Текст книги "Книга снов"
Автор книги: Нина Георге
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Мой топот разносится по коридору.
Мэдлин. Ее зовут Мэдлин.
Я чувствую такую радость и такую горечь, которых еще не испытывал ни разу в жизни.
ЭДДИ
Они работают, как механики «Формулы-1». Доктор Фосс чуть приподнимает изголовье кровати, слегка касается ватной палочкой век Генри, доктор Сол стучит по его коленным чашечкам, медсестра расправляет вокруг койки синие шторки, анестезиолог выводит из шейной вены катетер от капельницы с седативными.
Я знаю, что такого «пробуждения», как в кино, не будет. Он не откроет глаза и не скажет: «Привет, Эд. Тут есть приличное виски?»
Первыми проснутся его рефлексы. Произвольное дыхание. Моргание. Глотание.
Затем боль. Боль просочится во все клеточки его существа. Пока не изольется в страх, подобно реке, впадающей в море.
Днями он будет погружен в туман галлюцинаций, хотя доктор Фосс и утверждает, что в Веллингтонской больнице применяются наиболее щадящие седативные и успокоительные средства, они вызывают меньше видений. Слабое утешение. Всего два кошмара вместо трех.
Я верю доктору Солу, который сказал: «Мы знаем о Луне больше, чем о своей собственной голове. И это факт. Мы понятия не имеем, что творится в мозгу, когда высвобождается интерлейкин-2, который затопляет мозг при тяжелых воспалительных процессах. Мы также не знаем, какие безобидные – на наш взгляд – внешние раздражители могут повергнуть мистера Скиннера в панику, вызвать кошмары или превратить доктора Фосса в поющий кусок тыквенного пирога».
Доктор Фосс недовольно добавляет:
– И все же мы исходим из того, что мистер Скиннер не видит снов. Наркоз полностью уничтожает такую возможность.
– Мы? Я – нет. Или вы до сих пор водите с собой невидимого друга, Фосси? – уточняет доктор Сол.
Лиана страха разрастается. Каждый сам себе архив, и вот из внутренних ящиков, папок и сейфов памяти выбираются наружу демоны.
Десять лет назад в приемном покое я пережила самый большой ужас в своей жизни. Он родился там, мой страх. Он рос во мне, как чужеродное растение, быстро, жадно опутывая мои органы и постепенно сдавливая их все сильнее и сильнее.
Меня охватила жуткая паника, я боялась, что отец умрет, вот так просто возьмет и умрет посреди жизни.
Его глаза в ту ночь светились, как фьорды в самую короткую и светлую летнюю ночь. Я сидела с ним до тех пор, пока его не забрали в отделение интенсивной терапии и не поставили первый из трех стентов[10]10
Стент – упругая металлическая или пластиковая конструкция, изготовленная в форме цилиндрического каркаса, которая помещается в просвет полых органов и обеспечивает расширение участка, суженного патологическим процессом.
[Закрыть].
Позже не нашлось ни одного врача, который, как в сериалах о «скорой помощи», представился бы мне и сказал: «Миссис Томлин, не переживайте, мы позаботимся о вашем отце, и через четыре недели он снова сможет подстригать свой газон».
Не было никого компетентного, одни только суетящиеся, нетерпеливые медсестры и санитары, ни одного врача, никого, кто взял бы на себя ответственность за пациента.
Я сидела с отцом. Как-то он спросил: «Твоя мама придет?» И я солгала ему и ответила: «Да, завтра».
Она так и не пришла к нему ни разу за его последние три дня.
Через три дня отец умер на больничном полу, упав по пути из туалета.
Его последними словами, если верить соседу по палате, были: «Я наконец-то снова хорошо спал».
А потом он рухнул на пол и «корчился в судорогах», как выражалась мама позднее. «Эдвинна, он корчился в судорогах, не было никакого смысла вытаскивать его с того света второй раз, понимаешь? Мозг не получал кислорода, он не был бы уже прежним, стал бы как грудничок или того хуже». И я ненавидела ее за то облегчение, которое чувствовалось в ее голосе, за изумление тоже, но в первую очередь за облегчение. За ее раздражение, то горячее раздражение, которое она не могла скрыть при виде моих слез.
