Текст книги "Повседневная жизнь Льва Толстого в Ясной поляне"
Автор книги: Нина Никитина
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
виново сближали, соединяли, примиряли, объясняли им друг друга.
Как-то Толстой побывал в Спасском-Лутовинове, и «дом показал» ему «корни» бытия Тургенева, «многое объяснил» и «поэтому примирил с ним». Деревянный бледно-лиловый дом, похожий на цветок сирени, с мезонином и балконом, с каменной галереей «бланжевого цвета», с длинной террасой, с резными перилами, казался большим и пустынным. Потаенные углы многочисленных комнат – гостиных, столовой, кабинета, библиотеки, спальни, «казино» с красивой старинной мебелью из красного дерева и карельской березы, обитой зеленым бархатом – слабо освещаемые «бедными лампами», были наполнены суевериями отца и страхами сына. Темный, пустой дом был подобен бездне. За эту таинственность любил «странный» и «ночной» Тургенев свое родовое гнездо, часто себя им «балуя».
Сколь различны и контрастны облики Спасского– Лутовинова и Ясной Поляны! Камерный полумрак одной усадьбы и эпический размах другой. Совсем разные масштабы и «подтексты». Только в усадьбе наступала долгожданная «дружелюбная тишина», приносящая «много добра», «просветлявшая» и освобождавшая от пристрастий и предубеждений. Здесь мгновенно оба «умнели», особенно когда поднимались на холм, с которого открывалась впечатляющая картина – синеющая кромка леса с силуэтом белой церкви в лучах ласкового солнечного света. Прогуливаясь по старому парку, они порой спорили о том, какой парк красивее – яснополянский или спасский? Каждый оставался приверженцем своего парка, считая его уникальным.
Тургенев всегда стремился в любимую усадьбу, считал, что если бы он здесь жил постоянно, то, вероятно, «написал бы еще многое!». Ему, как он выражался, творить было «хорошо, только живя в русской деревне», где и воздух-то как будто «полон мыслей».
Толстой, путешествуя, ощущал некую мимолетность бытия, одаривавшего его своей легкостью и мудростью. Все это превращало его в вечного странника, не знавшего плохой погоды: он отправлялся в путешествия в любое время года, начиная с «весны света» и заканчивая
ненастной осенней распутицей. Ждать хорошей погоды казалось ему нелепой причудой. Странствовать довелось и на почтовых поездах, и на пароходах, и в дилижансах, не удалось лишь полетать на аэроплане. Как правило, Толстой предпочитал дешевые маршруты, требующие минимальных затрат. Так, для путешествий по Европе нужно было, по его подсчетам, всего лишь 300 рублей. Жизнь во всех городах, кроме Москвы и Лондона, казалась ему недорогой.
Толстой-путешественник опроверг восточную мудрость «не верь пилигриму», доказав, что быть странником полезно и необходимо. Никто так не умел путешествовать, как он, никто так не восхищался природой, памятниками, никто так не запечатлел в текстах свои мерцающие впечатления, никто так не наслаждался горами, равнинами, лесами, никто так не воспел красоту божьего мира. Он, словно Колумб, отправлялся в странствия исключительно для того, чтобы заново открывать мир прекрасного. Никогда не довольствовался малым. Для постижения великого требовалось движение, чтобы открыть «всехнюю» красоту, которая когда-то покорила его самого.
Глава 17 «Стенограмма чувств»
Музыку Толстой считал некой демонической силой, сверхчувственной гениальной субстанцией. Она вдохновляла, стимулировала его к творчеству. Толстой любил «тапотировать» за роялем перед тем, как сесть за письменный стол. Но музыка была нежелательной гостьей для Толстого, когда он работал в своем кабинете, а в зале кто-нибудь из домашних музицировал на рояле. Тогда он непременно плотно прикрывал двери кабинета, чтобы музыка не мешала ему. Ведь стоило ему ее услышать, как вся работа валилась из рук, все шло насмарку. Поняв это, близкие перестали музицировать, когда он писал.
«Что хочет от меня эта музыка?» – не раз задавался таким сакраментальным вопросом Лев Николаевич.
