Текст книги "Повседневная жизнь Льва Толстого в Ясной поляне"
Автор книги: Нина Никитина
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
Глава 6 Тринадцать
Гений – чудо не случайное. Он – произведение всех предшествующих поколений. Он мог быть сохранен благодаря замечательной семье, одаривающей сочувствием, пониманием, дружбой, любовью, радостью. Нас интересует все, произошедшее в жизни великого человека, в том числе и его взаимоотношения с самыми близкими людьми, его детьми. Эти отношения отражают поиск истины в оппозиции отцов и детей. Всмотримся повнимательнее в эти не совсем простые связи. Каким был Лев Толстой в соприкосновении с миром детской души?
«Если бы мне дали выбирать: населить землю такими святыми, каких я только могу вообразить себе, но только чтобы не было детей, или такими людьми, как теперь, но с постоянно прибывающими детьми, я бы выбрал последнее…» – записал Толстой в своем дневнике. Таким, населенным детьми местом, стал его дом. Созидала, охраняла этот дом, «стояла на страже», Софья Андреевна, хозяйка усадьбы, из года в год старательно составлявшая семейную «ведомость приходов и расходов». Мать тринадцати детей, перенесшая смерть пяти
малышей, неутомимая помощница в литературных делах мужа, неизменная модель его героинь. Возводил ее в ранг истовой хранительницы очага толстовского дома взлелеянный ею микрокосм семьи. Дети знали, что днем отец «занимался» обычно в своем кабинете и ему нельзя мешать, и знали, что все теперь для них должна делать мама: она заботится о том, чтобы всех накормить, она шьет им рубашки, штопает чулки, она мастерит с ними деревянные, обшитые разноцветными лоскутами «куколки» или кропотливо составляет гербарии яснополянской флоры, она и ругает, если промочены башмаки по утренней росе. Ее легкие шаги то тут, то там раздавались во всех комнатах большого дома, и везде она успевала все сделать, обо всем позаботиться.
И откуда им было знать в безмятежном детстве, что по ночам она часто просиживает по три-четыре часа над рукописями отца, что она восемь раз переписывала несколько глав «Войны и мира» и еще больше – «Азбуку», «Книгу для чтения», роман «Анна Каренина». Они были уверены, что мама не может устать или быть не в духе. Ведь она жила «для Сережи», «для Тани», «для Илюши», «для Лели», для всех них, братьев и сестер, и другой жизни у нее не могло и не должно было быть. Так казалось детям этой необыкновенной женщины, жены самого сложного человека среди гениальных людей XIX столетия. И только став взрослыми, они поняли, какой уникальной она была матерью и женой. Они осознали, что «не ее вина, что из ее мужа впоследствии вырос великан, который поднялся на высоты, для обыкновенного смертного недостижимые» (И. Л. Толстой).
Ее роль в воспитании детей неоценима. И этому отдавали дань в своих воспоминаниях прежде всего сами дети. Но было бы большой ошибкой оказаться в плену некоего идеального представления о семье Толстых, в которой бытовали как будто бы раз и навсегда четко определенные функции родителей: мать вся в заботах о детях, а отец поглощен своей великой литературной работой. На самом деле все было значительно сложнее, и личность отца накладывала на формирование детского сознания неизгладимый отпечаток «В детстве у нас… было совсем особенное отношение к отцу, иное, мне
кажется, чем в других семьях. Для нас его суждения были беспрекословны, его советы – обязательны. Мы думали, что он знает все наши мысли и чувства… Я плохо выдерживал взгляд его пытливых небольших стальных глаз, а когда он меня спрашивал о чем-нибудь… я не мог солгать. Мы не только любили его; он занимал очень большое место в нашей жизни… Мы всегда чувствовали его любовь к нам». Это откровенное признание принадлежит старшему сыну писателя Сергею, которого, как уже говорилось, отец «никогда не брал на руки». «Подойдет, посмотрит, покличет его – и только. «Фунт – вдруг назовет он сына, глядя на его продолговатый череп. Или скажет: Сергулевич, почмокает губами и уйдет» (С. А. Толстая).