Я была в своем издательстве «Реалити крэш», где мне нужно было забрать рукопись, которую я как раз редактировала, невероятная книга, она должна была стать хитом, и мне не терпелось рассказать о ней отцу. Я издаю фантастику. Не путать с фэнтези! Никаких эльфов, орков и вампиров. Я издаю утопии и дистопии. Истории о параллельных реальностях, о других планетах, о мирах, в которых нет мужчин или взрослых. Обо всем, что могло бы существовать бок о бок с нашей реальностью и являть собой научно обоснованную форму непривычного.
Тем вечером я ненадолго оставила его одного в той больнице, где пахло так же, как здесь, – антисептиком и страхом. Из окна нам был виден канал и золотые крыши Лондона. На набережной люди играли со своими собаками.
Один из санитаров сказал нам тогда, что дела не так уже плохи, что отца подлатают. Врачи такие юные, они никогда не смотрели в глаза и наслаждались, когда полы белого халата разлетались влево и вправо от быстрой ходьбы по коридору, – они никогда с нами не разговаривали.
Очевидно, подлатать отца оказалось не так просто, как все думали.
Спустя два часа его уже не было с нами.
Рукопись в одной руке, мотоциклетный шлем – в другой, так я и стояла в палате отца, но его кровать была пуста, и тут сразу же нашелся его лечащий доктор.
Он отвел меня к отцу, его глаза уже не были похожи на фьорды, они выглядели как пустые голубоватые шары, а тело еще сохранило чуть-чуть тепла; я села рядом с ним в пустой комнате для прощаний, взяла его остывшую руку и стала читать книгу вслух.
Я не знала, что еще делать.
Медсестра пришла сообщить мне, что уходит домой. Я продолжала читать ему. Пришла другая медсестра, сказала, что началась ее смена. Потом она появилась вновь и доложила, что уходит домой.
Я всю ночь и целый день просидела около отца, который ушел. Я шептала: «Спокойной ночи, Луна. Спокойной ночи, комната. Спокойной ночи, папа». И в утренние часы отец как будто стоял позади меня, он положил руки мне на плечи и сказал: «Теперь ты всегда знаешь, где я».
Самое страшное, что могло произойти, произошло.
Мой лучший друг умер.
Мое детство умерло.
Больше никто не любил меня.
– Не питайте напрасных надежд, – говорит доктор Джон Сол, – после такой аварии вероятность того, что человек выйдет из комы структурированно мыслящим, мизерна. Если быть точнее, меньше девяти процентов. Вы меня понимаете, миссис Томлин?
– Нет, я же всего лишь бедная глупая женщина.
Доктор Сол смерил меня взглядом. Я таращусь в ответ.
Хочу, чтобы Генри вернулся прежним. Тем мужчиной, который неожиданно появляется у меня на кухне в любое время суток: утром, ночью или днем, заявляется в мой лофт этажом выше издательства, смотрит на меня умоляюще и тихо говорит: «Привет, Эдди. Я устал. Можно прилечь у тебя?»
У меня он мог спать. Порой по три дня кряду. И даже спящий он оставался для меня точкой притяжения, центром, вокруг которого все вращалось, средоточием всего: вокруг него вертелись недели, дни, чувства, оживавшие только в его присутствии.
Я ненормальная, раз до сих пор люблю Генри, хоть и без былой страсти. Она приутихла, ровно настолько, чтобы причинять мне боль, но не сжигать дотла.
Писк пульсоксиметра и сердечного монитора становится вдруг резче.
– Что случилось? – спрашиваю я у доктора Фосса, который морщит лоб. – Так и должно быть?
Никто мне не отвечает.
Его сердце стучит, бешено колотится, оно – нет, это не сбивчивые электронные удары предательского сердца Генри, это…
Голубые шторки раздвигаются, появляется веснушчатое лицо мальчишки с широко распахнутыми глазами, подросток, неуклюжий, слишком быстро вытянувшийся, в темно-синих брюках, светло-голубой спортивной рубашке и темно-синем школьном пиджаке, торчащем из-под сине-зеленого халата для посетителей.
Мальчишка, задыхаясь, бросается на кровать.
У меня сжимается сердце – его лицо над маской взрослеет за два удара сердца. Отчаянный стон вырывается у него из груди: «Папа?»
Постойте. Папа?
У Генри М. Скиннера есть сын?
СЭМ
Кажется, вокруг отца тысяча человек.
