355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Евдокимов » У памяти свои законы » Текст книги (страница 3)
У памяти свои законы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:45

Текст книги "У памяти свои законы"


Автор книги: Николай Евдокимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)

Но мне не показалось, чтобы генерал был так плох. Во всяком случае, не хуже, чем я видел его несколько месяцев назад. Он даже веселее стал, разговорчивее.

Я рассказал ему, что приехал протолкнуть пустяковое дело через многие инстанции.

– Ничего, молод, побегай. Футболить для бюрократа – милое дело. Любимый спорт. Они метко голы забивают. Живучее племя, – сказал он и захохотал. – Послушай, случай был. В году двадцать третьем, а может, чуть раньше, не помню. В общем, гражданская уже кончилась. Я вроде без дела сидел: округом командовал, книжки почитывал, готовился учиться. Какое это дело? Беляков рубить – дело было. А к сидению в кресле я тогда не привык еще. Но речь о другом. Приволокли как-то ко мне бойцы человека. «Кто ты?» – спрашиваю. «Бюрократ». – «Кто?» – «Бюрократ», – не говорит, булькает со страха. «Должность, что ли, такая объявилась?» – «Нет, говорит, вот они приказали, чтоб так вам назвался. А я, говорит, не виноват ни в чем». Бойцы мои орут: «Врет, подлюга! Сидит в Совете, в зубах ковыряет. Надо на бумаги отвечать, а он – в зубах: завтра зайдите. Бабы ездют, ездют, не наездются – все завтра. А у них прошения: их мужики за советскую власть полегли. Расстрелять его надо!» Шум несусветный: стреляй бюрократа, и точка. Но я не расстрелял. Попугал только. Собрал сходку возле Совета и речь закатил. Объяснил, что царизм держался на бюрократах, а теперь их у нас не будет. Всех бюрократов мы постреляли, уничтожили как класс, а этого оставим для музея, поскольку он обещал исправиться. И оставил. До сих пор жалею. Верь не верь, а стукнет, бывало, мысль: для развода оставил, это он наплодил волокитчиков. Знаешь, я пацаненком был, мать однажды поймала в избе таракана. Тараканы у нас не водились, ни-ни, по всей деревне ищи – не найдешь. А этот притопал откуда-то, сел на печи, ушами шевелит. Его бы раздавить, а мать пожалела. Васькой назвала и жить оставила. «Я, говорит, с ним беседую, когда у печи толкусь». А скоро Васька Манькой оказался, таракашечек родил. И ахнуть мы не успели, тараканье племя всю деревню оккупировало… Прости, не по себе что-то, лягу, а?

Он лег, уснул.

В эту ночь он умер. Смерть его была легкой, умер он во сне.

Он давно мертв, а я жив. Не смешно ли: меня, как твоего бюрократа, выставили всем на обозрение. Что бы сказал ты об этом, генерал? Я и он, мы одного поля ягодки? Вот какие бывают парадоксы…

Когда я подъезжал к дому, брызнул дождь. Веселый, звонкий, озорной, как ребенок: ведь дожди тоже бывают, как люди. Угрюмые, ворчливые, словно старики, и скандальные, визгливые, будто злые жены, и кокетливые, как девушки. А этот дождь был ясный, шаловливый, белоголовый, точно моя Варька. Маленькая Варька. Он топал по улице, оставляя пузырчатые следы, стучал по деревьям и пел любимую Варькину песню: «Пусть всегда будет солнце».

И солнце было. Оно слепило меня, оно сверкало в каждой капле на ветровом стекле. И мне удивительно как хорошо стало и захотелось, будто в детстве, засучить штаны и помчаться босиком по лужам и дождевым рекам. Но не побежишь же…

В саду, в беседке, сидел Ступаков, главный энергетик. Этот меня не забывает, каждую субботу является, словно на работу.

– Славный дождичек! – крикнул я и, оставив машину у ворот, побежал к нему. Дождь набросился на меня и, пока я добежал до беседки, настегал по спине.

– Новости, что ли, есть? – спросил Ступаков.

– Какие там новости! – сказал я.

– А я думал, новости. Повеселел ты.

– Чего унывать-то? Бороться надо, не унывать.

– Это верно, – усмехнувшись, согласился он. – Ну как, составим сегодня пулечку?

Тоже личность: вроде и верен и за меня горой, а чую – поглядывает на мое кресло. Спит и видит себя директором.

– Давай, – сказал я.