Любовь к ней передалась ему от предков – от деда и матери, больших поклонников этого искусства. Талантливым интерпретатором многих музыкальных сочинений была сестра писателя – Мария. Сам Толстой играл не только на рояле, но и на флейте. Известно, что на музыкальных вечерах, устраиваемых его старинным другом Столыпиным, отцом будущего премьер-министра, он упивался Бетховеном. Знакомство же с известным скрипачом Георгом Кизеветтером оказалось для Льва Николаевича событием знаковым. Этот «гениальный скрипач и несчастный человек» стал прототипом толстовского рассказа «Альберт», в котором автор изобразил власть музыки над людьми. Кизеветтер, «гениальный юродивый», считавшийся окружающими «пустым», не сделавший себе имени при жизни, абсолютно всеми забытый, был воскрешен силой толстовского гения в образе героя рассказа: «Альберт в это время, не обращая ни на кого внимания, прижав скрипку к плечу, медленно ходил вдоль фортепьяно и настраивал ее… Настроив скрипку, он бойко взял аккорд и, вскинув голову, обратился к пианисту, приготовившемуся аккомпанировать. – "Melancholie C-dur!" – сказал он, с повелительным жестом обращаясь к пианисту…
Звуки темы свободно, изящно полились вслед за первым, каким-то неожиданно-ясным и успокоительным светом, вдруг озаряя внутренний мир каждого слушателя. Ни один ложный или неумеренный звук не нарушил покорность внимающих, все звуки были ясны, изящны и значительны. Все молча, с трепетом надежды следили за развитием их. Из состояния скуки, шумного рассеяния и душевного сна, в котором находились эти люди, они вдруг незаметно перенесены были в совершенно другой, забытый ими мир. То в душе их возникало чувство тихого созерцания прошедшего, то страстные воспоминания чего-то счастливого, то безграничной потребности власти и блеска, то чувства покорности, неудовлетворенной любви и грусти. То грустно-нежные, то порывисто-отчаянные звуки, свободно перемешиваясь между собой, лились и лились друг за другом так изящно, так сильно и так бессознательно, что не звуки слышны были, а сам собой лился в
душу каждого какой-то прекрасный поток давно знакомой, но в первый раз высказанной поэзии. Альберт с каждой нотой вырастал все выше и выше. Он далеко не был уродлив или странен. Прижав подбородком скрипку и с выражением страстного внимания прислушиваясь к своим звукам, он судорожно передвигал ногами… Лицо сияло непрерывной, восторженной радостью; глаза горели светлым блеском… Лицо освещалось улыбкой кроткого блаженства… и блестящий взгляд, которым он окидывал комнату, сиял гордостью, величием, сознанием власти».
Лев Николаевич был тонким ценителем музыки. Он посещал концерты во время своих заграничных поездок и считал, что французы – лучшие в мире артисты, что Бетховена они играют, «как боги». В Италии ему особенно понравился «Севильский цирюльник» Россини, и он тогда назвал эту оперу своей любимой. Оперетту Толстой не воспринял, он нашел это «истинно французским делом: смешно. Комизм добродушный, без рефлексии». Лев Николаевич любил музыку Глинки, Мендельсона, Верди, Шопена, Гайдна. А впечатления от исполнения Т. А. Ергольской произведений Гайдна, Моцарта, Фильде, Дюссека и Бетховена нашли свое отражение в «Детстве» и «Отрочестве» – помните, как он описывал игру матери Николеньки?
В 1858 году Толстой занялся организацией музыкального общества, целью которого должно было стать публичное исполнение произведений выдающихся композиторов. В то время он познакомился с Николаем Рубинштейном, посещал его музыкальные вечера в доме Киреева. Впоследствии эта идея была реализована братьями Рубинштейнами, основавшими императорское музыкальное общество. Приезжая в Ясную Поляну, Толстой с удовольствием проделывал такие опыты: «призывал под окно (соловьев. – Н. Н.) сикстами на фортепиано». Вряд ли бы Толстой так полюбил Веймар, если бы не послушал там свою любимую «Волшебную флейту» Моцарта, которой дирижировал сам Лист.
