Текст книги "У памяти свои законы"
Автор книги: Николай Евдокимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
– Какое «но», мама! – Я чуть не заплакала.
– Подожди, выслушай, – сказала она. – Мне ведь тоже было восемнадцать. Правда? Я тоже воображала себя умнее всех, очень взрослой… В этом возрасте легко принять мнимое за настоящее… Очень…
Она обнимала меня, а я едва удерживалась, чтобы не убежать, не заплакать. Слова ее были мягкие, добрые, а мне от них было больно. Все, что она говорила, я и сама знала. Она ничего не запрещала, но фактически втолковывала то же, что тетя Аня: рано думать о мальчиках.
Я не выдержала:
– Зачем вы вокруг да около? Называйте все своими именами. Не надо меня оберегать. Не обтесывайте. Я не бревно. Кому это надо, чтобы я вашими глазами на все глядела? От лжи оберегаете? Ложью оберегаете! Ведь я вижу, что это ложь. Вижу. И что? Должна убеждать себя в обратном?
– Какая ложь? – спросила мама. – И кому ты это говоришь? Подумай.
– Тебе. Матери. Ты всегда меня оберегала. Неправдой. От излишней доброты. Я уже наслушалась, как дети родятся, а ты все сказочку про аиста рассказывала. Про отца почему не говорила правду? И сейчас тоже обманываешь. Называй вещи своими именами. Знаю, чего вы боитесь. Не бойтесь, не принесу ничего в подоле. Не повторю твоих ошибок.
Мама отшатнулась, страшными стали ее глаза. Она охнула, вскинула руку.
– Ударь! – крикнула я. – Ударь!
Она не ударила. Она сказала:
– Дрянь!
Я выскочила во двор, крикнула:
– Живите, как хотите, не вернусь! – и помчалась по улице, сама не зная куда.
К морю спустилась. Посидела на камне, поревела. «Утопиться, что ли?» Утоплюсь. Мама будет волосы на себе рвать. Тетя Аня тоже. А я в гробу, сложив ручки, буду лежать. Безмолвная и красивая. И нездешняя. Так о покойниках всегда в книгах пишут. Мама в лоб меня станет целовать. А лоб холодный. И прощения будет просить. «Прости, Варенька, прости, доченька». Я бы ее и простила, да не смогу уже: мертвая. Раньше бы думала, а то довела родную дочь.
Но топиться мне совсем не хотелось, я поднялась с камня, пошла к причалу.
Рыбаки в море уходили. В ночь. Завтра завалят поселок рыбой. Рыбы в этом году у нас много.
На стене рыбоприемника висела афиша: «В воскресенье в клубе состоится лекция А. А. Королева „Новейшие методы улова рыбы“. После лекции танцы».
Скажите пожалуйста! А. А. Королев – это Андрей. Что-то он разошелся, уже третью лекцию читает.
Под афишей на земле сидел краб. Настоящий. Глаза выпучил: удивлялся, наверно, какой он умный, этот А. А. Королев.
– Дурачок, куда выполз? В кастрюлю захотел? – Я бросила его в море.
Нет, домой я не вернусь. Я свинья порядочная, но все равно домой не вернусь. Со своей добротой они из меня сделают какую-нибудь ханжу. Лгать научат самой себе. А себе самой я не хочу лгать. Я люблю его. И не буду убеждать, что не люблю. Если бы мама на самом деле помнила, какой была в восемнадцать лет, не называла бы меня без конца девчонкой и ребенком. Где грань, делающая из ребенка взрослого? Кто это знает? Можно в сорок не чувствовать того, что другой видит, чувствует в шестнадцать. А в шестнадцать можно быть таким же, как семилетний. Конечно, годы дают опыт. Но всегда ли самый старый – самый умный? Терпеть не могу, когда мама сюсюкает, когда с превосходством взрослого отделяет меня от себя. Нет, дети, как правило, лучше понимают взрослых, чем взрослые детей.
Я бы и в самом деле уехала на Братскую ГЭС, что ли. Уехала бы. И уеду. Отучусь этот последний год. И уеду. Прощай, школа, Новоморской, прощай.
Да, да, я действительно была взбалмошной, самонадеянной девчонкой. Девчонкой! Но теперь я другая. С тех пор, как поняла, что люблю Андрея. Он опять уедет в свой рыбный институт. Я долго не увижу его. До будущего лета. Но не забуду. Зачем это нужно, чтобы я лгала сама себе? Им будет спокойнее? А мне?