Он кажется спящим таким глубоким сном, что сердце стучит лишь один раз в час.
Они сняли с него тонкое голубое покрывало. Теперь отец как будто в футболке из собственной кожи, белой, как сода, только руки – загорелые дочерна. К груди приклеены электроды, похожие на странные глаза, длинные синие ресницы которых соединены с разными аппаратами.
На ум приходят Скотт и Михаэль Шумахер и то, что можно исчезнуть посреди собственной жизни, даже не умирая.
– Папа?
Мой голос звучит, как желтая четверка. Слабая и тихонькая, ненавижу ее.
– Сэм. Хорошо, что ты здесь. Это обрадует твоего отца, – говорит доктор Фосс.
Я машинально тянусь к руке отца, как делал на протяжении последних четырнадцати дней. Но прежде чем я успеваю прикоснуться к нему, он поднимает руку, я отстраняюсь и натыкаюсь на мишку Фосси.
Мой отец стонет, его рука совершает какое-то движение в воздухе и падает. Тело приподнимается и изгибается, я невольно представляю себе садовый шланг.
Доктор Фосс отталкивает меня в сторону.
Передо мной вырастает стена спин.
За ней я чувствую своего отца: кажется, будто он пробивается через все эти круги, мчится сквозь все сферы жизни. Кому, сон, измененное состояние сознания – прямо к центру, к бодрствованию, и будто за ним по пятам следует мрак, такой плотный, что уже окутывает его и тащит назад.
Я ощущаю его так ясно, как никогда прежде.
– Папа!
– Желудочковая тахикардия, – говорит кто-то, – пульса нет.
Руки вокруг тянутся к шприцам, канюлям, зондам, трубкам.
– Дефибрилляция, триста шестьдесят.
В этот момент голубые глаза электродов на груди отца дополняются еще одним красным глазом.
– Доктор Сол? Мерцание желудочков!
– Спокойствие, ребятки, спокойствие. Уровень глюкозы?
– Три, два, один.
Гудение, звук удара, похожий на столкновение двух машин.
Мрак рассеивается, будто черный дым.
Вот теперь мой отец с нами. По-настоящему и полностью С НАМИ!
Маяки. Бомбы. Молочник – эти картины мелькают передо мной. Не знаю, откуда они берутся. Хотя нет. Вру. Знаю. Но не могу понять. Я вижу тени, окружающие отца, его мужество и отчаяние. И картины, которые переполняют его.
– Массаж сердца: тридцать компрессий, два вдоха.
Две руки, одна на другой, давят на грудную клетку отца. Звук ломающегося спагетти.
– Остановка сердца.
Вот – брешь между халатами.
У отца открыты глаза! Он видит меня. Он смотрит на меня!
– Папа, – шепчу я.
Ему стоит невероятных усилий смотреть на меня.
Взгляд отца становится тверже, да, кажется, он просыпается. Он возвращается, возвращается!
Он смотрит на меня, в его глазах один-единственный вопрос.
– Спокойствие, спокойствие. Средняя гипотермия. Время, пожалуйста.
– Пять секунд, доктор Сол.
Оглушающий звук, высокий и резкий.
– Адреналин.
– Семь.
– Уведите мальчишку.
– Восемь, девять…
Так тихо, тихо. До крика…
Он смотрит на меня, но его присутствие все менее ощутимо, оно растворяется, и отец выглядит таким грустным, таким бесконечно грустным и…
– Готовим антиаритмическое средство, амиодарон, и быстро. Уже одиннадцать, я не хочу, чтобы он тут умер, понятно?! И пожалуйста, уведите парня, он все время кричит!
– Идем!
Кто-то берет меня за руку, чей-то голос, спокойный, темный и уверенный, как темно-зеленая восьмерка, произносит: «Сэм, он не умрет, этого не случится, слышишь? Он не умрет – не сумеет, разучился много лет назад. Сэм! Пойдем! Идем со мной!»
Резкий звук, который все сгущался и стал моим собственным криком, делится на слова: «Нет! Нет! Нет!» – превращается в ярость, злость на отца и ненависть ко всем врачам, которые всё делают не так, всё!
Потом ощущение падения, падения, падения.
И вот эта незнакомая женщина со светлыми глазами, как у волчицы, она просто рядом, и она подхватывает меня до того, как я разобьюсь.