Я набрал полные ладони дождя, плеснул на лицо. Дождь был теплый, ласковый. Я зажмурился, постоял так, а открыл глаза – и произошло чудо.

Подлинное чудо произошло: в воротах, оглядываясь, держа над головой черный, огромный, как шатер, зонт – дождинки отскакивали от него, словно маленькие мячики, – стоял Сергей Сергеевич. Это чудо, потому что Сергей Сергеевич вообще-то бывал у нас в городе раза два, не больше, чудо потому, что его и в Москве не было. Я звонил ему недавно, он во Францию ездил, что ли. А оказывается, он не во Франции, он здесь. Вон стоит, оглядывается, прищурив свой знаменитый глаз. Я о нем думал, я думал, что он может сделать для меня. Можно ли не пустить в ход такое имя? Хоть он и не разбирается в наших делах, а все же имя-то какое, какой человек. Ступаков сразу узнал, глаза вытаращил. Кто, впрочем, не знает Сергея Сергеевича? Все знают. Сергей Сергеевич – знаменитый артист, комик. Мог ли я предположить, когда мальчишкой бегал на еще немые картины с его участием, что жизнь сведет меня с этим человеком?

Смерть генерала нас свела. На похоронах я и увидел Сергея Сергеевича. И удивился: почему он тут, какое отношение имеет к генералу? Лена объяснила: они друзья, старые и очень близкие, еще со времен гражданской войны. Сергей Сергеевич был бойцом в бригаде отца. Потом уж Сергей Сергеевич рассказывал мне, что и не думал идти в артисты, ему автомобили нравились, он шофером хотел стать – редкая для тех времен профессия и прибыльная. А комбриг увидел, как он смешно и ловко копирует других людей, а особенно хорошо изображает белых генералов, и определил его в агитпоезд. Поначалу Сергей Сергеевич все об автомобилях мечтал, а на сцене дурачился, нарочно дурачился, думал, что увидят умные люди, поймут, что он дурачится, и выгонят с треском. А умные люди сказали «талант» и учиться отправили.

Грустным было мое знакомство с ним. После похорон – пышные были похороны, торжественные, у нас умеют похоронить – все, кто смог и захотел, поехали с Новодевичьего кладбища на квартиру, чтобы помянуть покойника по русскому обычаю. Я не смог пойти, у меня была важная встреча в министерстве. Я пришел, когда все уже разошлись. Только какой-то полковник дремал на диване, он проснулся, засмущался, как сержант, и ушел, краснея и извиняясь.

Жуткое это зрелище – квартира после поминок. Заставленный грязными тарелками, бесконечный, из комнаты в комнату, стол, запах табака и водки, жирные следы на паркете, подтеки на скатерти, окурки и зловещая тишина. Одна Лена сидела за этим страшным столом, закрыв глаза.

В кабинете генерала я увидел Сергея Сергеевича. Он вынимал из письменного стола, из секретера какие-то папки, листал, некоторые откладывал, другие складывал в желтый большой портфель.

Я поздоровался. Он кивнул в ответ. Я постоял, смотря, как он возится в этих папках, не понимая, зачем это делает. Нужно что-то было сказать, впрочем, может, и не нужно, но молча стоять тоже глупо, и я сказал:

– Какой был человек!

– Да, – сухо ответил он.

Я снова помолчал. И опять сказал:

– Я не знал, что вы были друзьями… Ваши фильмы…

– Не надо, – прервал он. – Потом…

Лена позвала меня:

– Не мешай ему. Посиди здесь.

– Что он там ищет?

– Не знаю. Папа словно чувствовал, что умрет. Он велел все бумаги передать ему.

– Зачем?

– Не знаю.

Сергей Сергеевич долго возился в кабинете. Наконец вышел, попросил меня подогнать к дому такси. Я сходил за машиной. Когда вернулся, он сказал:

– Просьба у меня. Пусть это, – он показал на портфель, – между нами останется. Тут, предположим, книги. Мои. Скопились у генерала. Больше ничего. Может, кто полюбопытствует, так, пожалуйста. Я здесь не был. Это не моя просьба. Генерала. Хорошо?

– Что за таинственность такая? – спросил я Лену, когда он ушел.

– Не знаю, – сказала она и заплакала. – Не все ли равно теперь!

На следующий день Сергей Сергеевич позвонил, пригласил нас к себе. Я давно так не смеялся, как в тот вечер: он был в ударе. Потом-то я понял, что он специально старался, чтобы развеселить Лену. Позже, узнав его ближе, я с удивлением открыл, что этот знаменитый комедийный актер в обыденной жизни был задумчив, сосредоточен и совсем не так весел, как на экране.