Было бы трюизмом называть его взаимоотношения с собственными детьми гармоничными. Но нельзя, однако, не отметить одного: неповторимая личность и здесь творила удивительный мир, строившийся на взаимопритяжении.Вряд ли возможно размышлять о каких-либо концептуальных различиях в его взглядах на приемы воспитания до или после перелома в собственном мировоззрении. В целом здесь все оставалось стабильным, устоявшимся и строилось прежде всего на совмещении давних традиций рода с системой толстовской этики. Наверное, какой-либо стройной педагогической системы у Толстого и не существовало. «По-видимому, у него не было особой системы воспитания», – подтверждает Сергей Львович. В его отношении к детям все лучшее и ценное, что донес его род, традиции предков, было талантливо им интерпретировано и удачно соединилось с собственным взглядом на мир, этическими представлениями, что не могло не притягивать к нему детей. «В своей семейной жизни, – писал Илья Львович, – отец видел повторение жизни своих родителей, и в нас, детях, он хотел искать повторение себя и своих братьев». Это чрезвычайно любопытное замечание, если учесть, что детство и юность самого писателя протекали без родителей. Поэтому мощным воспитательным стимулом явился идеал того не постигнутого, непознанного, того, чего он сам был лишен судьбой.
Простота и правда отношений, отсутствие какого– либо поведенческого «маньеризма», амикошонства, стремление не оставлять в лени тело, приобретение знаний не через принуждение, а посредством логики познавательного интереса – вот что являлось главным аспектом воспитания по-толстовски. У него не было привычных ласк Он не баловал своих детей ни поцелуями, ни подарками, ни нежными словами. Он жил не только во второй, художнической реальности, в мире мыслей и слов. Он жил и миром жены и детей, приходя в семью не только ради отдыха и развлечения, но и для того, чтобы заниматься с детьми.
Дети всегда ощущали его любовь и всегда понимали, как точно он оценивает их поведение. Он не любил дарить игрушки, поскольку считал, что чем больше их появляется в доме, тем бессодержательнее становятся детские игры. К тому же купленные игрушки, по его мнению, приучали к слепому следованию избитым образцам, убивали в ребенке стремление к креативности и изобретательности. Отсюда – постоянная увлеченность толстовских детей конструированием, которым руководила Софья Андреевна. Отец поручал старшим детям, которым было от шести до девяти лет, обучать крестьянских ребят грамоте. В яснополянском доме Сергей, Таня и Илья учили своих подопечных грамоте по так называемой ланкастеровской методике. Иногда уроки заканчивались заурядной дракой «учителя и ученика». Однако все менялось местами во внеурочное время. Тогда деревенские ребятишки становились, как правило, учителями. Любимым зимним развлечением было катание на скамейках по укатанной дороге, заканчивавшееся вываливанием в снег с визгом и хохотом.
Толстой как-то заметил, что «поэт лучшее в своей жизни отнимает у жизни и кладет в свое сочинение. Оттого сочинение его прекрасно, а жизнь дурна». Слишком ригористическое утверждение. На самом деле, толстовский аскетизм, даже некая внешняя суровость, с которыми писатель приучал детей к тем или иным делам, несли магию очарования. Для отца не существовало понятий «не могу» или «устал». «Плыви», – коротко бросал Толстой маленькому Сергею, отталкивая его во
время купания на середину пруда. Внимательно следил, подбадривал, но не помогал. И только тогда скупо похваливал, когда ребенок, нахлебавшись воды, с вытаращенными от страха глазами, наконец доплывал до берега. Илья Львович вспоминал, как отец обучал его верховой езде: «Бывало, едем верхом. Отец переводит лошадь на крупную рысь. Я стараюсь за ним поспеть. Чувствую, что теряю равновесие. С каждым толчком рыси сбиваюсь все больше и больше. Чувствую, что пропал. Надо лететь. Еще несколько бесполезных судорожных движений – и я на земле. Отец останавливается. "Не ушибся?" – "Нет", – стараюсь отвечать твердым голосом. "Садись опять". И опять той же крупной рысью он едет дальше, как будто ничего и не произошло».