ГЕНРИ
Я падаю.
Потом вижу собственную тень на асфальте, которая невероятно быстро идет мне навстречу.
Треск яичной скорлупы при ударе о край фарфоровой чашки.
Я падаю, падаю уже в тысячный раз. Что-то смотрит на меня, пока я падаю. Кажется, оно внимательно рассматривает меня, открывается мне, как пасть, огромная, распахнутая пасть. И вот море разверзается и поглощает меня.
Но потом меня выталкивает на поверхность.
Меня вытаскивают из черного омута, будто рыбу, пойманную на удочку, рыбацкий крючок прочно засел в моем сердце и тащит меня наружу.
Я с трудом поднимаюсь из пучины к яркому свету…
– Адреналин.
– Семь.
– Уведите мальчишку!
…чтобы потерять равновесие. Я поднимаю руки, но кажется, рук у меня нет. Я хочу отцепить крючок и тут вижу мальчика, который смотрит на меня, его взгляд держит меня.
– Папа, – говорит он.
– Восемь, девять, десять, – доносится чей-то голос.
Над этим крик.
Вижу люминесцентные трубки за пульсирующими лампочками.
Вижу халаты и трубки, слышу звуки приборов и чувствую твердую поверхность каталки.
Я… здесь!
Пожалуйста, хочу я сказать, я здесь!
Никто не замечает меня.
Только мой сын.
Кто-то держит меня за руку, и я узнаю форму пальцев, мягкость кожи, упругость плоти под ней. Я знаю эту руку, это рука… Эдди!
Держи меня, Эдди! Я не хочу умирать, прошу тебя, не отпускай меня!
Потом я вижу себя самого.
Я вижу себя в отражении металлической штанги, на которой висят две капельницы. Вижу свое лицо, оно перекошено, голова разбита. Вижу, как мой взгляд стекленеет, становится безучастным и жестким, и я ухожу в себя, исчезаю в глубине.
Эдди! Держи меня! Не отпускай!
Она крепко держит меня, я хочу подтянуться обратно, к ее руке, в палату, в жизнь, но у меня нет сил.
Потом происходит нечто непостижимое.
Ее рука отпускает меня!
И я падаю в бездонное.
И надо мной, далеко-далеко наверху, что-то смыкается. Огромная пластина, похожая на тонированное оконное стекло, в то время как я все тону и тону, теряюсь в себе самом. Эта преграда покрывает все, море затягивается темным, прочным, непроницаемым слоем льда или стекла, который отрезает меня от мира.
Кажется, она все выше и выше, а я скольжу все дальше вглубь, исчезают цвета, звуки, запахи.
Безмолвное отсутствие всего живого в этом… антимире.
Эдди не любит меня больше.
Она не любит меня больше, плачет мое сердце, которое уже не бьется.
ЭДДИ
Доктор Сол выставил нас.
– Отведите их в часовню! – велел он.
Вот мы и сидим тут, в самом спокойном больничном помещении. Здесь тихо, как на морском дне.
Мальчик съежился в моих руках, глаза закрыты, большие пальцы теребят указательные, он без устали повторяет это движение и что-то шепчет.
Я держу его – такое чувство, будто его голова и мои руки созданы друг для друга.
Хочу сказать ему, что его отец сжал мне руку перед тем, как я отпустила его, чтобы подхватить его сына.
Сейчас скажу ему об этом. Сейчас.
Его зовут Сэм. Он сын Генри.
У Генри есть сын.
Я держу его, сына Генри, из жизни, о которой я ничего не знаю. Меня переполняет ощущение чуда, такое же чувство возникает, когда я беру на руки новорожденных деток друзей или коллег из издательства. Ощущение чуда оттого, что появилась такая маленькая, полная сил жизнь. В подобные моменты всегда понимаешь, что хоть это существо и крохотное, но абсолютно полноценное.
Сэм что-то шепчет, снова и снова, и наконец я разбираю, о чем он просит: «Вернись!»
Я присоединяюсь, сначала беззвучно, потом тоже начинаю шептать:
– Вернись!
Мы просим, пока наши слова не начинают звучать в унисон, мы обращаемся к нашим отцам:
– Вернись! Вернись!
ЭДДИ
Я закрываю глаза и прижимаю мальчишку к себе еще крепче.
«Папа, – думаю я, – помоги мне!»