В Ясной Поляне Лев Николаевич учил детей церковному пению, сам пел на клиросе басом и, по воспоминаниям ученика Морозова, голос у него был хороший,
сильный. В кремлевской квартире Берсов он не раз просил сыграть Софью Андреевну на рояле, а Татьяна вспоминала, как играл он сам – нельзя было устоять на месте, в пляс пустились все присутствовавшие. Нередко Лев Николаевич брал в руки гитару и говорил: «Тряхну– ка я трепачка больной рукой». И добавлял: «Все скучно, кроме пения Тани». Музыка Шопена до слез «осчастливливала» его, о чем он не раз писал в своем дневнике.
Музыка не только вдохновляла его на творчество, но и становилась персонажем его произведений. Так, в «Войне и мире» «Барыня» повторялась сто раз. Наташа Ростова прекрасно пела, играла на арфе и на гитаре, любила предаваться воспоминаниям, слушая ноктюрн. В доме Ростовых старинный романс «Ключ» исполняли в итальянском стиле.
«Чем чище и счастливее прошедшее человека, тем более он любит свои воспоминания и тем сильнее чувствует музыку», – считал писатель. Он не был виртуозным музыкантом. Он сравнивал музыку с горой, основание которой очень широкое, – это слой людей, способных понимать народную музыку. А вершина горы – элитарная музыка, доступная лишь избранным.
В молодости Толстой разработал для себя правила: 1) он должен был ежедневно играть все 24 гаммы; 2) все аккорды, арпеджио на две октавы; 3) все обращения. Будучи студентом, он с приятелем Зыбиным написал вальс в «ланнеровском роде». Потом этот вальс обработали Танеев с Гольденвейзером. Толстой стремился достичь хотя бы средней степени совершенства в музыке. В журнале ежедневных занятий он отмечал регулярные занятия музыкой. В Ясную Поляну писатель привез музыканта Рудольфа, с тем чтобы брать у него уроки музыки. Рудольф этот был талантливым человеком, но довольно легкомысленным и пустяшным, принадлежал к богемному типу людей. Тогда Толстой, как и вся дворянская молодежь, предпочитал классической музыке цыганские песни. Шопен, Моцарт, Бетховен, полагал Толстой в пору своего увлечения цыганами, – это выдумка изощренных людей. Подобное искусство скучно для настоящего уха. Бывало, из Москвы в Тулу специально ездили, чтобы послушать прославленных солистов, цы
ганок Фешу и Машу. Считалось, что только в Туле умели петь настоящие старинные цыганские песни.
«Во мне было что-то вроде таланта, потому что часто музыка делала на меня до слез сильное впечатление, и те вещи, которые мне нравились, я кое-как умел сам без нот отыскивать на фортепиано, так что ежели бы тогда кто-нибудь научил меня смотреть на музыку как на цель… может быть, я сделался бы действительно порядочным музыкантом», – говорил Толстой. И хотя музыкант из него не вышел, музыкальная стихия присутствует почти во всех его произведениях, начиная с ранних – «Люцерна», «Альберта» и заканчивая «Крейцеровой сонатой». И разве не голос самого Толстого слышится, например, в репликах Феди Протасова в «Живом трупе» – страстного поклонника цыганского пения: «Вот это она. Вот это она. Удивительно. И где же делается то все, что тут высказано? Ах, хорошо! И зачем может человек доходить до этого восторга, а нельзя продолжать его?»