Это было воспитание мужественности. И всевозможные ушибы, и страх перед опасностями, с которыми дети сталкивались в первый раз в своей жизни, или, наконец, его удивительные рассказы и шутливые истории только усиливали тягу детей к общению с отцом. И потому, вспоминал Сергей Львович, «в детстве наше первое удовольствие состояло в том, чтобы отец так или иначе занимался с нами, чтобы он взял нас с собой на прогулку, по хозяйству, на охоту или в какую-нибудь поездку, чтобы он нам что-нибудь рассказывал, делал с нами гимнастику и т. д.».
Физическому развитию тела Лев Николаевич придавал огромное значение и всячески поощрял детей в занятиях гимнастикой, плаванием, бегом. Постоянными и любимыми играми в семье были лапта и городки. Позже увлекались крокетом, лаун-теннисом, организованным перед партером яснополянского дома, в который играли и стар и млад.
Так же как в игре и в спорте, Толстой делал ставку на раскованность, высвобождение личностного начала в образовательных практиках. Крайне редко он прибегал к системе «казенного» гимназического обучения, отдавая предпочтение добротно организованному домашнему образованию. В Ясной Поляне активно использовалась и система гувернерства, бытовавшая в дворянских семьях. Но начало, основа познавательного процесса закладывалась непосредственно родителями.
Софья Андреевна обычно давала детям базовые уроки по русскому и французскому языкам, немного по истории и географии, игре на фортепиано, а Лев Николаевич учил математике, латинскому и греческим языкам. Обучал он и русскому языку, но не грамматике. Толстой в это время увлеченно работал над своей «Азбукой», по которой могли бы обучаться все дети – «от царских до мужицких», получая от нее поэтические впечатления. В это время он «жил в десяти лицах», изучая греческую, индийскую, арабскую литературу, естественные науки, такие как астрономия и физика, излагал все прочитанное и освоенное «красиво, коротко, просто и ясно», видя в этом уважение к ученику. В общем, работы могло ему хватить «на сто лет» и только после создания «Азбуки» «мог спокойно умереть».
«Азбуку» опробовал прежде всего на собственных детях. Заклеймив старые учебники, он предложил свой собственный вариант, составленный по американскому образцу. Толстой читал фрагменты «Азбуки» Тане, Сереже, Илюше, требуя от них свободного пересказа. Он критически оценивал свои преподавательские возможности, в особенности математические. Однако это не помешало ему считать себя хорошим толкователем математических смыслов. Он был убежден, что только то, что с трудом усвоено, может быть изложено ясно и понятно. И ко всему подходил творчески, будь то обучение детей счету или таблице умножения, которую заставлял выучивать наизусть исключительно до пяти, а от шести до девяти предлагал использование пальцев. Он вычитал из каждого множителя число пять, а остаток откладывал на загнутых пальцах обеих рук Путем сложения загнутых пальцев получал десятки производных. Незагнутые пальцы перемножались и присоединялись к десяткам. Например, чтобы умножить семь на девять, следовало вычесть из каждого множителя пять и загнуть два пальца на одной руке и четыре на другой, что в сумме равнялось шести десяткам. Незагнутые пальцы один и три умножались и в результате получалось произведение, равное 63. В своих практиках Толстой прибегал к народным загадкам, рассчитанным на детскую сообразительность. Самой любимой была за
дача о гусях: летела стая гусей, а навстречу им – гусь, насчитавший в стае сто гусей. Вожак сказал, что их не сто гусей, но было бы сто, если бы их было столько, да еще столько, да еще полстолько, да еще четверть столько, да ты с нами. Иносказание представляло собой уравнение 100 = X + X + Х/2 + Х/4 + 1, где Х = 36. Порой его занятия обретали не совсем корректный характер: Толстой не сдерживался и начинал кричать на незадачливого ученика. Однако быстро сознавал свою неправоту и просил сына останавливать его в момент гневливого состояния.
