики комода.
Я нежно целую Генри в плечо, потом шепчу ему в ухо:
– Я видела фотографии, Генри. Церкви Святого Самсона. Я бы хотела съездить туда когда-нибудь. И на мыс Сен-Лоран. И в Мелон, там, говорят, зимой бушуют самые сильные ветра в бухте.
Я представляю себе маяки. Четверть всех маяков Франции находятся там, в море у скал и огромных каменных островов, в бушующем Ируазе. Нет в мире более ненасытного моря, ни одно море не требует столько человеческих жертвоприношений и кораблей.
«Вот, значит, какая она, твоя земля».
Отец никогда не рассказывал мне о Бретани, хотя бывал там. Смотрители маяков не любят рассказывать о том, что видят по ночам в море, даже спустя годы. Они молчат, и их молчание так же глубоко, как и окружающее их море.
– Генри, давай встретимся там? В церкви Святого Самсона? Или там, где ты родился? В Тай Керке, ты как-то показывал мне это место на глобусе, когда мы сидели в кафе «Кампания». Я найду его, твой дом между небом и морем. Я покажу его Сэму.
Я замечаю, как рядом с Генри успокаиваюсь, как меня убаюкивает ритм работы его аппарата искусственного дыхания, под который я непроизвольно подстраиваюсь.
На меня наваливается усталость. Сильная усталость.
Я кладу руку ему на сердце.
И засыпаю, бок о бок с Генри.
ГЕНРИ
Я чувствую. Чувствую тревогу и тоску Сэма по мне. Он словно протягивает ко мне невидимую руку, чтобы убедиться, что я тут. Но сконцентрирован он на Мэдлин.
Я чувствую рядом Эдди, она заботится о моем сыне. Она сильнее, чем думала.
Страх моего сына.
Нежность моей женщины.
Первое разрывает меня на части, второе собирает вновь.
Эдди только что рассказывала мне о Мелоне, и Сен-Лоране, и о цвете волн у меня на родине. Она спит, а я нет.
Как бы я хотел сейчас сделать что-то запретное!
Как бы я хотел сейчас войти в тело здорового человека.
В центре зала сидит врач, он примерно моего роста. У него светло-рыжие бакенбарды, в районе шеи я замечаю старую рану, рубец на горле. Но в его теле столько жизни, крови, беззаботности. Он не испытывает боли! Не испытывает!
Если бы я мог ненадолго позаимствовать его тело.
Если бы я мог склониться над спящей Эдди и поцеловать ее. Почувствовать мягкость ее губ. Первые секунды она еще продолжала бы спать, а потом ответила бы мне.
Почувствовать ее дыхание, ее руки, как она проводит ими по моим ягодицам, обнимает меня за бедра. Ее руки, такие спокойные и решительные, они меня раздевают, ощущают меня прекрасным. Касаются меня. Кожа, жизнь, кожа, тепло.
Как я хотел бы чувствовать! Тепло, влага, капли воды на коже. Теплая кожа Эдди, ее тело, прильнувшее ко мне.
Напряжение внизу живота, прилив энергии, отвердение. Мягкость. Жар ее чрева. Ее нежные груди на моей груди, губы целуют сначала один сосок, потом второй. Мои ладони наполняются контурами ее плеч, локтей. Округлостью ее ягодиц, изгибом бедра, нежностью кожи, я приближаюсь к ее лону.
Чувствовать ее вкус. Везде.
Слышать. Ее вздохи.
Видеть. Ее глаза, которые смотрят на меня. Улыбку в ее взгляде, ее приоткрытый рот, который зовет меня.
Я воображаю, как позаимствую чужое тело, например того молодого врача по ту сторону монитора, ненадолго, всего на чуть-чуть, чтобы только прикоснуться к своей любимой.
Узнала бы она меня? В том другом теле? Поняла бы она, что я возношу благодарственную молитву каждой частичке ее бытия? Ее родинке на левой груди, ее мускулам, завитку волос на шее, этой очаровательной складочке у губ, которая образуется, когда она улыбается, этим глазам, которые все для меня: море, жизнь, мечты, вечное бытие.
«Мой летний день. Мое зимнее море. Мой дом», – шепчу я.
Волна спокойствия и умиротворения, исходящая от нее, смешивается с невидимыми нитями моих чувств.
В этом умиротворении мои мысли делают первое усилие. Я должен подумать. Хорошенько подумать, чтобы понять, в каком направлении идти.
Начинаю с девочки.
Мэдлин сказала, что в одной из ее жизней у нее был муж по имени Сэмюэль, с которым она дожила до старости. Была счастлива до старости.
Если та мысль, которая медленно вертится у меня в голове, о том, что все варианты нашей жизни соприкасаются – будь то сон, предсмертное видение, воспоминание, которого не могло быть, дежавю или ощущение упущенного шанса, – да, если все так, как я думаю, то у Мэдлин должен быть вариант жизни, в котором она выходит из тени, освободившись от страха. Справляется с сепсисом. Просыпается. Выздоравливает. Ускользает от последней тени, удерживающей ее на глубине. И проживает тот вариант жизни, в котором Сэм, мой сын, становится ее мужем и они вместе встречают старость.