Уже через много лет Сергей Сергеевич сказал мне:

– Знаете ли, молодой человек, что было, если бы соответствующие лица заглянули в то время в портфель, который вы любезно донесли тогда до такси? Рубили бы вы тайгу где-нибудь на Колыме. И я с вами.

Только тогда я узнал, что в портфеле был драгоценный груз, которому ныне нет цены. Рискуя всем, своим положением, свободой, отец Лены сберег письма, документы, рукописи товарищей, боевых друзей, безвинно погибших от репрессий. Только за неделю до смерти он сообщил об этом Сергею Сергеевичу. Даже Лена не знала, что за бумаги хранились в этих папках…

– Сергей Сергеевич! – закричал я и бросился к нему.

– Не так экспансивно, – сказал он, прикрывая меня зонтом. – Рад видеть вас в столь бодром состоянии духа.

Мы вошли в дом, и тут только я заметил, что он без вещей: один зонт при нем.

– А вещи? Где вещи?

– А вещей нет, Петр Семеныч. Я ненадолго. По пути. В восемь самолет.

– Ну, знаете! «По пути».

– Надо, дорогой, надо. В десять должен быть в Иркутске. Заглянул, чтоб на вас поглядеть: слышал ведь о ваших неприятностях. Кто знает, может, пригожусь. – Он крутился в передней вокруг зонта, который никак не хотел складываться. – Ах, вечная история… Выбросить надо бы, да ведь роскошное все-таки приспособление.

– Да уж! – сказал я.

В дверях стоял Ступаков, посмеивался: ждал представления, что ли? Я ткнул его локтем, прошептал:

– С ума сошел, дурак.

Но он хохотнул уже громко, сказал снисходительно:

– Разрешите-ка. – Отобрал у Сергея Сергеевича зонт и закрыл его ловко, без усилий.

– Это наш главный энергетик, – сказал я. – Мастер на все руки. Удивительно отзывчивый товарищ.

– Великолепная вещица, – сказал Ступаков, разглядывая резьбу на ручке зонта. – Старинный.

Я готов был крикнуть: «Замолчи!», потому что знал, чем это кончится. Но Ступакову очень хотелось хоть так польстить знаменитому артисту, он не мог остановиться, он продолжал расхваливать и зонт и резьбу на нем.

– Вот и отлично, – сказал Сергей Сергеевич. – Он ваш. На память о нашем знакомстве. Между прочим, куплен в Вене, давно, до войны.

Ступаков покраснел, замахал руками, но чего уж теперь махать? Поздно махать. Не взять зонт – обидеть старика. Сергей Сергеевич любил дарить, он никогда не был привязан к вещам и расставался с ними легко. Почитатели знали об этом, и кое-кто даже злоупотреблял такой его слабостью. Не дарил он только книги. На книги он был жаден.

– А Леночка где? – спросил Сергей Сергеевич. – Хочу ее видеть.

Я побежал в спальную звонить. Я долго звонил. Всех знакомых обзвонил – нету. Может, в зоопарк с Варькой ушла, кто ее знает.

Пока я звонил, Ступаков освоился со стариком. Они вели старый как мир, давно набивший оскомину разговор о культе личности. Ох, и надоели эти разговоры!

– Лены нет, Сергей Сергеевич, – сказал я. – Не нашел. Еще позвоню.

– Вы актер, Сергей Сергеевич, – сказал Ступаков, – потому так и рассуждаете. Для вас, конечно, главное – психология. Всякие там душевные переливы. А нам, знаете, некогда об этом. Без конца, что ли, вспоминать о тех временах? «Культ, культ». Было. Прошло…

– Ну и не вспоминай, – сказал я. – Нашел новую тему.

– А почему не вспоминать? – спросил Сергей Сергеевич. – Неужели забыть?

– Валяйте вспоминайте, – сказал я. Но я рассердился: полтора года, наверно, не видел старика, а тут Ступаков этот со своими глупыми разговорами.

– А насчет душевных переливов вы правы. Моя область, – сказал Сергей Сергеевич. – Однако не надобно столь иронически относиться к ним… к переливам этим.

– Я без всякой иронии.