Старших детей родители стали учить читать и писать очень рано. Софья Андреевна вспоминала: «Оттого ли, что мы лучше и больше занимались старшими детьми, чем мёньшими, но старшие – Сережа и Таня, – казалось, были самые способные и умные дети, учить их было очень радостно и легко; они сами просили, чтобы их поучить», и впоследствии могли обучать крестьянских ребятишек по методикам отца, четко проговаривая буквы: бе, ре и тд. по звуковой системе. Что ж, обучая, учишься и сам.
Пытливые и сообразительные дети, как правило, сразу же подмечали различия в учительской манере каждого из родителей, находили свои «меркантильные» интересы и преимущества. С матерью можно было часто отвлекаться, глазеть в окно, задавать повторные вопросы или делать стеклянные глаза, словно ничего не понимая. А вот с отцом, как вспоминал Илья Львович, было совсем не то, «с ним надо было напрягать все свои силы и не развлекаться ни минутки. Он учил прекрасно, ясно и интересно, но, как и в верховой езде, он шел крупной рысью все время, и надо было за ним успевать во что бы то ни стало». Напряжение, темпы, которые задавал отец во время занятий, казалось, легко могли привести к традиционному конфликту между учителем и учеником. Толстой никогда не наказывал, но ему нельзя было солгать, потому что он сразу все поймет. Он знал все детские секреты. Никогда не бил, не ставил в угол, не драл за уши, и уж крайне редко раздражался или повышал голос. «Но я не помню, – отмечал Сергей Львович, – чтобы он при этом употреблял грубые слова». И тем не
менее по тем или иным признакам дети начинали понимать его отношение к ним. Он поправлял, делал замечания, намекал на недостатки, шуткой давал понять, что поведение за столом не ахти какое, и заодно рассказывал такой случай или анекдот, который содержал соответствующий смысл. Он, наконец, мог так пристально посмотреть в глаза, что взгляд этот действовал сильнее любого наказания. Наказание обычно выражалось в «немилости»: не обращает внимания, не возьмет с собой на прогулку или обронит остроумное словечко, шуткой дав понять, что кто-то из детей совсем не так себя ведет, как хотелось бы.
Он любил подойти сзади и закрыть руками глаза ко– му-нибудь из детей. Позволял залезать на себя, и дети с восторгом карабкались по нему, добираясь до плеч. Часто, проходя по анфиладе комнат, поддерживая ребенка и поднося его к старинным зеркалам, он перекувыркивал его вниз головой и быстро ставил на ноги. Все это происходило под счастливый детский крик– «И меня, и меня!»
На уроках Толстой редко позволял себе говорить обидные слова, но с занятий мог прогнать. Не выносил грубости и лжи по отношению к кому бы то ни было, особенно к матери и прислуге. Любимцы у него были временные: то один, то другой, постоянных не существовало. Впоследствии особенно ценил тех, кто разделял его взгляды.
Милый детский мир требовал большого внимания и любви. Так, зимой устраивали на пруду каток, на котором «весело катались» и родители, и дети, и гости. Толстой ловко делал на одной ноге круги и всякие замысловатые туры на коньках к удовольствию детей, которые проводили на катке два часа. Если лед покрывался снегом, то взрослые и дети брали лопаты и расчищали его для катания. В конце декабря Толстой ездил в Москву за подарками, привозил елочные игрушки, платья для детей. Он делал это «охотно и весело», «торжественно раскладывал вещи, дарил кое-что детям». Раз он привез маленькой Тане плетеную соломенную колясочку и фарфоровых кукол, которые запихал себе всюду: в рукава, в ворот блузы, за пазуху, за пояс. Он вынимал их
постепенно из этих укромных мест и отдавал Тане. При каждом появлении куколки из таких неожиданных мест был общий взрыв хохота, и Лев Николаевич, и все остальные были в абсолютном восторге. Так вспоминала об этом его жена.