В этот раз я не подавляю ощущения, будто его руки лежат у меня на плечах. Как той ночью, когда он ушел из этого мира.
Когда он умер. Называй вещи своими именами, Эдвинна. Это смерть! А не уход. Уход подразумевает возможность вернуться, а он не вернется. Его нет. И не будет. До конца твоей жизни. И что бы тебе там ни почудилось, исходи из того, что это не может быть правдой! Его нет. И это навсегда.
И в одну секунду возвращается боль, оттого что я никогда больше не услышу отца по-настоящему, разве что в собственных воспоминаниях. А воспоминания об отце, о его голосе, запахе, звуке его шагов по асфальту подобны угасающим звездам.
Из груди Сэма вырываются рыдания.
Я ощущаю на плечах руки отца. Слышу его голос из темноты.
– Эдди, солнышко, ну-ну, тихо, иди сюда! Иди ко мне и послушай. Слышишь меня?
Он всегда так говорил, когда я просыпалась посреди ночи, корчась от страха. А потом что-то пел. Пел все, что вспоминалось: иногда какой-нибудь стих, попавший ему на глаза в книге, забытой на маяке (одном из тех, за которыми он следил по долгу службы), иногда он просто напевал что взбредет в голову, мелодии без слов, из одних звуков.
Он обнимал меня с такой нежностью, с какой в ладонях отогревают до смерти напуганную пичугу, а я, прильнув к его груди, прислушивалась к звукам, которые лились в этот мир, рядом с биением его сердца.
– Просто не нужно задумываться, – объяснил он однажды, когда я спросила, как это у него выходит – петь утешительные песни без слов, песни, которые никогда не были и не будут записаны.
– Отключи голову, следуй за картинками, возникающими в сознании, и воспроизводи голосом. Не ищи слов, способных вместить боль и слезы… Найди себе место и пропой его.
ГЕНРИ
– Скоро будем на месте, – произносит отец успокаивающе.
Он сидит позади меня. Мы всегда так сидели: отец греб, а я держал между ног ловушки для омаров.
Ируаз, свирепое море, сейчас спокойно, оно блестит с тем полупрозрачным, синевато-металлическим отливом, который свойственен Атлантике лишь перед самым закатом. Я чувствую лучи солнца на спине, такие теплые и ясные, как прямо сейчас в этой комнате…
Прямо сейчас? Как это прямо сейчас? В какой еще комнате?
Мост. Запах смолы. Чувство падения, все ниже и ниже; и пластина из стекла надо мной. Рука, которая отпускает меня, когда я тону. Страшные воспоминания уходят и развеиваются, как дым. Должно быть, я задремал и видел сон. Такое случается иногда, пока мы катаемся на синей лодочке. Зимой она стоит на ребре за садовой стеной Тай Керка, дома Мало недалеко от Мелона, стоит и ждет, когда в безветренные зимние дни Папи Мало или мой отец Иван законопатят ее. Все остальное время она на воде.
Я чувствую теплый свет на моих руках, ногах, повсюду на коже, сонливость и невероятную благодать. Такое ощущение, будто какая-то тень со вздохом соскальзывает от меня в воду и тихо удаляется.
Все легко и мирно. Как в первый день каникул, когда предстоящие два месяца без занятий кажутся невероятно долгими, бесконечными, как высокое голубое небо.
Я оборачиваюсь к отцу, он улыбается мне, и я снова гляжу вперед.
Очень тихо.
Где же ветер? Где плеск волн о песок или камни? Почему небо так неподвижно?
Все это обман.
И тут я понимаю, чего недостает. Привычного абриса берега. И островов. И еще маяков. Они исчезли.
Этого не может быть. Ни одно море так густо не усеяно маяками, возвышающимися прямо из воды, на островках и огромных гранитных валунах, как суровое море Ируаз у западного побережья Бретани, там, где воды пролива Ла-Манш сталкиваются с атлантическими волнами Кельтского моря.
Но где же маяки? Жюман, Пьер-Нуар, Ля Фор?
Где острова, Молен и Уэсан, за которыми, как гласят древние легенды, начинается бесконечность?
– Скоро будем на месте, – объясняет отец.