Толстовское определение музыки как «стенограммы чувств» можно идентифицировать с рассуждениями Шопенгауэра об этом виде искусства, которые писатель любил цитировать в приватных беседах. Однажды, когда замечательный пианист А. Б. Гольденвейзер, гостивший в Ясной Поляне, сел за беккеров– ский рояль, стоявший в зале, чтобы что-то сыграть, Толстой напомнил ему слова Шопенгауэра: «Когда слушаешь музыку, потом остается еще что-то будто недоговоренное, неудовлетворяющее». И добавил: «И это совершенно верно». В своих произведениях Лев Николаевич пытался «договорить» обо всех тех чувствах, которые в нем рождались при звуках музыки. И тогда возникало его концептуальное представление о музыке: «Это степь, это десятый век, это не свобода, а воля». Эта формула, озвученная в пьесе «Живой труп» Федей Протасовым в связи с пением цыган, была выстрадана автором, мучительно искавшим ответ на вопрос: что такое музыка? И снова помощь пришла от Шопенгауэра, его теории музыки, в которой утверждалось, что этот вид искусства есть воплощение самой воли, прямо воздействует на нее, то есть на чувства, страсти и аффекты. Концепцию музыки, предло
женную немецким философом, Толстой представил в своих сочинениях.
Однако музыка для хозяина Ясной Поляны была не метафизической отвлеченностью, а средством общения с близкими и гостями. В его доме постоянно организовывались музыкальные вечера, инициаторами которых были сам Толстой, его жена, а также А. Б. Гольденвейзер. Здесь не раз играл гениальный скрипач На– горнов. Однажды он исполнил в Ясной Поляне «Крей– церову сонату» Бетховена и произвел на слушателей такое сильное эротическое впечатление, что впоследствии послужил прообразом Трухачевского, героя толстовской «Крейцеровой сонаты».
«Домашние» вкусы Толстого имели мало общего с его официальными высказываниями. В кругу близких он был естественным и открытым. Его музыкальные впечатления, записанные доктором Маковицким по «горячим следам», напоминают поток эмоций. Однажды Гольденвейзер спросил Льва Николаевича, нравится ли ему Григ. «Очень искусственно. Сначала мелодично, а потом однообразно, – ответил тот. – Нет ощущения, что это вырвалось из сердца, как, например, у Моцарта. Ведь как у Гайдна все просто и ясно! У Моцарта уже есть то, что в такой сильной страшной степени выражено у Бетховена – драматизм. В этом ему подражает норвежец и делает потому гадость. У всех новых композиторов, включая Грига, драматизм доведен до скуки. Какое отклонение от настоящей музыки! Отдыхаешь там, где присутствует мелодия, например, народная песня».
Как-то певица Фере пела романсы, а Гольденвейзер ей аккомпанировал. Лев Николаевич к ее пению остался равнодушен. Ученые певцы – все сухие, считал писатель, не трогают слушателя, а простое пение – напротив. И вспомнил, как на днях пели «ясенские» девушки, как они подпевали «двум гармошкам» и как хорошо у них это получалось. Когда играл Гольденвейзер, Толстой считал, что он «переслащивал», ощущал в его игре некого «господина». А в народе, считал он, есть чувство меры, есть точка – то есть понятно, «сколько надо».
Пение Шаляпина, от которого были в восторге Софья Андреевна и Александра Львовна, Лев Николаевич
называл «ни женским, ни мужским». Оно «не действовало» на писателя. Когда речь зашла о шаляпинских гонорарах в 45 тысяч рублей, Толстой заявил, что это сверхнеприличное вознаграждение. Ведь крестьяне за свой тяжелый труд получают только тысячную часть такого гонорара.
Когда в Ясной Поляне появился граммофон, подаренный литератором П. А. Сергеенко, Лев Николаевич не воспринял всерьез эту новинку. Его не трогала музыка, доносившаяся из граммофона. Но однажды Дмитрий Чертков привез Толстым свой граммофон. Таких они еще не видели. Слушали Карузо, «Фауста» Гуно и Ave Maria,потом – Варю Панину. Писатель сиял и восклицал: «Хорошо, как прекрасно!» Когда прокрутили эти пластинки, Толстой стал кричать: «Бис, бис, повторить!» И в яснополянской зале зазвучали голоса «Хора Архангельского», песни «Казнь Стеньки Разина», «Камаринская». Слушая, писатель с улыбкой говорил: «Вот, пускай Бетховен это напишет! Никакой Бетховен не напишет – простота, веселость, бодрость». По его просьбе поставили русскую плясовую в исполнении английского оркестра. После этого Толстой снова попросил повторить Карузо, «Хор Архангельского», «Камаринскую», каждый раз восклицая: «Как это хорошо, прелестно!» Слушая Варю Панину, хлопал в ладоши: «Какой чудесный голос», «Как прекрасно, еще раз!», «Варя Панина – это первый сорт, народный тон, от которого древностью веет». В ее исполнении ему только не понравились «Хризантемы» из-за того, что эта вещь не цыганская и не народная.
Секретарь Толстого вспоминал, что «иногда серьезный разговор за вечерним чаем сменялся веселыми шутками, смехом, музыкой и даже граммофоном, который Лев Николаевич недолюбливал». Тем не менее у писателя были любимые пластинки, в частности балалаечника Трояновского, под музыку которого ему хотелось плясать. Порой Толстой играл в шахматы и слушал пластинки, притопывая ногами и хлопая в ладоши, так что слышно было во всем доме.
Многим в Ясной Поляне запомнился визит замечательной клавесинистки Ванды Ландовской. Она играла музыку Джона Булла, английского композитора XVI—
XVII веков. Лев Николаевич назвал его пьесу «Охота» «здоровой, энергичной», которую «даже прислуга поняла бы». А Ванде сказал, что она доставляет своей игрой несказанную радость, очень чистую, а не романическую. Он нашел ее исполнение «незаученным», высоко оценил клавесин, который ему показался много «понятнее», чем фортепиано.
Сознавая гипнотизирующую роль музыки, писатель говорил, что это опасно, когда «всякий, кто хочет, гипнотизировал бы один другого или многих и потом бы сделал с ними, что хочет». Толстовский ригоризм, кажется, не знает границ в «Крейцеровой сонате», где он обвиняет музыку, в которой растворяется, обезличивается личность. По мнению Толстого, музыка снимает с человека всякую ответственность, перенося его «по ту сторону добра и зла». И потому он объявил ее аморальной. Так и хочется возразить писателю: «О, моралист, не будь так строг!»
Суждения Льва Николаевича о музыке парадоксальны и противоречивы. Отношение к тому или иному композитору или музыканту во многом зависело от сиюминутного состояния. О Рубинштейне Толстой говорил, что публика слишком мало ценит его талант, что он последний из крупных композиторов, в котором удачно сочеталось старое и новое. После Рубинштейна, полагал он, в музыке начался спад, декадентство, ярким представителем которого стал Танеев, нередко бывавший в Ясной Поляне. Исполненные им композиции писатель так и «не понял». Моцарт, так «щедро швырявший жемчугами», по-прежнему звучит прекрасно. В бетхо– венских сонатах, к счастью для себя, он не услышал излишнего драматизма, столь характерного для творчества этого композитора, а услышал у него лишь одну «приятную мелодичность».
Лев Николаевич говорил, что музыка способна выразить весь спектр эмоций – восторг, печаль, воодушевление… Но только чувства, а не мысли, подчеркивал он.
В яснополянской зале зазвучала музыка в исполнении Эрдели, Могилевского и Пастернак, жены художника Леонида Осиповича Пастернака. Часто вечерами
Лев Николаевич играл в четыре руки с Софьей Андреевной. Они исполняли симфонии Гайдна, квинтеты Моцарта, «Венгерские танцы» Брамса, а Татьяна Львовна их превосходно насвистывала. Переплетенные ноты этих произведений лежат в зале яснополянского дома.
Танеев и Гольденвейзер на двух роялях играли Моцарта, Бетховена, Аренского, Мендельсона, Шуберта и Вебера.
Случалось, что домашние концерты в Ясной Поляне могли сильно «растрепать» хозяина дома. Слушая музыку, писатель сильно переживал, расстраивался, плакал. Ни поэзия, ни живопись, ни скульптура не оказывали на него такого воздействия, как музыка.
Отношение к ней было подобно движению маятника, в основе которого лежала альтернатива – «музыка – мораль».
Глава 18 Сам себе врач
«Все болезни мои приносили мне явную моральную пользу: поэтому и за это благодарю Его», – размышлял Толстой в пору своей молодости. От чего в наибольшей степени зависело его «самостоянье» – от доброго духа или крепкого тела? Он не верил в формулу: в здоровом теле – здоровый дух. Физические силы и духовный рост относятся друг к другу, как основание к вершине конуса, – духовный рост совершается, когда физические силы слабеют. «Если бы какой-нибудь волшебник предложил мне молодость, я бы отказался», – сказал как-то Толстой. Некая бравада, звучащая в словах писателя, не затемняет главной мысли – только в «здоровом духе – здоровое тело». Туг душа как будто в зависимости от тела, но душа и в слабом теле может быть сильной. Источник этой силы конечно же в ней самой. Когда она слаба, то здоровое тело будет объедаться, распутничать. Тело не может повлиять на душу, а душа – наоборот, может влиять на тело, и она – первичнее. В этом и заключается различие между христианством и язычеством. К таким мыслям
пришел Толстой, прожив не один десяток лет. В хорошо знакомой каждому оппозиции душа-тело он предпочел первую составляющую. «Телесные слабости не указывают на старость, а духовное – какая тут старость, все молодеешь». Его няня говорила ему, что чем старше, тем все лучше, добрее становишься. И с возрастом Толстой все больше убеждался в ее правоте. «Духовное свободно только в здоровом теле», – повторял он не раз, когда болел.
– А разве в болезни духовное «я» не свободно? – возразил писателю В. Г. Чертков.
– Слабость, жар никогда не мешали, а вот страдания – да, – заключил Лев Николаевич.
Поразительная сила жизни, удивительная несгибаемость перед старостью. Как не вспомнить в этой связи цветок татарник, ставший для Толстого, автора «Хаджи– Мурата», символом человеческой стойкости.
Писатель был убежден, что существуют только два способа борьбы с болезнями. Первый заключается в закаливании. Для этого необходим, как он выражался, «гигиенический образ жизни». Второй способ состоит в том, чтобы, заболев, лечить болезнь. Медицина задействовала как раз этот способ. Первый путь, по мнению Толстого, хоть и был медленным, но зато надежным и результативным. Ему казалось, что болеть – дурно, но бояться болезни – много дурнее первого. В этой связи он частенько шутил: «Дайте мне лекарство от старости… Скоро ли оно появится?» На его вопрос однажды кто-то ответил, что наука открыла микроб старости. Толстой заметил на это с иронией: «Надо отыскать другого микроба, который пожирал бы первого».
Всем врачам, включая самых прославленных и авторитетных, подобных Ламане, в своих теориях и практиках опиравшимся исключительно на физиологию, Толстой рекомендовал вегетарианство. И говорил, что лучше он умрет дураком, чем поверит в силу физиологии. А еще уверял, что за последние тридцать лет не приобрел столько душевных сил, сколько получил их во время одной болезни, подарившей ему спокойствие, сравнимое только с нирваной.
Толстой неоднозначно относился к докторам, кото
рые видели свою цель исключительно в излечении тела. По его мнению, цель их должна была заключаться в ином – как сберечь здоровье. Тело самого Льва Николаевича было «сколочено» на целое столетие. Крепкие кости, упругие мускулы, подлинно медвежья сила. Лежа на земле, молодой Толстой мог поднять одной рукой тяжелого солдата. Без разбега перепрыгивал через высокий барьер, плавал, как рыба, скакал на лошади, как казак, косил, как крестьянин. Каждый его мускул был напряжен и тверд, как толедский клинок. В нем не чувствовалось никакой бреши, прорыва, царапины, дефекта. Сплошной достаток и комплекс жизненных сил.
Когда маленькому Льву было десять лет, он захотел удивить своих близких, выпрыгнув из окна второго этажа. Прислуга обнаружила его лежащим на земле без сознания. Лишь по счастливой случайности мальчик не разбился, не сломал себе ничего, но получил сотрясение мозга, из-за чего впал в глубокий сон, продлившийся 18 часов. Очнулся он уже абсолютно здоровым.