Юмор, розыгрыши – без них не проходило ни дня. Возможно, это зародилось еще тогда, когда смех и шутки в яснополянский дом приносили на Рождество ряженые с их играми вокруг елки, с их безудержным весельем, в которое вовлекались и родители, и дети, и прислуга, и деревенские ребята, приглашенные на елку. Когда кто-то из детей острил и каламбурил, Толстой говорил: «Твои остроты вроде лотереи, когда вместо выигрыша выпадает пустой билет, называемый "аллегри"». При очевидно глупых шутках он обычно произносил «аллегри!», что означало «ничего не вышло!».
Толстой любил заниматься с детьми гимнастикой: выстраивал их в ряд, а сам становился перед ними. Дети один к одному повторяли за отцом его движения, сгибания и разгибания, махи ногами, приседания и наклоны. Он заставлял детей бегать, плавать, играть в лапту и городки, особенно поощрял верховую езду или бег наперегонки.
Тем не менее отцовский «невроз влияния» был слишком высоким, «излечиться» от которого было не так-то просто. Толстой занимал слишком большое место в жизни детей, подавляя порой их личности. В уникальной семье сложилось особое отношение к отцу, не похожее на другие семьи. Для детей суждения отца были беспрекословными, а советы считались обязательными. Им казалось, что он знает все их мысли и чувства, только что не произносит их вслух. Никто из них не выдерживал его «стального» взгляда. Он приучал своих сыновей и дочерей к тому, чтобы слова не расходились с делом, которое необходимо было выполнять качественно. Не случайно его любимым выражением, обращенным к детям, было «лучше ничего не делать, чем делать ничего». Когда кто-нибудь из детей «нечаянно» разбивал посуду, пачкал одежду, забывал выполнить родительское поручение, он непременно говорил: «Все надо делать хорошо или вообще совсем не делать».
Суть взаимоотношений детей и отца лучше всех сформулировала Татьяна Львовна: «Как я устала быть дочерью знаменитого отца». Эти слова могли повторить и остальные дети. Идеалом Софьи Андреевны по– прежнему оставалась мать, «имеющая 150 малышей, которые бы никогда не становились большими». А ее муж был убежден, что от его жены родятся «суета, обеды, завтраки, большие и малые дети, платья им на рост».
Толстой плохо понимал своих детей в возрасте двух-трех лет, но, тем не менее, мог в самом нежном периоде их развития обнаружить в них то, что впоследствии разовьется, станет главным, доминирующим. Его характеристики малолетних детей поражают проницательностью и глубиной. Так, в старшем белокуром малыше Сереже он увидел нечто «слабое и терпеливое и очень кроткое». Смех ребенка не был заразительным, но «когда он плакал, с трудом можно было удержать его плач». Толстой подметил в нем материнский ум, чуткость к искусству. Сергей Львович полностью соответствовал этому описанию: он окончил физико-математический факультет Московского университета, прекрасно играл на фортепиано под руководством ближайших друзей П. И. Чайковского. Характеристика Илюши больше походила на предсказание: «Думает о том, о чем не велят думать. Аккуратен, бережлив, очень важно для него "мое", горяч и нежен, чувствителен – любит поесть и полежать. Самобытен». Склонность к сибаритству не помешала Илье Львовичу развить «самобытность» в своих «Воспоминаниях» и стать, по выражению Ивана Бунина, самым талантливым из детей писателя. Дочка Таня напоминала своими врожденными материнскими инстинктами Софью Андреевну. Она с ранних лет мечтала «иметь детей», «возилась» со своими младшими братьями. Отец был уверен, что она «будет прекрасной женой». Характерными чертами Лели, Льва Львовича, Толстой считал «ловкость и грациозность». В «болезненной, очень умной и некрасивой» Маше он нашел «одну из загадок». Портреты своих детей отец адресовал Александре Андреевне Толстой, которая была убеждена в том, что из всех его детей выйдут достойные люди. Однако Лев Николаевич думал,
что все дети очень хороши, а когда подрастают, портятся.