– Ну, простите тогда. Показалось. Мы ведь с вами тоже состоим из переливов. Люди мы, человеки. Термин есть такой: «пережитки». Вы-то, инженер, лучше меня знаете, каковы они в экономике. А в сельском хозяйстве? А в науке? Легко ли их преодолеть? Или уже преодолели?

– Разве кто спорит с этим? Это азбучно, – сказал Ступаков.

– Многое в мире азбучно. И уж совсем азбучно, что пережитки эти в каждом из нас имеются.

Я знал: старика теперь трудно свернуть на другую колею. Лена пришла бы, что ли. Я оставил их, пошел звонить. И опять не нашел ее.

А Ступаков и Сергей Сергеевич все толкли ту же воду.

– Да, да, было, – говорил Ступаков. Мне хотелось вышвырнуть его за дверь. – Было. Но что теперь происходит? Теперь все реабилитированные – герои. Вроде бы они одни честные. Я не сидел. Извините, горжусь. Все репрессированные были честны? Не верю. Виновных не было? Были. А мы теперь под одну гребенку стрижем, со всеми христосуемся. Все у нас ангелочки.

– Чтобы говорить об этом, надо определить, что такое «виновен». О доверии к людям я говорю, не о степени виновности. Подозрительность, кстати, тоже преступление…

Я вздохнул, я смотрел за окно, где лопались в саду дождевые пузыри. И у пузырей была своя жизнь. Свои страсти, свои ссоры, счеты и своя борьба. Жили они мгновение, секунду какую-то, и за эту секунду успевали народить маленьких пузырей, оттеснить другие, задавить третьи.

– Вот вы о самовоспитании упомянули, – сказал Ступаков. – А если в корень? К чему это приведет? Выходит, назад к товарищу Сократу, познай себя самого? Запереться в бочку, подобно Диогену, и созерцать свой пуп, душу свою исследовать? А дело? Дело стоять будет?

– Фу, как нехорошо! – Сергей Сергеевич поморщился. – Я ведь о чем? О том, что никаким декретом не переделаешь людей. Каждый из нас пусть возьмет веничек и пометет из себя самого. Не только с других требовать, но прежде всего с себя. Человека-то ведь нужно переделать? Нужно. Ничего мы не добьемся, если человека не переделаем. И в первую очередь себя. Ни соседа, ни подчиненного, а себя. Вот и скажите: как это сделать? Не в бочку прятаться. Зачем? Пробуждать свою совесть. Конечно: познай самого себя. Только это познание, безусловно, должно быть действенным. Не констатацией достоинств и недостатков, а началом… ну, самотворения, что ли…

– Сергей Сергеевич, – сказал я, – ведь это пустые слова, извините. Конечно, благородно… Не очень хотя и ново. По-моему, уж тысячелетия люди призывают друг друга к самоусовершенствованию. Я с удовольствием, пожалуйста. Только время где найти? Газету, бывает, не успеваешь прочитать. Когда тут самокопанием заниматься? В идеале это замечательно. А в жизни? У вас профессия такая, возвышенная, вы, артисты, воздушные замки строите, а мы… Нам план гони. Начнешь себя познавать да чистить – завод потонет в грязи. Или попрут с треском, что вернее…

– Точно! – сказал Ступаков. – От этого самоанализа до нытья недалеко, до рефлексии. Нет уж, простите, не до морали, когда речь идет о плане. Слава аллаху, что вы это со сцены не проповедуете.

– Почему же нет? Пытаюсь.

– Ну, вы донкихот тогда.

– Нет. Но вообще-то побольше бы донкихотов.

– Увольте! Я, например, себя не хочу под донкихота чистить.

– И не надо. Если уж чистить…

– Под кого же, интересно? – спросил Ступаков.

– Маяковского читайте: «Я себя под Лениным чищу»…

– Ну вот, договорились, – сказал Ступаков. – Ленин – это Ленин. Реалистом надо быть. Человек до Луны еще не добрался, а вы – прямо к солнцу.

– Разве у человека Луна – цель? Инженер, что вы говорите?.. Между прочим, если уж речь зашла о Ленине – вот человек, который был не чужд самовоспитания.

– Да-а? – спросил Ступаков, и лицо его одеревенело, чужим стало, будто он заглянул в замочную скважину и увидел там нечто предосудительное. – Интересно, – сказал он другим, холодным каким-то голосом. – Вы хотите сказать, что у Ленина были недостатки? Я так вас понял?