Господи, мне и прежде нравились разные мальчишки. Но это – другое. Это любовь. Они и не знают, что мне и страшно и грустно. Я понимаю, не дура, – прошло мое детство. Меня будто наделили ответственностью за свою и другую жизнь. Как мне избавиться от нее? Не знаю. Пусть научат. Научат – и это будет нравственно? Тысячу раз я говорила: «Он некрасив, он не лучше других, ты выдумала его, не встречайся с ним». Сама себе говорила, без их поучений. И тысячу раз понимала, что лгу себе. Не все ли равно, красив он или нет, если даже со своими большими ушами и острым своим носом он для меня единственный. Да, совсем не лучше всех. Но один на всем свете! И имя у него единственное. В нем тысяча значений, оно осязаемо, имеет цвет, запах: Андрей, Андрей, Андрей…
Я твердила: «Андрей, Андрей» – и словно накликала его: у причала остановился грузовик с досками и ящиками. В кабине рядом с шофером сидел А. А. Королев собственной персоной. Шофер открыл борт и стал сбрасывать ящики у рыбоприемника.
– Куда собрался? – спросила я.
– Мать искать.
– На ночь глядя?
– Что ж делать?
– А ребята?
– Соседка обещалась.
– Я с тобой!
– Еще чего!
– Сказала! – Я полезла в кабину, но меня окликнула Шурка-учетчица. С заговорщицким видом отозвала в сторону:
– Тайну не выдашь?
– Во! – я пальцем по горлу провела: это клятва такая.
– Я наговор узнала.
– Чего?
– Наговор. На кого прочтешь – присыхает. Старинный! Бабка Андреиха под большим секретом надиктовала.
Меня даже затрясло от смеха:
– Суеверие!
– Нет, – сказала Шурка. – Нет! Очень даже помогает. Девчонки пробовали.
Шура у нас самая красивая. У нее ноги, как у киноактрисы. А лицо… Кто понимает, что такое красота, глаз не оторвет. Коса длинная, с кулак толщиной. Я иногда просто так смотрю на нее. Как на картину. Самая она красивая, но не везет ей с любовью. Обходят ее ребята, словно боятся. А первая она ни к кому не подойдет. Гордая. Нравится ей тут один. Демобилизованный, родственник Базоркина: в отпуск приехал. Но он тоже – ноль внимания. А она извелась.
Мне жалко ее стало: очень уж она, видно, поверила в этот наговор, и я сказала:
– Вообще-то, может, и помогает… Верить надо. Когда веришь, тут не то что наговор подействует…
– Ага, – сказала Шурка, – точно. Если не веришь, лучше не связывайся. А этот наговор – девчонки клялись! – моментально помогает. Хочешь списать? Или вместе пойдем. Его надо в лунную ночь читать, в одной рубашке, босиком…
– Брр, – сказала я, – страшно!
Ни в какие наговоры я не верила. И не нужны мне заклинания – человек сам кузнец своего счастья. Так во всяком случае вещает тетя Аня. Мысль очень глубокая и оригинальная. Но… зачем упускать такой случай? Ночь. Луна. Тишина. Собаки воют. Море шумит. А мы с Шуркой в одних рубахах – две ведьмы, две колдуньи. Жутко! Интересно! И, может быть, не бесполезно.
– Обязательно, Шуренок, – крикнула я и побежала к грузовику: Андрей уже звал меня. – Только никому ни-ни…
Я помахала ей, и мы поехали.
Но мы не сразу уехали из Новоморского. Пришлось отвозить доски на строительство дома отдыха. Это строительство для нас все равно что для какого-нибудь города строительство гигантского завода. Мы, школьники, тоже тут работаем. И весной в каникулы работали, и сейчас работаем. Все работают, даже Андрей из солидарности. Только вот отдыхаем часто, потому что не всегда бывает стройматериал. Ждем, пока завезут. И теперь ждем. Уже четыре дня. Да, был Новоморской захудалым поселком, необетованной землей, которую даже курортники не открыли, а дом отдыха построят – и станет он всероссийской здравницей. И все – Краб. Открыл свою чудо-воду, которая исцеляет будто бы самые страшные болезни. Настоящая у нас эпидемия ныне – все ведрами лакают эту воду, хоть и горькая она.
Сбросили мы доски, помчались в горы. Мимо Алехина камня. Мимо «Рассвета». В Дудовку – наш районный центр.
– Погуляй, – сказал Андрей.
– Нет. С тобой пойду.
– Погуляй, говорю.
– Нет.