Писатель очень тщательно подходил к поиску гувернеров для своих детей. Они должны были быть «совестливыми», хорошими людьми, гувернантка – с прекрасным знанием французского языка, гувернер – со знанием классических языков. Очень важным представлялось родителям, чтобы гувернантка была непременно англичанкой, «хорошо говорящей по-французски». Это было «большой редкостью, подобной синей птице счастья». Только фрейлина Александрии Толстая смогла разыскать 24-летнюю англичанку с «прекрасным характером», владеющую, кроме французского и английского языков, еще и немецким. Целое утро Александра Андреевна Толстая посвятила знакомству с молодой особой, которая ей чрезвычайно понравилась, она «испытала ее с напряженной чуткостью» и поняла, что та «проста, откровенна и сердечна», «по-французски говорит без акцента, но не без ошибок». Жалованье гувернерам выплачивалось «от 500 до 1000 каждому». Появился в Ясной Поляне и Перро, который оказался «очень милым» и вполне устроил Толстого. Экзаменовалась по знанию немецкого языка еще одна англичанка, которая до этого проживала в Германии и по-немецки говорила совершенно свободно. Учить детей всем наукам она не стала, но заниматься с ними языками согласилась. Она привыкла к русскому быту. С ней вряд ли подписывали письменные контракты прежние работодатели, но отзывались хорошо. Она, как писала А. А. Толстая, «сама собой станет членом вашего семейства и будет готова на все», у нее были приятная наружность и очень хорошее здоровье. Однако супругов Толстых не устроила молодость англичанки. «Жаль, что вы отвергли англичанку, – писала фрейлина Толстая, – ее не нахвалят люди, у которых она жила».
Тем не менее Толстой был убежден в том, что «образование не зависит от места. Много есть людей, которые учились и в Гёттингене и везде, но и тот, кто всю жизнь прожил где-нибудь в Телятинках, не хуже их. Один имел общение с профессорами – глупыми и ум
ными, видел природу – словом, это одно и то же. Думать, что умственное развитие получишь где-нибудь там-то и там-то, это то же, что думать, что религиозное настроение можно получить только в церкви. Это большое заблуждение». Лев Николаевич привел в пример Епишку, которого описал в «Казаках» под именем Ерош– ки и назвал его образованным человеком, потому что тот знал, «как живут кабаны и фазаны, знал всю окружающую природу».
Уроки есть уроки. Появлялась усталость, и тогда на смену приходили смешные рассказы, шутки, неудержимое балагурство, прогулки, во время которых Толстой неожиданно предлагал привычное «наперегонки». А еще была «нумидийская конница». Дело совсем простое, но очень притягательное. Толстой вставал из-за стола и, весело помахивая правой рукой, бежал вокруг стола, а уставшие от занятий ученики, тоже по-боевому взмахивая рукой, бежали за ним. Почему это называлось «нумидийской конницей», никому, в том числе и самому ее «изобретателю», было неизвестно. Но эффект от этой «конницы» был очевидным. Поднималось настроение и с успехом можно было заниматься дальше. Хорошо она действовала и после ухода скучных гостей.
Безусловно, неотъемлемой частью образования, всего воспитательного процесса было чтение. Отбору книг для детей Лев Николаевич придавал огромное значение. Он советовал не спешить читать классику, считая, что, повзрослев, они лучше смогут прочувствовать ее, не утратив при этом живого интереса. Поэтому с творчеством Пушкина, Лермонтова, Гоголя дети знакомились довольно поздно. В то же время писатель не любил чисто «русской литературы». Он старался заинтересовать детей прежде всего теми книгами, которые были равно интересны, по его мнению, и взрослому, и ребенку. Так, в семье настольными оказались книги «Робинзон Крузо» Даниэля Дефо, «Дон Кихот» Сервантеса, «Путешествие Гулливера» Свифта, «Отверженные» Пого, книги Александра Дюма-отца, Жюля Верна, Диккенса. Из русской литературы Толстой советовал детям читать прозу Пушкина и Гоголя, «Записки охотника» Тургенева,
«Записки из Мертвого дома» Достоевского. Любопытно, что свои произведения, кроме рассказов из «Азбуки» и «Книги для чтения», он никогда не рекомендовал. Впрочем, за этим следила Софья Андреевна. Именно благодаря ей трилогия «Детство», «Отрочество», «Юность», когда-то открывшая миру Толстого-писателя, оказалась и одной из любимых книг его собственных детей.
В семье сложилась традиция читать вслух. Обычно по вечерам собирались в зале яснополянского дома, и отец читал вслух Пушкина или Щедрина, Дюма или Жюля Верна, читал «Илиаду» и «Одиссею» Гомера или «Анабасис» Ксенофонта. Читал увлеченно, и дети вместе с отцом перевоплощались то в одного, то в другого героя. А когда оказалось, что в одной из книг Жюля Верна нет иллюстраций, Лев Николаевич каждый день стал рисовать иллюстрации к соответствующему фрагменту. Казалось, совсем безыскусные, но в контексте с характерным отцовским чтением, они вдруг оказывались куда интереснее профессиональных рисунков. Дети гурьбой окружали отца, когда тот, прерывая чтение, доставал очередной лист. Затаив дыхание, они рассматривали незамысловатый рисунок, погружавший их в таинственный мир непредсказуемых приключений героев великого фантаста.
Взрослых и детей сплачивала еще и игра в «Почтовый ящик». На протяжении недели каждый опускал в ящик свои экспромты, рассказы, стихи. Всё в этих сочинениях было «на злобу дня», здесь раскрывались все секреты, причем в добродушной шутке доставалось и старому, и малому. А по воскресеньям семья собиралась у круглого стола в зале, ящик вскрывался и его содержимое зачитывалось вслух. Обычно это делал сам хозяин дома, а одновременно и автор идеи. Так все участники, включая приезжавших родственников, гостей, прислугу, узнавали вдруг, что «тетя Соня терпеть не может разливать чай» и «не любит приживалок и юродивых», а «тетя Таня (сестра Софьи Андреевны. – Н. Н.) их очень любит», узнавали и о том, «чем люди живы в Ясной Поляне», знакомились с шуточным «Скорбным листом душевнобольных яснополянского госпиталя», услышали, между прочим, что один из девизов Толстого —
«сжечь все, чему поклонялся – поклониться всему, что сжигал». Все это вызывало смех или раздумья, помогало каждому открыть себя, увидеть собственные недостатки. А родители незаметно достигали главной цели: воспитывая – развлекать и развлекая – воспитывать.
Уже позднее появилась традиция домашних спектаклей, и именно на «сцене» яснополянского зала впервые была сыграна толстовская пьеса «Плоды просвещения».
Лев Николаевич решил открыть новую школу и «написать resumeвсего того, что узнал о воспитании и чего никто не знал». Детей, считал он, «не обманешь, они умнее нас. Мы им хотим доказать, что мы разумны, а они этим вовсе не интересуются, а хотят знать, честны ли мы, правдивы ли, добры ли, сострадательны, есть ли у нас совесть». Вечерами на площадке под лестницей он читал с ними «Учение Христа для детей». Дети читали по очереди, а он показывал им рисунки в хрестоматии. Толстой был убежден, что гимназия детей развратит. Дома же они смогут выучиться всему, а, главное, родители смогут отвечать на вопросы, интересные самим детям. К тому же в гимназии «языки гадко учат». А все из-за того, что «наблюдатель школ вышел в 12 с четвертью и пришел в час без четверти». «Сколько за это время он выпил водки?» – спрашивал Лев Николаевич.
Интеллектуальное в толстовской семье было неотделимо от этического. В этом и состояла особенность воспитания по-отцовски. Мужество, борьба с малодушием в самом себе, стремление закреплять в себе сознание того, что совсем рядом находятся обездоленные, много обездоленных. Это были основные этические константы, на которых строились взаимоотношения писателя со своими детьми. Маленькие дети – Ванечка и Саша, чтобы сэкономить чай и сахар для нищих, пили чай вприкуску, а потом «вприлизку». Куски сахара были красными от крови: дети обдирали себе языки. Отец был в восторге: его дети невольно продемонстрировали самопожертвование, которое не совсем легко им доставалось.