Сергей Сергеевич помолчал, смотря на него, прищурился и ответил:

– Вы меня правильно поняли… И я вас понял. Ленин, простите, не сверхчеловек. Таковых нет в природе. Он человек. И, к сожалению, смертен, как вы, как я. Но Ленин, в отличие от нас, вобрал в себя все лучшее, что есть в человеке.

Ступаков хотел что-то сказать, но я прервал его:

– Хватит! Прибереги свое серое вещество для жены. Ты уж слишком его сегодня израсходовал…

– Ну, знаешь! – Ступаков встал, выпятил грудь.

– Иди ты со своей философией! – сказал я.

Ступаков стоял, выпятив грудь: как же, надо показать перед чужим человеком, что у него тоже есть гордость, что и он с самолюбием.

– Извинись!

– Ошалел! – сказал я. Виданное ли дело – извиняться! Я на него не так орал – сносил, а тут «извинись». – Ну, черт с тобой, прости. На колени встать?

Ого, он в самом деле разозлился: губы побелели. Сел, а пальцы дрожат. Он сел, и наступила тишина. Противная какая-то тишина. И мне неловко стало, будто в самом деле совершил я что-то предосудительное.

– Весело живете, – сказал Сергей Сергеевич. – Где же Леночка, Петр Семеныч?

– Богу известно, где ее там носит! – Я снова ушел звонить.

И разыскал наконец. Сказала, сейчас прибежит. У соседей, оказывается, сидит, через два дома.

Сергей Сергеевич стоял у буфета, листал альбом с фотографиями. Ступаков все еще сидел с обиженным лицом, молчал. Завел бы опять свою волынку, что ли, нет, молчит, как сурок.

– М-да, – промычал Сергей Сергеевич, – вот так, значит, и живете?

– Так и живем…

– А запах костра в лесу вы еще не забыли, Петр Семеныч?

Я засмеялся:

– Увы! Вот, может, Ступаков помнит. Он у нас рыболов-спортсмен.

– А солнце?

– Что «солнце»?

– Не забыли, что оно существует? Когда-нибудь вы встречали или провожали его? Не забыли, что есть закат, восход?

Я вздохнул:

– «Закат, восход». Вы неисправимый лирик, Сергей Сергеевич. «Восход, закат…»

…Закат. Восход…

…Чем выше, тем дальше видно.

…Чем выше, тем беспредельней ширь.

…Они высоко. Они полдня добирались сюда. В дальней дали – Новоморской, море. Сзади – узкое, как щель, Волчье ущелье. Поляков бросает камень, и камень летит вниз, в страшную и крутую эту щель, как в бездонный холодный колодец.

– А-а-а! – кричит туда Зина.

– А-а-а! – отвечает ущелье чужим голосом.

Отсюда они увидят чудо. Они для этого и взобрались сюда, чтобы увидеть чудо исчезновения и рождения солнца.

– Я была тут с отцом, – говорит Зина, – в раннем детстве. Сто лет назад. Это символично, что теперь я тут с тобой.

Скоро солнце уйдет за горы. Они уже розовые. Они уже красные. Они кровавые. Их цвет неестествен и неправдоподобен, как на детском рисунке. А солнце похоже на колобок. Румяный, самодовольный, он сидит на седловине далекой горы, как в раскрытой пасти хитрой лисы. Но и от нее он уйдет, колобок.

– Отчего это? – спрашивает Зина.

– Что?

– Отчего в этом прекрасном мире столько горя?

– Перестань, – говорит он. – О чем-либо ином ты умеешь думать?

– Наверно, нет теперь… Я была тут с отцом. Он держал меня за руку. Я ничего не могу забыть.

– Неужели, ты думаешь, все против тебя, одна ты?..

– Да, да, – почти кричит Зина. – Все! Уж я-то знаю теперь цену людской дружбе, верности, честности. Не повторяй красивых слов. Молчи. Больше всего я боюсь лжи, приправленной красивыми словами.

– Значит, и я лгу? – спрашивает он.

– Ты? Что же будет тогда, если станут лгать такие, как ты?..

– Ты обвиняешь в своем несчастье весь свет, – говорит он, – а между тем…

– Что «между тем»? – настороженно спрашивает она.

– А между тем…

– Не надо, – прерывает она. – Не договаривай, знаю. У моего отца много недостатков, как у каждого человека. Но его неоспоримые достоинства – честность, порядочность… Он никого никогда не обманул. И не предал никого! И я… я тоже. А иначе…

– Что?

– Иначе я бы пришла сюда и бросилась в это ущелье… Чтобы и костей не осталось.