Он рассердился, но настаивать не стал. Мы поплутали по улицам Дудовки, наконец вышли к узенькому зеленому тупичку. В конце его на скамейке сидел дядька в кепочке. Он был толст, как арбуз, держал на коленях гармонь и думал, наверно, что играет нечто великолепное, но ничего не играл: гармонь шипела на басах, как рассерженный гусак, и только.
Он увидел Андрея, попытался встать, но не встал, лишь пьяно пролепетал:
– Не имеешь права! Я – вдов. Слыхал? Ты меня в морду, я тебя в милицию. Понял? У меня завсегда так. Я себя в обиду не дам.
– Понятно, – сказал Андрей. – А мать где?
– В хате, где ей быть! Пань! – крикнул он. – Сыночек приперся! Пань! Сыгрануть тебе, Андрюха? Печальное? Я уважаю печальное.
А вот и тетя Паня объявилась. Вышла. Подбоченилась. Ни смущения, ни неловкости. Кофточка расстегнута. Измята. Ноги тонкие, упругие, в узких штанах. Талия как у девчонки. А глаза диковатые. Большие. С косинкой. Будто в разные стороны смотрят. Стоит усмехается.
– Чегой-то вам тут надобно, чудаки заморские? – Она ласково это спросила и засмеялась.
– Дед умер, – сказал Андрей. – Завтра похороны.
– Все помрем! – сказал дядька.
– Молчи! – прикрикнула тетя Паня.
– Это завсегда, с удовольствием, – ответил он и затих.
– Выходит, не ошиблася, – сказала тетя Паня. – Третьего дня сердце заныло ни с того ни с сего. Ну, тоска. Отчего бы, думаю. Оказывается, вон отчего: дед помер, царство ему небесное.
Она проводила нас до начала тупичка:
– Идите. Я потом. Я еще в сторожку схожу. Надо ж поглядеть, какое он там наследство оставил… Идите. Утром раненько явлюсь к похоронам.
От нее пахло вином. И глаза блестели.
– Опять пила, мать? – спросил Андрей.
– Не трожь меня! – крикнула она. – Я тебя не звала! Проваливай!
Мы ушли. Пока Андрей ловил возле больницы попутную машину, я в магазин забежала. Я с детства люблю толкаться по магазинам. Самый плохонький, он все равно как сказочный. Наполнен чудесами и пахнет… Ничто так не пахнет, как наши дудовские магазины. Чудом пахнут. В наших магазинах все есть, они как лавки древностей: полны пылью, блеском транзисторов, звоном игрушек, посуды, сиянием никелированных чайников, кастрюль и волшебством.
Я купила за рубль двадцать пробный пузыречек с духами «Подарочные». Это любимые духи тети Ани. Мне они не нравятся, а ей – очень. Вернусь домой – подсуну, чтоб не очень сердилась. А домой я, конечно, вернусь: куда ж мне деваться?
Андрей позвал меня, и мы поехали. Доехали до Алехина камня. А там на своих на двоих стали подниматься по тропинке к сторожке.
Солнце на закат шло, но жара еще не спа́ла. Через заросли можжевельника продирались. От можжевельника дух пряный. И так дышать нечем, а тут еще этот дух. Я еле-еле до поляны добралась. Здесь трава высокая, свежая. И медом от нее пахнет. Хорошо пахнет. Я легла.
Андрей смотрел на меня. И я смотрела на него. Я улыбнулась. Он не ответил, нагнулся, хотел поцеловать.
– Нет, – сказала я.
– Мать взгрела?
– Ты меня не любишь. Уедешь и бросишь.
– Да. Уеду и брошу, – согласился он. Я никогда не могу понять, когда он говорит правду, когда шутит.
– Бросишь, – сказала я. – Бывает вечная любовь? Ну?
– Не знаю.
– Странно, ты все знаешь.
Он засмеялся:
– Вечная? Сам человек не вечен. Вечное – это что? Постоянное, неизменное. А зачем постоянное, неизменное? Гниль же, болото. Скука. Вечная любовь, вечные знания, вечные идеи – ерунда.
– И однако все это есть.
– Оставь. Вечны только поиски. Поиски истины… А истины… Истины тоже не вечны. Такие же сумасшедшие, как ты…
– Так. Я еще, оказывается, и сумасшедшая. Открытие! Спасибо.
– Что ж – нормальная? Если б нормальная была, я б тебя не любил. А так…
– «Так»?
– Вечно буду любить…
– Договорился!
Господи, как я его люблю! Настоящая дура. Влюблена, даже страшно.
– Отвернись, – сказала я. – Ну, не смотри так!
Когда он на меня так смотрит, мне дышать нечем.
– Отвернись!