Детям запомнилось, как вечером или ночью Лев Николаевич брал их за руки, и они бегали босиком из комнаты в комнату по всему дому, прятались, а отец страш
ным голосом спрашивал: «Кто идет? Кто идет?» – и опять дети перебегали в другой угол, и все начиналось сначала. Он сажал детей в корзину для белья, накрывал пледом и ставил корзину в разных местах, например на окно за опущенную штору, и они не знали, где находятся. Он водил их в лес с зажмуренными глазами, а когда они открывали глаза, то должны были угадать, где находятся. Однажды вечером с Козловки возвращались Таня и Маша, и когда подошли к яснополянскому саду, услышали страшный рев. Девочки перепутались, бросились бежать со всех ног и успокоились только тогда, когда их догнал отец, сконфуженный неудавшейся шуткой. С маленькими детьми играл в «зайчики»: те открывали и захлопывали дверь шкапа, чтобы поймать «зайчика», «похлопав» по нему рукой.
Эти мелкие детали повседневной жизни писателя, эмпирические подробности его взаимоотношений с детьми расширяют горизонты нашего восприятия Толстого-семьянина.
Мучил ли Толстого вопрос: что будет с его детьми, когда его не станет? Он был убежден в том, что специально устраивать жизнь детей, как и вообще всех людей, невозможно, потому что никому не дано дара предвидения. Никто не может знать, что будет с его детьми, когда они вырастут. Так, писатель очень боялся дожить до времени, когда его дочери станут невестами. Он испытывал чувство страха перед их замужеством, которое было для него «жертвоприношением, заклинанием какого-то страшного и циничного божества». Он зорко следил за ухажерами Тани, Маши и Саши, ревновал к ним, мечтал о достойных партиях для дочерей. Своя семья казалась ему «страшно благополучной» – «все дети живы, здоровы, уверен почти, умны, неиспорченны» и, конечно, образованны, поскольку родители не жалели средств на обучение своих детей и, чаще других чувств, испытывали чувство удовлетворения от общения с ними. Правда, иногда случалось так, что слова отца «тонули в заурядной болтовне его жены, детей», которые «словно и знать не хотели, что их отец, Л. Н. Толстой – неоценимый писатель, честь и слава Русской земли». И что только благодаря его гениально
сти яснополянская повседневность превращалась в великое искусство.
Все дети, по мнению Толстого, свежи, от Бога приходят, потом понемногу портятся, а потом, как и все, исправляются. Они живут сперва животной жизнью, потом для славы людской, чтобы удивлять всех – няню, братьев, гувернеров, потом, чтобы вызвать одобрение со стороны тех, кого уважают, потом тех, кто им кажется добрым, и, наконец, начинают жить не для славы людской, а для Бога. В детстве слово «неженка» было для детей самым обидным прозвищем. «Больше всего он был недоволен нами за ложь и грубость с кем бы то ни было – с матерью, воспитателями или прислугой», – вспоминал Сергей Львович. Писатель пытался вытравить развращающее сознание «барства», присущее дворянской среде, воспитать в детях чувство самоценности жизни и необходимости трудолюбия. Характерен один случай, который Толстой не преминул превратить в поучительный урок. Как-то старушка Пелагея Ильинична, тетка писателя, поправляя лампу, взялась за горячее стекло и обожгла пальцы до волдырей, но стекло не бросила, а осторожно поставила лампу на стол. По этому поводу Лев Николаевич сказал одному из сыновей: «Вот удивительная выдержка. Ведь тетенька имела право бросить стекло на пол; стекло стоит пять копеек, а тетенька, хотя бы даже своим вязанием, зарабатывает каждый день в пять раз больше, – и то она этого не сделала. Вся обожглась, а не бросила. А ты бы бросил». Но тут же последовала обескураживающе честная и воспи– тующая самооценка: «Да и я, пожалуй, бросил бы».