– Бред! – сказал он.

– Нет, не бред!

– Глупости. Красивые слова. А ты их так не любишь.

Колобок сидит в раскрытой пасти хитрой лисы. Он дрожит, он раскачивается, он подскочит сейчас и укатится за гору. Из ущелья, как из бездонного колодца, выползает тьма…

…Закат. Восход.

…Чем выше, тем дальше видно.

…Они высоко. Они переждут тут ночь. А утром встретят солнце…

– Петр Семеныч! Вы слышите?

– Да, конечно, – ответил я. – Слышу. Вы спросили, Сергей Сергеевич…

– Ничего вы не слышите… Я спросил… Об этой статье я спросил…

– Что же вы спросили об этой статье?

– Мне трудно поверить, что она о вас…

– Мне тоже, – сказал я.

– Неужели это правда, Петр Семеныч: пришли к вам рабочие из какого-то цеха выяснить, почему они не полностью загружены и, значит, меньше стали зарабатывать, а вы… вы якобы, не объяснив ничего, выгнали их да еще сказали: «Меньше животы жратвой набивать будете»? Это правда, Петр Семеныч?

Я только руками развел: когда читал эту статейку, сам удивлялся.

– Написать все можно, – сказал я.

– Вы не ответили. Правда?

– Ступакова спросите, он не соврет, он зол сейчас.

– Был такой факт, – сказал Ступаков. – Однако надо знать обстоятельства.

– Ничего не надо, благодарю, – сказал Сергей Сергеевич. – А это вымысел: старик рабочий посоветовал вам, как лучше и справедливее заселить освободившуюся квартиру, а вы его крепким словом попотчевали?

– Было. Все было, – сказал я. – Не затрудняйтесь вспоминать. Я вырезал эту статью. Повесил в столовой. Можете прочесть ее вслух. И в «Фитиле» меня изобразить… Ну в самом деле, Сергей Сергеевич, надо знать и обстоятельства. Не мог же я ни с того ни с сего старика обругать? Что это за квартира, вы знаете? Что за старик, знаете? Тут тысяча всяких причин. Любой факт при желании можно повернуть и так и эдак. Насобирать фактиков можно мешок…

– А зачем мешок? Одного достаточно. Тяжело мне было читать эту статью. Но все же я порадовался.

– Благодарю.

– Не за что. Впрочем, вас-то я пожалел. Не чужой вы мне. Факту порадовался. Факту появления такой статьи. Ничего, умейте слушать… Значит, время придет, и будут не статьи писать, а с работы гнать за одно-единственное грубое слово. Я идеалист? Воздушные замки строю? Возможно, но так будет. Я стар, я привык правду в глаза говорить. Это горько, но ведь это так, Петр Семеныч, вы не только строили… вон дома, завод, – он ткнул сухой своей рукой в окно, – но рушили… и значительно большее…

Черт возьми, как все это надоело! Я устал от таких вот лирических проповедей. Бесконечно устал.

– Ой, Сергей Сергеевич, не надо, – сказал я. – Я давно знаю, что я рушил и что сеял. Рушил людские души. Сеял безверие. В справедливость. В гуманность. В правду. Я, как больной гриппом, распространяю инфекцию. Она, эта инфекция, катится от меня к одному, к другому. Я, Сергей Сергеевич, как сказано в той статейке, один из тех «воителей», которые выступают против старых методов руководства главным образом на словах. А сам являю собой типичный образец этих самых методов, решительно отвергнутых самой жизнью… Я правильно процитировал? Все знаю, Сергей Сергеевич. Меня уже просветили. Не повторяйте хоть вы-то! Лучше возьмите и изобразите. В назидание другим. Разрешаю. Я ведь кто? Я ведь ваш персонаж… Чего уж со мной церемониться, валяйте изображайте! Но одно я знаю: я чист перед партией, перед своей совестью. Я служил, служу и буду служить своему долгу. Долг выше всего для меня…

Ах, черт, снова разболелась голова! Невыносимо она болит, боль распирает череп, он лопнет сейчас. Лопнет!

– Ну, успокойтесь, голубчик, – сказал Сергей Сергеевич.

– Ничего, пустяки. – Я постоял, закрыв глаза, нашарил пирамидон и проглотил таблетку. – Это бывает. Сейчас отпустит.

И отпустило немного.

– Ну ладно, долой разговоры, – сказал Сергей Сергеевич. – Дождь прошел, идемте на свежий воздух. Леночку, кстати, встретим.