Я поворачиваюсь к нему, он курит сигарету без фильтра, курит, как обычно, зажав ее между большим и указательным пальцем, однако запах дыма на удивление слаб. Лицо отца – лицо моря. Абсолютно спокойное, привычный взгляд устремлен вдаль и видит бескрайние просторы, которые ночью кажутся беспросветными и бесконечными, а днем представляются огромным, движущимся, дышащим существом.
На отце рыбацкий свитер в сине-белую полоску с тремя кнопками на левом плече, застиранные джинсы и никаких носков. Иван Ле Гофф с апреля по октябрь всегда носит обувь на босу ногу.
Без носков он был и в тот день, когда умер.
Больше тридцати лет назад.
Я вскочил, так что лодка начинает качаться, отступил от отца подальше, за скамейку.
Мой отец утонул в возрасте сорока двух лет.
Когда мне было тринадцать.
Он мертв!
– Ты умер, – шепчу я. – Я был с тобой, когда все случилось.
Мой отец ничего не отвечает, он гребет дальше. Голубая лодочка бесшумно скользит по мертвой зыби.
Я же был с ним.
Мы вышли в море, чтобы проверить ловушки, шли вдоль буйков. Был разгар сезона ловли омаров.
Потом отец сел спиной к открытому морю. Обычно он так не делал. Это первое правило бретонских рыбаков: «Никогда не поворачивайся спиной к женщине!» – к женщине, то есть к владычице моря, самой непредсказуемой даме на свете.
Но отец смотрел в направлении берега. Я старался удерживать лодку в равновесии и думал, что бы такое соврать отцу и деду. Вскользь, чтобы сработало. Я ведь еще ни разу не врал им.
– Вот хорошее место, Генри, придержи лодку! – крикнул отец и схватился за скользкий канат, закрепленный на буйке, на другом конце которого над дном морским болталась ловушка.
Я собирался сказать, что поеду на велосипеде в Посподе на Фест-ноз, а вместо этого хотел встретиться с Сиони. Она обещала мне поцелуй.
– Что у нас тут? – спросил отец и дернул за канат. Лодка покачнулась. Он все еще стоял спиной к морю.
Над нами, злобно крича, пролетела чайка, а потом вдруг замолчала.
Когда морские птицы замолкают, ничего хорошего ждать не приходится. Я взглянул вверх на чайку.
Потом увидел волну.
Она была большой. Очень большой.
– Папа! – крикнул я.
Но волна уже настигла нас, нависла над нашими головами, серая клокочущая стена, в центре которой зияла чернота. Затем волна обрушилась на лодку, как удар молота, а потом…
На какой-то момент в мозгу возникает боль, глубокая, белая. Я падаю на скамейку и обхватываю голову руками. Слышен пронзительный звук, похожий на вой пилы, потом боль исчезает.
А с ней и память о том, что происходило дальше.
Я погружаю руки в воду, чтобы охладить их, хочу приложить их к вискам и прояснить сознание. Когда я наклоняюсь за борт и мои пальцы разбивают зеркальную поверхность воды, то замечаю нечто, чему не хочу верить.
Моментально отдергиваю руку.
Этого не может быть!
– Не обращай на них внимания! – говорит отец.
На них?
Они и правда там? На глубине, немые, плывущие с открытыми глазами, удерживаемые невидимыми нитями, уходящими в глубину?
Ируаз на такой глубине мне неведом? У любого моря есть дно. Но то, что я только что видел, парило над бесконечной непроницаемой бездной, по дну которой тянулись облака.
– Мы на месте, – говорит отец.
Лодка мягко причаливает к острову. Он, наверное, метров сто в ширину и двести в длину. Поросшие травой холмики и блестящий на солнце золотой гранит покрывают островок, вдоль берега – мелкопесчаный пляж. На берегу висящая на петлях каркаса голубая деревянная дверь. Она полуоткрыта.
И еще как две капли воды похожа на дверь дома в Тай Керке.
Тай Керк.
Блины моего дедушки Мало, испеченные над камином, смазанные бретонским маслом с морской солью и посыпанные сахаром, прямо с раскаленной сковороды. Тихая, блаженная истома перед огнем в осенний вечер. Шаги по хрустящему снегу, по заиндевевшим лугам. Звезды на фиолетовом небе.
Тай Керк. Единственное место, где все было хорошо.
Смерть отца. Моя вина.
Улыбка Эдди. Сплетение наших рук за чтением.
Момент, когда я разрушаю ее, мою Эдди, когда сжигаю ее любящее сердце.
Большие пальцы Сэма, зажатые в кулачки. Момент, когда я впервые увидел своего ребенка, которого больше никогда не увижу.
Отец выпрыгивает из лодки, убирает весла на дно.
– Идем! – кричит он. – Скоро все будет готово. Скоро будешь дома.
Он идет к двери, поворачивается ко мне и ждет.
Я послушно следую за ним.
Обнимет он меня? Обнимет наконец-то снова?
Там, за дверью, прекрасное место, я это знаю.
Там ничто никогда не закончится. Там нам будет принадлежать все счастье мира. Сейчас я пройду через эту дверь, и она закроется за мной. Я наконец снова буду с отцом. И дедом. Двумя точками опоры, на которых покоится мой мир. Мои альфа и омега, мое дыхание и биение сердца, мои луна и море. Мои день и ночь.
«Возвращайся!» – раздается в моей голове шепот на два голоса.
Я не обращаю внимания на этот призыв.
Иду быстрее. За дверью Тай Керк, дом Мало, он между звездами и морем. Ночами, когда разбушевавшийся Ируаз обрушивал на скалы водные массы, а волны поднимались все выше и выше, двухсотлетний гранитный дом стонал и скрипел, как корабль в бурном море.
Но всегда все выдерживал. Всегда.
Отец улыбается и проходит в дверь.
Мало, мой дедуля, наверняка будет сидеть за маленьким деревянным столиком у камина и читать стихи, время от времени цитируя их, или Пруста. Отец Иван непременно будет что-то мастерить в другом углу комнаты: рамы для картин из обломков, подобранных на берегу, или лампу, ширму из бретонских питейных чаш, подставку из узловатого корня орешника. Отец будет язвительно комментировать дедушкины цитаты или молчать, целиком и полностью отдавшись процессу перевоплощения одной вещи в другую. В этом он всегда был хорош, в преобразовании вещей. Мой отец разбирается в вещах.
В людях – никогда.
Дверь открывается для меня. За ней все будет кончено. Все тяготы. Муки. Уйдет любая боль. Грусть. Любые утраты, унижения. Все страхи. Все…
Улыбка Эдди.
То, как она смотрит на меня, когда думает, что я еще сплю и не замечаю ее взгляда.
Эдди. Любовь моей непрожитой жизни. Мать моих нерожденных детей.
– Генри? – спрашивает отец дружески, его голова вновь появилась в проеме голубой двери. – Идешь?
«Вернись!» – шепчет мягкий ветерок, который вдруг становится ощутимым. Он дует откуда-то с моря, не имеющего берегов, с моря, под серой стекловидной поверхностью которого вертикально парят фигуры с открытыми глазами, и кажется, будто они спят и им снятся сны и они не замечают, где находятся.
Вернуться? Куда вернуться?
Я стою. Прислушиваюсь.
Сэм. Его большой пальчик зажат в кулачке, когда он спит.
Порыв ветра приоткрывает дверь чуть шире, совсем чуть-чуть. Не огонь ли в камине там мелькает? Не дедушка ли Мало там читает вполголоса бретонскую сказку, marvailhoù, старую оккультную историю о пространстве между мирами?
Возможно, сейчас он как раз читает мою историю, возможно, все мы лишь истории, которые сейчас кто-то читает и, возможно, тем самым не дает нам окончательно угаснуть.
Тут у меня мелькает воспоминание о некоем монахе, который постоянно читал где-то в горах между Австрией и Италией, он читал каждый день с утра до вечера, желая поддержать жизнь в людях из его историй.
Отец с тревогой смотрит на меня.
– Генри, пожалуйста. Нехорошо так долго медлить. Дверь не будет открыта вечно.
Что же теперь, что меня так держит?
– Генри, прошу тебя. Так не пойдет. Ты не должен застрять между.
Между? Что это значит? Где это, между?
Отец смотрит на меня, как прежде, будто хочет сказать: «Ты разве все пропустил? Разве не слушал Мало, когда он рассказывал тебе о сущности моря?
Владычице моря известны все берега, и она охраняет умерших, которые садятся в лодки и отправляются в плавание с острова Сен и плывут, пока не найдут те острова, которые не отмечены ни на одной карте мира. Владычица моря – возлюбленная времени. Они произвели на свет смерть, грезы и людей – все это их создания».
– При переходах можно запросто потеряться. Давай, Генри! Прошу тебя. Не дай мне тебя снова потерять.
Ему потерять меня? Как так? Это я потерял его.
Неожиданно дверь с силой захлопывается, вновь медленно приотворяется и со стуком закрывается опять, открывается и закрывается, снова и снова. Удары ужасно громкие. Они грозят, они убеждают: «Лучше поторопись!»
Когда дверь открывается, это как просьба. Соблазн. Сладкое притяжение, приглашение забиться в самый отрадный, согретый солнцем уголок Тай Керка, в тихую гавань безопасности и уверенности, сдобренную отцовским бормотанием, тихим смехом Мало над своей книгой, сопением во сне собаки, мурлыканьем кошки, треском огня в камине. Все будет хорошо. Навсегда.
И все же я не двигаюсь с места. Не знаю, откуда у меня берутся силы противостоять этому искушению.
Отец смотрит на меня, говорит с любовью: «Эх, Генри, ведь все закончилось. Посмотри!»
Он делает какой-то жест рукой в моем направлении. И в один миг меня накрывает волна переживаний, таких интенсивных, что они проникают в каждую клеточку моего тела. Волна такая всеобъемлющая и большая, что она захлестывает меня, я наполняюсь картинами, чувствами и знаниями.
И тут я прозреваю. Теперь я все вижу.
Я вижу, о чем больше всего сожалеешь, когда умираешь и истекают твои последние секунды, когда уже ничего, абсолютно ничего нельзя наверстать.
Я вижу это, и все так логично.
Как глупо человечество, что оно об этом забывает, снова и снова, от одной смерти к другой и от одной жизни к другой! Я тоже все забыл. Более того: всегда, когда мне выпадал шанс пробиться к центру своей жизни, я отступал.
– Твое время истекло, Генри. Отпусти себя!
Конечно. Именно этого и заслужило мое существование – отпустить и забыть, ведь это была не жизнь.
Что бы я отдал за то, чтобы не медлить, когда нужно было прыгнуть, не убегать, когда нужно было остаться, и не молчать, когда нужно было сказать!
Нечто во мне самом поразило меня.
Медленно, шаг за шагом, я отступаю к маленькой синей лодочке.
Отец стоит неподвижно на берегу, руки бессильно опущены, в его значительном, спокойном морском лице – безграничная печаль.
– Генри! Нельзя просто так вернуться. Ты потеряешься между. Между всем, понимаешь?
Не знаю, что он имеет в виду, говоря «между всем». Я не чувствую под ногами песок, я вообще ничего больше не чувствую. Даже когда толкаю лодку в море, кажется, будто я делаю это не усилием мышц, а лодка движется просто по моему желанию.
Отец опускается на песок. Его взгляд неотрывно устремлен на меня. Он заламывает руки в отчаянии.
Я нерешительно сажусь в лодку и беру весла.
Море хочет выбить их из рук, я хватаюсь за них крепче.
– Будь осторожен! Не выходи из лодки и избегай бурь! – кричит отец мне вслед. – А если угодишь в воду ночью, то…
Слов теперь не разобрать, ведь море умирающих уже подхватило меня и плавно понесло прочь.
Я делаю несколько гребков веслами, они дрожат, сопротивляются, но, когда, несмотря на рокочущие пенящиеся волны, я начинаю работать ими все энергичнее, весла начинают слушаться.
Не знаю, кому молиться, чтобы мне позволили вернуться. Пусть даже на секунду, только чтобы открыть глаза и увидеть Эдди. Хочу, чтобы лицо Эдди стало последним, что я увижу в своей жизни, прежде чем закрою глаза навсегда. И Сэма, хочу ему сказать, что я бы пришел. Я бы обязательно пришел.
Остров с открытой дверью – он уже исчезает в мерцающей синеве за горизонтом.
Я оборачиваюсь и вижу рифы, их гранитные глыбы, как черные кулаки, возвышаются над волнами. На одном из отдаленных валунов, похожем на кита, видна ссутулившаяся фигурка. Кажется, это девочка с длинными светлыми волосами, она просто сидит и смотрит на море.
– Привет! – кричу я.
Девочка даже не глядит в мою сторону.
Я не вижу берега. Нигде.