Из леса уже шла темнота. Становилось сыро и грустно. К вечеру почему-то всегда грустно. Я сказала:
– Мама не велит мне с тобой встречаться.
– Правда?
– Ну, не то чтобы… «Рано», – говорит. Мы с тобой как щенки беспомощные. Захотят, возьмут за шкирку и разбросают в разные стороны.
– А мы опять приползем.
– А они снова разбросают… В чем я виновата? В том, что мне хорошо с тобой? Если бы я хоть на год была старше, хоть школу бы кончила… Жду не дождусь. Я сказала: «Не вернусь домой».
Он засмеялся:
– Куда ж денешься?
– Ах, конечно, вернусь. Но как жить, Андрей? Себя преступницей чувствовать? Как жить, скажи?
– Ждать, – сказал он.
– Чего «ждать»?
– Когда мы поженимся.
– Не городи. Я не собираюсь замуж. И не думаю. Вот это и в самом деле рано.
– Подожду.
– Ты же старше меня, Андрей, – сказала я. – Ты в сто раз меня умнее. Зачем же так говоришь? Ждать долго придется. Все может за это время случиться. Не в том дело, поженимся мы или нет. В этом ли дело? Главное – сейчас. Чтобы мы не обманули друг друга. Чтобы на всю жизнь запомнили это время. Как радостное. Счастливое. Ну, не так разве?
– Так. Но все равно поженимся. Я буду ждать. Я терпеливый. Я однолюб.
– Ну жди, – сказала я. – Мне холодно. Костер разожги, что ли.
– Скоро темно будет, – сказал он. – Теперь сторожка уже недалеко. Успеем засветло. Побежим?
Я испугалась: ночевать в доме Ивана Прокопьевича? Это все равно что на кладбище ночевать. Андрей засмеялся:
– Не выдумывай. Бежим.
И мы побежали. Долго бежали, но в самом деле успели засветло.
На крыльце сидела кошка. Глаза ее горели. Она выгнула спину, отпрыгнула в сторону и медленно ушла. От черных стен сторожки пахло пылью. На двери висел ржавый замок. Андрей потряс его, и он легко открылся. Внутри стоял сумрак. Доски пола прогибались под нами и скрипели. Стучали часы. Сколько уже дней они тут стучат без своего хозяина? Он умер, а они все стучат.
Андрей искал керосиновую лампу, а я стояла посреди комнаты, зажмурившись. Было страшно. Зачем мы пришли сюда? Сидели бы лучше в лесу. Что-то прогрохотало по железной крыше. Я вскрикнула.
– Ну, что ты? Шишка, наверно, упала, – сказал Андрей.
Он зажег лампу. Фитиль горел плохо, огонь под стеклом дрожал, словно обдуваемый ветром: вот-вот погаснет. У окна стояла смятая кровать. От нее пахло потом. Будто тот, кто лежал на ней, вышел на мгновение – сейчас вернется и снова ляжет. Его дух еще не выветрился из дома. Он умер, а запах его остался. И вещи остались. Никому теперь уже не нужные, старые вещи – табуретка, стол с выцветшей клеенкой, комод. Рухлядь, которая была привычна и дорога тому, кто тут жил. Жил один, в лесу, разговаривал с этими вещами, берег их. Одиночество, запустение. Табуретка, стол, кровать – вот и весь его мир. Придет новый хозяин и выбросит этот мир, порубит на дрова.
– Не могу я тут. Пойдем! – Я сказала.
Во дворе уже было темно. Черный лес шуршал вокруг нас. Шуршал тихо, настороженно, враждебно. В небе горели белым холодным огнем звезды. Андрей принес из сарая хворост, разжег костер. Он ловко его разжег, с одной спички. Огонь гудел, взлетали искры. Высоко, за верхушки сосен, и таяли там.
– Как он тут жил один? – сказала я. – Больше всего боюсь одиночества… Странно, у него не было врагов. Его все любили. Ты слышал, чтобы о нем кто-нибудь говорил плохо?
– Нет.
– И только вы… его родственники, были с ним не в ладах. Ну, твоя мать… Почему?
– Мать тоже не говорила о нем плохо. Я не слышал. У них какие-то свои счеты. Старые. А я – почему? Я любил его…
– Нет, я не права. Он не был, наверно, одинок, если его любили. Все. Значит, был по-настоящему добр… Сам всех любил. И его любили. Ты бы мог так?
Андрей пошуровал палкой в костре.
– Не знаю, – сказал он. – Нет, наверно.
– Почему?
– Потому что всех не люблю. И не хочу любить всех. Это беспринципно – всех любить. Вот костер может согреть всех без разбора. А человек – не костер.
– Интересно! А я-то, дурочка, думала… Ну, поясни, просвети.
– Злость движет жизнь. Не зло: злость. Всех любить – это всепрощение. Равнодушие. Очень удобно быть добрым. Удобнее, чем злым. Многие потому и числятся в добрых, что им на все наплевать.
– Значит, Иван Прокопьевич…
– При чем здесь Иван Прокопьевич? Он, кстати, тоже был не таким уж добреньким. Знал, кого усадить у своего костра, а кого обойти. Нельзя быть подлецом. Но злым – надо. Быть злым – значит что-то ненавидеть. Ложь, двуличие, фашизм… Ни одно открытие в науке не было сделано без этого – без ненависти, без злости… Ненависти к болезням, к узости человеческих знаний… Ну, мало ли к чему…
– Все одно и то же, – сказала я. – Ненависть, злость во имя добра. Добро с кулаками, как говорят.
– Одно и то же, да не совсем…
Он ушел за хворостом.
Костер затухал. Лес снова придвинулся черной стеной. Кошка выскочила из темноты, промчалась мимо меня. И вдруг я почувствовала, что там, во мгле, откуда выскочила кошка, кто-то стоит. Я не видела никого, но чувствовала, что кто-то стоит. Стоит и смотрит на меня. Мне страшно стало.
Андрей принес хворост. Я сказала:
– Там кто-то стоит.
– Нет там никого, – сказал он.
– Есть.
С новой силой вспыхнул огонь, и я отчетливо увидела фигуру человека, стоявшего под деревьями. Я вскрикнула, а Андрей засмеялся:
– Мать, ты что людей пугаешь? Иди сюда.
– Чудаки смешные, неужто правда испугала?
Она вышла из темноты, подошла к костру. Стоит в сапогах, в куртке, смеется. Палка в руке. На голове берет черный. И тоненькая, как девочка. В глазах отсвет огня полощется.
– Что ж вы-то тут делаете, чудаки заморские? Я думала – вы домой.
– Нет, тебя ждем.
– И без вас не пропала бы!
Она ушла в дом, долго возилась там. Потом присела к костру, поставила на землю непочатую бутылку водки:
– Нашла в дедовских закромах. Сокровище! Кто будет?
– Мать! – сказал Андрей.
– Не указывай, заботливый! Говори – будешь? Открой! А кружка где? Пей! Ты сначала. Ну!
Андрей открыл бутылку, выпил немного.
– Теперь ты! – Это она мне сказала.
Я испугалась.
– Нет, что вы!
– Пей. Привыкай. Да пей, дурочка.
Я глотнула, поперхнулась.
– Ну, а теперь я сама.
Она налила полкружки, выпила, морщась, сплюнула. И сказала вдруг:
– А тебя, Варька, не люблю. Не люблю, и все.
Я молчала. Андрей сказал:
– Не выдумывай, мать. Зачем?
– А затем – не люблю. Что ты нашел в ней? Курочка. Хохлатка. Ай нет, курочка яйца несет. А ты тюк-тюк – зернышки клюешь. Не отдам тебе сына. Во, видала? Он алмазный, дорогой цены. Он птица, а ты ему за лапки веревку привяжешь. Отвяжись от него! Не навязывайся. Слышь!
Я молчала. Что я могла сказать? Это было неожиданностью, я и не подозревала, что она так меня не любит. Я навязываюсь ему? Ну, нет уж, дудки.
Андрей засмеялся.
– Не слушай ее, Варя. Сделай одолжение – затяни веревку покрепче.
Она ткнула кулаком его в грудь.
– Дурачок, не мели. Без твоих просьб она всем одолжение делает. Свету белому одолжение: что живет. Тебе: хвостом вертит. Калеку свою в коляске возит: одолжение. Губы подожмет и везет. Все вокруг нее чином ниже.
– Да неправда! – почти крикнула я. И губу прикусила, чтоб не заплакать.
– Правда!
– Ладно, не ворчи, мать, – сказал Андрей, – она еще маленькая.
– Ну ее! Губы не поджимай, Варька, слышь!
Я и не думала поджимать губы. Чего она заорала?
Я встала. В сторожку пошла. Лучше в сторожке этой страшной сидеть, чем слушать, как тебя всякими словами обзывают. Сегодня все кому не лень мои косточки перемывают.
Через открытую дверь в сторожку налетели ночные бабочки. Кружились вокруг лампы, стукались о стекло. Одна – черная, большая – сидела на клеенке в кругу света. Усы длинные, морда свирепая, глазки маленькие, крылья как черный плащ – настоящий разбойник.
– Что тебе тут надо? – Я спросила.
Она смотрела на меня зло и нагло. Вот-вот вытащит из-под полы огромный нож. Вжик – и нет тебя, и имя не успеешь узнать этого страшилища. Тоже ведь как-нибудь называется.
Андрей пришел меня успокаивать. Прогнала. Смотрю, сама тетя Паня идет.
Постояла в двери, оглядела комнату. Долго стояла. К комоду подошла. К кровати. Прикрыла кровать одеялом. Села рядом со мной.
– Был человек – и нету, – сказала. – Все с собой унес… Да ладно, девка, не злись. Мне его жалко, с того я и разошлась. Слышь! На себя я озлилась, не на тебя. Ты под руку попала. Перед ним я виновата. Он совесть мою хлестал. Не словом. Глазами. Глаз его я боялась.
Она заплакала. Тихо как-то и жалко. Смотрела на меня своими глазищами, хлопала ресницами и плакала. Беззвучно. Слезы лились по желтому лицу, будто дождь стекал.
Андрей пришел, но она махнула рукой, и он ушел.
– Вон отца его я сгубила. Я, Варька. Из-за меня он на пули полез. Знаю. Я красивая была. Ой, девка! Косой дорогу мела! От красоты ошалела, что ли? С парнями в кошки-мышки играла. А потом и с мужем. Что рядом-то, что под боком-то не бережем, не видим: свое, никуда не денется… Дура я, дура проклятая… Я б его теперь обхаживала, я б ножки ему мыла… Какой был человек! Какой! А я… ошалела, дура. Андрея уж родила, а глаза на какого-то прыща с портфелем скосила… У-у, вырвать бы мне эти глаза косые! Выколоть бы их… Муженек-то на фронт, а я… письмецо ему вдогонку. А мне в ответ – ой, не могу – «похоронная». И треугольник: «Прощай, Паня, без тебя мне и жизни нет». Реву до сей поры. Реву, потому что его одного люблю… Черная у меня совесть, нечистая.
Она обхватила руками голову, закачалась из стороны в сторону.
– Не надо, теть Пань, милая, – сказала я, обняла ее и сама заплакала.
– Дед меня ни словечком не попрекнул. А я боялась его. Не могла ему в глаза смотреть… От его доброты страшно мне было.
Она сдернула с головы берет, утерла им мокрое лицо.
– Я не грязная, Варька. Неправда, не стелюсь под мужиков. Слышь, не стелюсь! Но ведь баба…
Она плакала теперь, положив на стол руки, уткнув в них лицо. Я гладила ее волосы. Они были мягкие, как вода.
– Там в бутылке осталось, – сказала она. – Принеси.
Я пошла за бутылкой. Вернулась – она лежит на кровати, спит.
Лежала она на спине, запрокинув голову. Даже во сне лицо ее было несчастным и неспокойным. Губы вздрагивали, в уголках глаз у переносицы никак не могли высохнуть слезы.
Такой я ее никогда не видела. Она, наверно, права – живу среди людей и так мало их знаю. Но люди как черепахи. Одеты панцирем. Какая она, настоящая тетя Паня? Такая? Или та, какой ее все знают в поселке? Та – озорная, певунья. Посмотришь, как она стоит на причале, зачерпывает ведром рыбу из лодки, весело кричит и смеется – самой весело станет. Кто бы поверил, что у нее под панцирем рана кровоточит?
Андрей сидел у костра, смотрел в огонь. Он сказал:
– Спать иди. В сарае сено.
– Страшно.
– Покараулю. Иди.
Я взобралась на сено под самую крышу сарая. Андрей устроился внизу, затих. Вдруг сказал:
– Варя!
– Ну?
– Я люблю тебя.
– И я. Очень. Спи.
В щелях крыши блестели звезды. Мне было хорошо. Не грустно и не страшно. Легко было. Я смотрела на звезды, слушала шуршание леса и думала, что мама должна меня простить. Она поймет и не станет учить меня обкрадывать себя самое, потому что люди не черепахи. Им незачем прятать голову под панцирь.
Я проснулась, будто бы от какого-то прикосновения. Будто бы паучок пробежал по лицу. Или солнечный луч. А может, первый утренний ветер заглянул сюда, под крышу сарая. Я проснулась, увидела, что уже рассвет, и сползла вниз на землю.
Андрей во дворе делал зарядку: раз-два, раз-два.
– Доброе утро, – сказала я.
– Доброе утро.
Раз-два, раз-два. Тело у него бронзовое, мышцы крутые. Раз-два.
Кошка сидела на крыльце сторожки. Умывалась. Подошла ко мне, потерлась о ноги, задрав хвост. Лес звенел птичьими голосами. Дятел стучал. Шишки прыгали с сосен в траву, как лягушки: шлеп, шлеп.
Я засмеялась, сама не зная чему. Ударила легонько Андрея по спине и побежала. Мимо сарая, мимо кустов, через лужок, по высокой траве. Он догнал меня, не поймал. Я запуталась в траве и упала.
Лежала, смотрела в небо. На розовое облачко. На вершины сосен. Андрей лежал рядом. Тихо-тихо было. И никого вокруг – только он и я. Мы одни. В целом мире.
Он приподнялся на локте. Смотрел на меня. От него пахло костром, сеном, хвоей пахло. Все вокруг пахло хвоей. У меня голова кружилась от этого запаха.
Он смотрел на меня. Лицо его будто опухло. И губы словно опухли. Он ниже нагнулся. Они были рядом, его губы, совсем рядом. «Не надо», – хотела я сказать. Но не смогла. Я закрыла глаза. Он поцеловал меня. «Встань, – думала я, – встань». Но лежала. Такого со мной еще никогда не было – я ослабла. «Встань, дура», – думала я. А сама не могла оторваться от его губ. Я не маленькая. Я все понимала. «Мама, мамочка», – думала я, и плакала, и прижималась к нему. Я знала: если это произойдет, я умру, я не смогу взглянуть в глаза маме, я не смогу это простить себе, я умру. Но и от его губ я не могла оторваться. Пусть будет что будет, пусть, пусть. Я прижималась к нему. И мне не было стыдно. Почему не было стыдно? Страшно было, но не стыдно. Я ненавидела его. И любила. Я презирала себя. Но не отталкивала его.
Оттолкнул меня он. Нет, не оттолкнул. Он поднял голову, вдохнул открытым ртом воздух, будто задохнулся, и встал.
Он был лучше меня. Порядочнее. Чище. Я не могла взглянуть на него. У него, наверно, и в мыслях не было того, о чем думала я. Мама оберегала меня от него. Мама его боялась, а он… он лучше меня.
Я поднялась. Ноги были словно не мои. Ватные. Иззябшие. Я поднялась, пошла.
Не обратно к сторожке. А вниз. К тропинке. Домой.
Он шел сзади. Я не видела его. Я чувствовала его. Каждый шаг. Каждое движение. Будто он прикасался ко мне.
Домой. Скорее домой.
Я шла и словно на месте стояла. Казалось, я бегу, как ураганный ветер, а плелась не быстрее улитки.
Я бежала, задыхалась, а Новоморской был где-то так далеко. На краю света! Я падала, поднималась и опять бежала. И чувствовала, что нет у меня больше сил бежать. Но и остановиться не могла. Я не смела остановиться и взглянуть Андрею в глаза.
И вдруг я вспомнила слова, которым давно-давно научила меня мама. Я забыла их, волшебные эти слова. Но однажды они помогли мне преодолеть такой же страшный, бесконечный путь: «Ноги мои, ножки, будьте легки». Я твердила: «Ноги мои, ножки, будьте легки, ноги мои, ножки, будьте легки». И плакала. Как тогда.
Тогда тоже не существовало времени. Мы с мамой бежали по пыльной дороге, карабкались через горы, чтобы сократить путь. Много часов бежали, а может, и не так много – не знаю. Я устала. Я была исцарапана кустами, исхлестана травой. Мама смотрела жалкими глазами, умоляла:
– Пожалуйста, доченька, скорее, уже недалеко, мы не успеем, он умрет.
Я знала: там, куда мы бежим, умирает мой дед, ее отец. Мне было все равно, умрет он или нет, – я ни разу его не видела. Он никогда не давал о себе знать и вдруг прислал телеграмму, что едет к нам. Мы ждали его в тот день, но утром пришла другая телеграмма, что он заболел, что его высадили где-то из автобуса. И мы побежали к нему. Почему не поехали? Не знаю. Хотя нет, мы ехали на чем-то. А потом бежали. Но я устала, я не могла бежать. Я заплакала и сказала:
– Пусть умирает. Не могу.
– Это рядом, – твердила мама, – рядом. Он должен тебя увидеть. Пожалуйста. Ты беги, ты повторяй: «Ноги мои, ножки, будьте легки». Это волшебные слова. Они помогут.
Она плакала, она умоляла. И я снова пошла. Шла и твердила: «Ноги мои, ножки, будьте легки». Я кусала губы, но повторяла эти слова. И они помогли мне. Мы дошли. Но мы опоздали – он уже умер.
И сейчас, второй раз в жизни, я твердила эти слова. Но тогда я была маленькая – верила в волшебство. А сейчас не верю уже в сказки. Если бы верила, они бы помогли мне, эти слова. Но я не верила, я только повторяла их. Мне хотелось верить в сказки, но я не верила. А без веры далеко не уйдешь. Я заплакала и села на землю.
Андрей подошел. Тоже сел. Он молчал. Я боялась, что он заговорит. Но он молчал, накручивал на палец травинку – у него длинные пальцы, живые, гибкие – и молчал.
Но молчать бесконечно тоже нельзя, это страшно – молчать. И я сказала:
– Уеду на Братскую ГЭС…
– Патриотично.
– У-у, – передразнила я, – ненавижу.
– Я тоже, – сказал он.
И я испугалась:
– Не шути. Правда?
Странное у него было лицо. Растерянное. Осунувшееся будто. А глаза печальные какие-то. Мне жалко его стало, словно был он маленький, беспомощный, совсем ребенок. Я так отчетливо ощутила эту жалость, что даже горло перехватило.
– Что с тобой?
– Ничего, – ответил он.
– Скажи, ты любил кого-нибудь до меня… так?
Он молчал. Я ждала и думала, что если он ответит «да», я его разлюблю. Сразу. Мне станет противно, и я его разлюблю. Он сказал:
– Да.
– Господи, почему ты никогда не врешь?
Я заплакала, дура. Встала, пошла обратно к сторожке: не все ли равно теперь, куда идти. Он догнал, пошел рядом. И мне не было противно. И я не разлюбила его.
– Ну скажи: ты не любил ее, это случайно было, скажи что-нибудь…
– Это правда случайно было, я ее не любил, правда.
– Тем хуже! Ты просто подлец тогда.
– Нет. Не подлец.
– Похвали себя еще!
Нет, я не разлюбила его. Но все равно что-то произошло: мы уже были другими, и я и он, – я чувствовала это. Но мы не стали хуже, нет. Другими, но не хуже. Жизнь не разложишь по полочкам, я знаю теперь: не разложишь. И никуда от нее не спрячешься. Мне стыдно перед мамой, но все равно она неправа. Все равно неправа.
– Андрей, – сказала я, – мне восемнадцать лет.
– Помню, – ответил он.
Он не смотрел на меня. Он тоже боялся взглянуть на меня, как я на него. Зачем я на него взъелась?
– Ты спал? – спросила я.
– Нет.
– Так всю ночь и караулил меня?
– Да.
Я поцеловала его в щеку.
– Ты хороший.
– Нет, – сказал он.
– Хороший!
Наверху на тропинке показалась тетя Паня. Весело крикнула:
– Эй вы, пропащие! Догоняйте!
И побежала вниз в сторону шоссе. Когда мы ее нагнали, она сказала мне, смеясь:
– Хорошую сказочку я тебе нашептала вчера? А? Сама поверила. Наговорю – слухай!
Нет уж, дорогая, я не глупенькая, не притворяйся.
Нам повезло: на шоссе нас нагнал автобус. А еще через полчаса мы были в Новоморском.
По улице к кладбищу уже тянулась похоронная процессия. Иван Прокопьевич лежал в кузове грузовика. Высоко. Я видела только его бороду. Она шевелилась от ветра. Играл духовой оркестр – колхозная наша самодеятельность. Редкие похороны обходятся у нас без оркестра. Живым бы столько музыки и почестей!
Мама шла впереди. Я встала рядом с ней. Она нахмурилась. На меня не взглянула. Я взяла ее за руку. Она не отняла. Я смотрела на нее. Долго смотрела. Почти плакала. И наконец она улыбнулась уголками губ, пожала мою руку.
На кладбище Олег Николаевич сказал речь, и какой-то мужчина из района тоже сказал речь. Они говорили, а я смотрела на бороду Ивана Прокопьевича. Она шевелилась. Как трава на лугу возле его сторожки.
Гроб опустили в узкую могилу. Каждый бросал туда по горсти земли. Земля с глухим стуком ударялась о крышку гроба. Сыпались камни. Женщины отбрасывали их в сторону, чтобы Ивану Прокопьевичу не жестко было лежать.
Похоронили его рядом с женой.
А потом все пошли к нам домой на поминки. И Андрей. И тетя Паня. Все.