Но я не хотел на свежий воздух. Мне нужно было выговориться. И я сказал:

– Трескотни много, Сергей Сергеевич. Не забыть мне, как генерал сказал перед смертью: «Бой идет, небывалая битва». Идет ведь бой, Сергей Сергеевич. Ведь коммунизм мы должны построить. И построим! А вы какого-то старичка пожалели. Обидел я его грубым словом? Ах, как жалко старичка! Что же вы-то сами людей не жалеете? Дураками их выставляете. Дубиной по башке. Кулаком в морду. Где это, скажите, в жизни, не в кино можно увидеть идиота вроде вашего пожарника Тюлькина? Взобрался на дерево, сидит на суку и пилит этот сук. И бултых в реку. Утоп. А потом в речном государстве среди рыб пожарную контору организовал. Или другой – как его? – Крылышкин. Луна ему, видите ли, помешала. Веревку притащил и бросает петлю, хочет месяц за рог уцепить и сдернуть с неба. А этот, милиционер, – черт его знает, как и зовут-то – сам на себя анонимки пишет и сам же расследует. Уроды ведь, Сергей Сергеевич. Нехорошо. Люди! А вы так грубо. По мордасам. А почему не нежненько, вежливо?

Ступаков засмеялся.

– А ты сиди, – сказал я. – Что же это получается, Сергей Сергеевич? У Тюлькина тоже душа. И детки есть. Посмотрят детки в кино на такого Тюлькина да, не дай бог, в своем папочке его узнают – вот и безверие. Да и Тюлькин оскорбится. Зачем обижать? Человек же. У него тоже имеются душевные переливы, как выразился наш заводской философ товарищ Ступаков. Этот, Тюлькин, может, занялся уже самовоспитанием, а вы его в морду, дубиной по башке!

– О чем вы говорите?!

– О том же все. О том. Бой идет. За коммунизм. И нельзя иначе с Тюлькиным. Дубиной. Кулаком. У вас свои Тюлькины, у меня свои. Под ногами путаются. Мне некогда ждать, пока вы их на экране изобразите…

– Интересно. Весьма. В первый раз такую концепцию слышу, – сказал Сергей Сергеевич. – «Я ваш персонаж» – это вы изрекли. Я же далек был от такой мысли. А теперь мой персонаж объявляет, что он со мною, сатириком, одно дело делает. Тюлькин и я – единомышленники. Оригинально. Спасибо, это можно и на вооружение взять.

– Берите, – сказал я, – гонорара не надо.

Слава богу, Лена пришла. И Варьку привела. Старик тут же ей сказку изобразил. Ступаков посидел, похохотал, да усовестился наконец и ушел. А зонт не забыл, забрал, скотина.

Как я обрадовался, когда увидел Сергея Сергеевича у ворот, а теперь ждал только одного: чтобы уехал он. «Может, пригожусь». Пригодился. Пришел, увидел, рассудил. Я смотрел, как он возится с Варькой, разговаривает с Леной, и удивлялся: большую жизнь прожил он, нелегкую, тоже знал, почем фунт лиха. Откуда же у него такая наивность, слюнявый этот гуманизм: «Все человеки»? Или к старости люди постепенно размягчаются?

Мы расцеловались, прощаясь. Я довез его до аэродрома, помахал самолету и поехал назад.

Была ночь. Улицы пусты. Дома темны. И у меня на душе пусто и темно. Темно и пусто.

Лена, наверно, спала. Я поскребся в дверь и вынул ключи. Из кармана к ногам упали три рубля. Ее три рубля. Измятая и разглаженная бумажка. Замусоленная, с загнутыми, порванными краями. В тусклом свете фонаря она казалась еще грязнее, еще истрепанней. «Три карбованці. Тры рублі. Уч. сум.».

Я сложил ее и сунул в карман.

Варенька спала. И Лена спала. Или делала вид, что спит.

Заснул я, наверно, сразу. Но среди ночи проснулся и вышел во двор. Последнее время я плохо сплю. Последнее время я просыпаюсь почти каждую ночь. Лежу. Или тихо выхожу во двор. Пробираюсь в дальний конец и сижу там до первого рассвета.