В отрочестве Толстой оригинальным образом занялся воспитанием воли, для чего придумал мазохистский способ: запирался в чулане и стегал себя по голой спине веревкой до тех пор, пока не выступят слезы. В пятнадцать лет Лев тоже хотел удивлять: не отставая, пробежал пять верст за каретой, которую лошади «несли» рысью, а однажды бросился одетым в глубокий пруд, но, не доплыв до берега, стал тонуть. Его спасли деревенские бабы, убиравшие поблизости сено: граблями вытащили его на берег.
О своем эпилептоидном состоянии Толстой рассказал в «Записках сумасшедшего»: «До 35 лет я жил, и ничего за мной заметно не было. Нечто только в первом детстве, до 10 лет, было со мной что-то похожее на теперешнее состояние, но и то, только припадками, а не так, как теперь, постоянно. В детстве находило оно на меня немножко иначе. А именно, вот так… Мне становится больно и страшно, и непонятно, и ужас, холодный ужас находит на меня…» Толстой долго рыдал после этого, и его никто не мог успокоить. Рыдания, отчаяние были началом припадков – истеричных, психогенных.
О потере воображения, внезапном исчезновении действительности, о конвульсиях, полном забытьи писатель рассказал в «Детстве».
Рассуждения по поводу «первородности» толстовского здоровья представляются весьма мифологическими. К моменту поступления в Казанский университет писатель успел переболеть корью и оспой. Иных «заразительных и прилипчивых» болезней к этому времени он не имел. Но спустя три года одна из них все-таки «прилипла» к нему. Толстой заразился гонореей и целый месяц пролежал в университетской клинике. После проведенного курса лечения его здоровье было «по обыкновению ни хорошо, ни плохо». Казалось, заразная болезнь была «уничтожена» докторами, но писатель продолжал еще долго мучиться ее тяжелыми последствиями. Прежде всего беспокойство пациента вызывала методика ртутного лечения заболевания, от чего «весь рот и язык» Толстого покрылись мелкими ранками. Из– за этого он не мог ничего есть две недели и «не мог спать ни одного часа». Эта болезнь обошлась во всех смыслах писателю очень дорого. Она требовала денежных затрат на визиты к врачу, на аптеку. Каждый день приходилось, например, покупать вату, оплачивать услуги извозчика. Только одни лекарства обошлись Толстому в 20 рублей.
В Тифлисе он вскоре переболел чем-то вроде горячки: пришлось проваляться три недели в постели. Помогли воды, которые он активно принимал во время болезни в надежде быстро «оправиться». Осложняли его жизнь «геморрой и расширение жил». Он считал, что это произошло из-за его воздержания. Доктора, к которым писатель обращался за консультацией, были невеждами, страшными болтунами, но, самое главное, ничего не знавшими в своей профессии. Пользы от них никакой не было, только сплошное вранье. Толстой был вынужден заниматься самолечением, прибегнув к «ис– паренью», отчего «ужасно вспотел». Лучше от этой процедуры ему, кажется, не стало, но зато он хорошенько пропотел и после этого «стал мечтать».
С двадцати двух лет Толстой постоянно мучился из– за зубной боли. Его дневник испещрен подобного рода
записями: «Увеличился флюс, опять простудил зубы, которые не дают спать, целый день болели зубы». Зубная боль преследовала его повсюду – и в Москве, и в Бухаресте, и в Кишиневе, и в станице Старогладковской, и в Бирладе. Писатель посещал дантистов, предлагавших ему поменять зубы на «фальшивые». Но он не решался. В Лондоне у него «поломались» зубы. Старший брат советовал Толстому вставить искусственные, пока он находился за границей. Но Лев не послушал его, так и не вставил зубы, продолжая жить с четырьмя оставшимися.
Свое здоровье он характеризовал как стабильно «очень нехорошее». С ним непрерывно что-то случалось: то его мучил кровавый понос с резью, то неожиданно выпадала сыпь, то появлялась крапивная лихорадка, то одолевала изжога, то страх венерических заболеваний, называемых им «венерой, меркурием, золотом», то сердечные приливы, то боли в пояснице, горле, печени, то хандра, то кашель, то мигрень с рвотой, то боли и опухоль в паху, то лихорадка, то ревматизм, то геморрой, то насморк, то чесотка, вызванная клопами. У него постоянно что-нибудь болело. В общем, как сам он выражался, его здоровье было «так и сяк».
Толстой называл себя самым несчастным человеком, когда у него «вырос на глазу ячмень исполинского размера» и мучил так, что он лишился всех чувств. Плохо видел, плохо слышал, плохо нюхал и даже очень «поглупел». М. И. Пущин, брат декабриста И. И. Пущина, в одном из писем сделал следующую приписку: «Мы все очень довольны его страданиями, страданиями потешными и забавными: для своего ячменя он три раза посылал за доктором». Болезненные состояния приводили Толстого к таким мыслям, как, например, эта: «Боже, как я стар. Все мне скучно… Ничего не желаю, а готов тянуть, сколько могу, нерадостную лямку жизни. Только зачем, не знаю». Это сказано человеком, которому не было еще и тридцати лет.
На самом деле, он конечно же знал, что призван достичь очень многого. Только для этого было необходимо постоянно трудиться. Поэтому он отметал мысли о вдохновении, был убежден, что без терпения не
может быть никакого вдохновения. Даже в походных условиях Толстой много читал и писал. Не случайно, параллельно с регулярными отметками о своем здоровье, вплоть до мысли, что у него может провалиться нос, писатель думал и о том, что «история с носом» могла стать «благим толчком» для его интеллектуального и нравственного развития. Он составил для себя «Правила и предложения», среди которых значатся и такие: «Вставать рано – до солнца», «Быть воздержанным в питье и пище», «Блюсти порядок в физических и умственных занятиях», «Всегда трудиться» и т. д. В это время он написал «Историю моего детства», «Набег», «Севастополь в декабре месяце», «Севастополь в мае», «Севастополь в августе 1855 года» и др.
Лев Николаевич упорно сопротивлялся своим недугам. Он перестал употреблять кофе, бросил курить, отказался от вина и пива. Регулярно принимал минеральную «елизаветинскую» и «александровскую» воды, купался в нарзане, пускал кровь, ставил «сорок пиявок», пользовался общеукрепляющими средствами – сулемой, росным ладаном, имбирем, оперировался в области паха под хлороформом, посещал докторов.
Из-за плохого состояния здоровья в 27 лет Толстой был вынужден подать в отставку, преодолев таким образом и свой ложный стыд – «вернуться юнкером в Россию». В полученном им медицинском свидетельстве было отмечено следующее: «…телосложения среднего, сухощав, находясь во время военных действий против неприятеля на Кавказе и под Севастополем при бивачной жизни, подвергаясь влиянию сырой и холодной погоды, несколько раз был болен воспалением легких с ревматическим страданием в руках и ногах, при врачебном пособии и обильном кровопускании болезнь уничтожилась; кроме сего был одержим крымскою лихорадкою, после коей осталась отверделость печени, обнаруживающаяся тупой болью в правом боку с расстройствами пищеварения. В сентябре месяце текущего года (1856-го. – Н. Н.) возобновилось жестокое воспаление легких с поражением сердечной сумки, каковое болезненное состояние обнаружилось сильным жаром в теле, тяжким дыханием с стреляющей болью по пре
имуществу в левом боку груди, кашлем, беспокойством, тоскою, обмороками и сухим треском, маскирующим дыхание; при принятом деятельном медицинском пособии, как то: обильном кровопусканием, пиявками и врачебными внутренними и наружными средствами, скоротечная его болезнь была побеждена, но осталось биение сердца, сопровождаемое одышкою, особенно ожесточающееся при возмущении и движении; сверх сего вследствие отверделости печени, оставшейся после крымской лихорадки, аппетит его слабый, пищеварение неправильное с упорными запорами, сопровождаемыми приливами крови к голове и кружением в оной; при сырой же погоде появляются летучие ревматические боли в конечностях. Для поправления расстроенного здоровья необходимо продолжительное лечение при покойном образе жизни и употребление натуральных минеральных вод; почему он по настоящему болезненному состоянию не может продолжать службы».