Отсюда мне виден весь город. Он лежит в низине, он не спит. Он дышит спокойно и ровно. Ночь клочьями висит над ним. Я слышу, как с шорохом ползут из его труб дымы. Они скребутся, цепляясь друг за друга. Они ползут к темному небу, заклеивая на нем звезды. Пронзительно, детскими голосами кричат «кукушки». Будто аукаются многочисленные заводы. Однако пока я скорее угадываю, чем вижу, и дымы, и цехи, и дома, реку, парки… Но не пройдет и нескольких минут, как я увижу весь город. Может быть, для этого я и просыпаюсь, для этого и сижу, затаившись здесь, во дворе, чтобы увидеть то, без чего не могу жить. У каждого свои закаты и восходы. У каждого свое солнце. Мое вон… Вон оно…

В темной глубине цехов тлеет оранжевая искра, она вздрагивает, она растет на глазах. Сначала она, как яичный желток, невелика и упруга. Но вдруг этот желток лопается, брызги его летят к небу, они заливают крыши цехов, домов, городские парки. Гигантские тени прыгают от земли до облаков. И вот уже все горит там, внизу, ослепительным огнем, будто солнце упало и раскололось. Это доменная печь дает чугун. И теперь видны другие цехи, другие заводы, городские окраины, виден мост над рекой, видны плывущие по нему платформы с горячими розовыми изложницами.

Я сидел, смотрел на тень домны, шатающуюся между серых туч, слушал голоса «кукушек» и курил. Мне хотелось, чтобы эти минуты длились бесконечно.

За спиной раздались шаги Лены, но я не обернулся.

Она долго молчала, смотря на оранжевое мутное зарево.

Наконец сказала:

– А ведь мы очень одиноки, Петя. Почему?

– А, не надо, скучно.

– Ну не надо так не надо, – покорно согласилась она. – Отчего ты меня не любишь?

– Люблю.

– Нет. Мы живем рядом, но не вместе. И так всю жизнь. Я хочу быть справедливой: ты был заботлив, внимателен по-своему, но сердца твоего я никогда не чувствовала.

– Дорогая, у меня одно сердце, – сказал я, – только одно. А все думают, что у меня их десяток. И все что-то требуют от меня, всем я что-то должен. Но у меня одно сердце, на всех его не разделишь.

– И, значит, никому?

Я молчал, мне совсем не хотелось разговаривать. Тем более об этом. У таких разговоров нет ни начала, ни конца.

Она грустно засмеялась.

– Ну? – спросил я.

– Так. Знаешь, мне иногда хотелось тебе изменить.

– Спасибо. Мне мало надавали пощечин, валяй и ты.

– Но я не изменила. Не бойся. Я только хотела изменить.

– С кем же?

– Ни с кем. Теоретически. Чтоб не чувствовать твоей власти над собой. Чтоб ты понял: я тоже женщина. И стою больше, чем тебе кажется.

– Мелко. Пошло. Глупо.

– Возможно. А ты мне изменял?

– Не люблю исповедей. И тебе не советую исповедоваться. Я не поп.

– Ты мне изменял?

– Неужели думаешь, скажу: да?

– Не думаю. И все же?

– Оставь.

– Между прочим, ты стал разговаривать во сне.

– Да ну?

– Да. Ты сейчас звал во сне какую-то Зину.

Я испуганно проглотил слюну, сказал:

– Ерунда. Никого я не звал.

– Значит, мне померещилось.

– Значит.

– Я не ревную, не воображай. Но все же, кто она?

– Оставь. Пойдем спать.

– Эх ты, трус!

Я усмехнулся: чего, собственно, я испугался? Все равно она должна когда-то узнать. Ведь тут никакой моей вины перед нею нет.

– Ну хорошо, слушай. Однажды я вышел из заводоуправления. Был сильный мороз. Смотрю, поднимается в гору…

– Не паясничай. Не хочешь говорить, не надо.

– Почему же, я говорю, слушай… Поднимается мне навстречу девчонка, распрекрасная, расчудесная. И говорит: «Меня зовут Варя, я ваша дочь, давай поцелуемся, папа».

– Ну довольно. Идем спать, зябко.

– Сейчас будет жарко. Слушай.

– Пусти. Я хочу спать. Ну пусти же.

– Как угодно, иди. Только это правда.

– Что правда?

– Это. Подошла девочка: «Я ваша дочь».

Она взглянула мне в лицо. И испугалась, поняв, что я не шучу. И опустила голову, смотря себе под ноги, сцепив пальцы рук. Я рассказывал, а она сидела, не двигаясь, не поднимая головы, будто оцепенев. Я все ей рассказал, – как ехал с Варей в машине, как сидел в ресторане, как оставил ее на вокзале.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю