355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Шмелев » Сильвестр » Текст книги (страница 8)
Сильвестр
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:37

Текст книги "Сильвестр"


Автор книги: Николай Шмелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

Даже и в разрядных делах – кому на какой службе государевой по достоинству своему быть – всё как было, так оно и есть. Иначе разве поставил бы он, царь, во главе последнего похода казанского[41] эту развалину, князя Дмитрия Бельского, что опять столько народу по бестолковости своей погубил зазря? То у него мороз, то оттепель и пушки не стреляют, то по дорогам не пройти и подвоза нет, то ещё чего… А казанцы как сидели у себя в Казани, так и сидят, насмехаются над ним, царём московским, и над всем славным воинством его, способным лишь песни петь да баб и детей малых пугать. А пуще всего охватывала его, государя великого, тоска, когда ехал он в возке своём царском в какой-нибудь дальний монастырь на богомолье либо войско своё смотреть, а то и просто ради прохлады его государевой по улицам и слободам московским поглядеть, как люди его живут. Отчего так томилась тогда душа его и рвалась неведомо куда, и глаза наполнялись слезами, и сжимала сердце его печаль? Была ли то боль от сознания бессилия и ничтожества своего перед лицом Всевышнего – Того, кто один лишь знает путь каждого смертного на земле, будь то царь или простой смерд? Или тревожил его багряный закат, догоравший в небесных просторах, за колокольнями московскими, напоминая о каких-то неведомых дальних далях, куда не достигала ни мысль, ни воля царская его? Или то были бесконечные снега, и овраги, и бескрайние леса, пугавшие его вековой тишиной и безлюдьем своим? Или грязь непролазная, и бездорожье, и нищета избёнок убогих, и люди в лохмотьях, и покосившиеся заборы, и сор на улицах, и тяжкий смрад – то, что помнил он, царь великий, от дней младенческих своих, и что видел он вокруг себя и сейчас, и что так же и было, наверное, и при татарах, и при Владимире-крестителе, и при Рюрике и до него.

И всё то была Русь. И не было в ней радости никому нигде. А были лишь простор да вечная тоска.

А, вздыбить бы, вздрючить бы это сонное царство, стегануть его что есть силы нагайкой, заставить его закричать от боли, и проснуться, и начать жить! Чует, чует он, царь державный, силы в себе великие! А что толку? В том-то и разница между ним, царём земным, и Им, Царём Небесным, что слово царя земного не есть ещё дело, а слово Царя Небесного – это дело и есть… И указы его, государя великого, верные – всё во благо державы и народа его. И величественны, и стройны замыслы его, и знают он и ближние люди его, что нужно, чтобы процветала держава Российская и ныне, и в грядущих веках. Но дело – дело-то будет делать кто? Куда ни кинь взор – одни замшелые пни вокруг, одни беззубые рты, да седые бороды, да шубы собольи, да спячка, да лень, да спесь непомерная. И какое дело тем пням ни поручи, всё сделают не так, а то и вовсе не сделают ничего.

Людей! Людей надобно ему, царю московскому, новых людей, бойких, усердных, бескорыстных, преданных ему и делу державному его… Множество людей! А где их взять?

Подал как-то с год назад Алексей Адашев ему, государю великому, челобитную одну. Любопытная то была челобитная! Будто сам он, царь, себе же и писал – настолько то, о чём печалился не ведомый никому простой воинник Ивашко Пересчетов,[42] отвечало тайным думам и помыслам царским.

Первое, писал тот Ивашко, «не мочно царю без грозы быти; как конь под царём без узды, так и царство без грозы». И то была самая сокровенная, самая заветная дума царская, что пока таил он даже от ближайших советников своих. А почему таил? А потому, что поклялся тогда, по молодости лет, на Торгу, пред всем народом христианским, править Русской землёй без грозы, одной лишь милостью своей. Да, похоже, что зря поклялся. Только грозой, видать, и можно разбудить то сонное болото, что зовётся Русской землёй! И лишь грозы, лишь кнута они и боятся, смиренные подданные его, чьим царём волею судьбы угораздило его стать. Кнута – и ничего кроме него!

А второе важное, что писал Пересветов, – «воинником царь силён и славен». А вельможеством, живущим в бесстрашии и своеволии, он слаб, и то царство обречено и погибнет, где сила не у царя, а у вельмож его. И тех воинников простых должен царь всячески приближать, и оберегать, и держать их на полном своём жалованье, чтобы знали они лишь его государеву службу, а других никаких дел им не знать. А чем больше будет, тех воинников, тем державе его будет лучше; и должно все дела и службы в государстве передать им. А боярам, да князьям, да вельможам ленивым дел никоторых доверять нельзя, ибо не о пользе государственной радеют они, а только лишь о себе и самовольстве своём.

– Ты знаешь его? Кто он такой, тот Ивашко Пересветов? И где он сейчас? – спросил тогда царь у Адашева, возвращая ему, хранителю государевой постельничей казны, ту челобитную назад.

– А в яме сидит за долги. Прикажешь, государь, отпустить?

– Отпусти. И долги из казны оплати. А после и к делу какому-нибудь приспособь. Может, пригодится ещё… А сам-то ты что думаешь о писаниях его? Дело пишет, по-твоему, или то пустое всё?

Суров был сей ближний помощник царский. И был он твёрд в слове своём, и никогда не отводил он глаз под взглядом повелителя своего. И знал царь Иван, что никогда этот бледный, молчаливый юноша не скажет и не сделает ничего, что было бы противно совести его. А ещё ценил в нём царь, что не докучал он ему, государю великому, с пустяками: уж если принёс он что на доклад ему и ближней думе его, значит, то дело было великое, чрезвычайное! И ведомо было также царю, что никаких взяток, никаких посулов ни от кого постельничий его, и казначей казны его царской, и Челобитной избы его начальник Алексей Адашев никогда не брал. А уж ежели кто наветом либо обманом досаждал царю в челобитных своих, то был он, Адашев, на то крут и на расправу скор: коли уличит кого в навете или обмане, тот больше челом не бей, и быть тому в тюрьме либо сослану, смотря по вине.

И бывало, что и больше благовещенского попа слушал его царь. Поп – тот вечно петлял, и крутился, и всё рядил, всё взвешивал: может, оно и так, а может, и эдак… А Алексей был прост. Сказал – как отрезал: либо да, либо нет.

– Ну, так как же, Алексей Фёдорович? Дело пишет твой челобитчик или нет?

– Дело, государь.

– Вот и я, Алексей, тоже думаю – дело. Давно и я думаю о том же… Ну, а раз дело – готовь указ: перебрать во всех наместничествах и землях наших всех детей боярских, и буде кто сгодится, то поверстать тех в ближнюю службу царскую, в особый государев полк. И имя тому полку будет «московская тысяча», а жить им всем в своих поместьях подле меня и быть всечасно готовыми ко всякой моей службе, по воинским делам либо по земскому устроению. И чтобы от Москвы до любого из них посыльному на добром коне ходу было не более дня. А как сверстаем мы с тобой, Алексей, ту первую тысячу, то и дальше пойдём, и в других наших землях заведём такие же полки мимо наместников, и князей, и бояр наших. И будут все те люди мои, царские, на моём государевом жалованье, и никаких иных начальников им над собой, кроме Бога и меня, не знать, и ни в какую другую службу не вступать.

– Великое дело ты затеваешь, государь. Воистину великое! Но… А платить тем людям чем ты будешь, державный царь? Казны твоей, сколь ни велика она, на то не хватит. А земля… А земли у тебя тоже не так уж много, государь. Особенно вблизи Москвы. И надо ещё её, землю, для такого великого дела добывать…

– Добудем.

– Где?

– Надо добыть, Алексей Фёдорович. Надо. Давай вместе думать где.

– Отнять у бояр твоих, у вельмож могущественных? Сил пока на то нет у тебя, великий государь. Без крови не отдадут.

– Не отдадут.

– У татар? У соседей твоих, у хищников тех алчных? Слов нет, воистину то «подрайская землица» под боком у тебя. И по справедливости она твоя. Но как её возьмёшь?

– Возьмём. Но не сразу.

– Тогда одно лишь тебе остаётся, великий царь, – монастыри. Почитай, треть земли в державе твоей у них. И не дело монастырям владеть землёю и людьми – то ещё Нил Сорский,[43] святой угодник, старец Заволжский, учил. Но решишься ли ты, государь, на такое?

– Решусь.

– Нелегко будет, государь!.. Не ты первый. Вспомни Иосифа Волоцкого.[44] Вспомни, как ощетинилась тогда вся церковь и против деда, и против родителя твоего…

– И всё равно – решусь!.. Макарий – не Иосиф. И о державе болеет, и о душе своей взыскует– что ж ему святому делу не послужить? Он нам не помеха. Ну, поупрямится, конечно, не без того. Но куда ему деться? Сколько раз он сам жаловался мне, что в монастырях неблагочиние, и разврат, и мужеложство, и пьянство, и обжорство, а всё отчего? О Боге забыли, о душе своей нетленной! Монахи всё выгоду ищут, словно мужики торговые. Торгуют, людей кабалят, деньги в рост дают… А Сильвестр, как мыслишь, поддержит нас с тобой?

– Должен поддержать, государь. Не раз и он мне говорил, что негоже монастырям земли вокруг себя собирать. То дело мирское, не Божественное.

– Тогда вот что… Тогда вот что мы сделаем, Алексей Фёдорович. Собору, что благословением своим в будущем феврале будет утверждать новый Судебник наш, представим мы заодно и вопросы наши царские… Мол, доколе нам терпеть то поругание святой веры христианской, те бесчинства и непотребства, что творятся сейчас в церквах и монастырях по всей нашей земле? И пристало ли по вере нашей святоотческой монастырям землёю владети, и вотчины прикупать, и к себе принимать взаклад и на помин души, и деньги в рост давать, и людей к себе переманивать из сёл и деревень окрестных и дальних и на пашню у себя сажать? А вопросы те пусть составит Сильвестр. Он лучше знает, как с попами да с чернецами говорить…

…И вот сидел он теперь, царь, государь московский, у себя в Верху, в опочивальне своей, один. И смотрел в бессилии и злобе на длинный пергаментный свиток, свисавший у него с колен. И опять душила его тоска.

Нет, не было на том Освящённом Соборе ни угроз, ни проклятий, к чему он так готовил себя. Смирно сидели чины церковные, потупив взор и понурив головы, кряхтели, вздыхали, а иной раз и сморкались в рукав, и слёзы утирали с глаз своих тайком в ответ на попрёки и укоризны царя. «Ох, непорядки великие! Ох, срам и поношение нам, грешным! Зашаталось православие, заколебалась вера святоотческая в людях московских… А всё потому, что священство российское долг свой по Бозе стало забывать, лёгкой жизни ищет! Иной какой поп и Писания не знает, и службу путает, и пьян по все дни – а люди смотрят, дивятся: нешто то и есть пастырь духовный, Богом нам данный, за души наши ответчик? Нет, прав, прав государь – надо наконец и строгость употребить, очистить и церкви Божьи, и монастыри от скверны духовной, от блуда, и пьянства, и любостяжательства, и от невежества горького, потому что всему православному христианству оттого один соблазн…»

И постановил тот Освящённый Собор, прозванный людьми московским Стоглавым: службу всю и чин церковный держать по старине, и двуперстное знамение, и сугубую аллилуйю, и хождение посолонь повсеместно утвердить и впредь сомнений в том никаких не допускать. А церковное устроение чтоб было благообразно, чисто и непорочно; а священники чтоб уговаривали детей своих духовных чаще ходить в церковь, особенно по воскресеньям и по праздникам; и должно священникам в церквах являть собою пример всякой добродетели, благочестия и трезвости; а на пирах, во всенародном собрании и на всяких мирских беседах должно священникам духовно беседовать и Божественным Писанием поучать людей на всякие добродетели; а праздных слов, кощунства, сквернословия и смехотворения отнюдь бы сами не делали и детям своим духовным то делать запрещали; где же будут гусли, и гудошники, и потехи хульные, от этих игр бесовских священники должны удаляться, а сами на них отнюдь не дерзать. А в корчмы им не входить, и которые священники, дьяконы либо монахи станут по корчмам ходить, упиваться, и по дворам скитаться пьяные, и сквернословить, и драться, то таких бесчинников хватать и заповедь на них царскую брать.

А ещё строго-настрого запретил Освящённый Собор злые ереси, и чернокнижие, и тайную ворожбу: рафли, шестокрыл, астрономию, задей, Аристотелевы врата. А пуще всего запретил он новоявленную ересь чёрную, душегубительную – воронгай. И было на том на всём согласие полное и царя, и бояры его, и митрополита, и епископы, и всех иных духовных чинов. Но как начал царь розыск свой, каким таким обычаем монастыри столько земли к себе в державе его прибрали и пристало ли им той землёй владеть и из службы царской её выводить, – заскучал, закручинился Стоглавый Собор.

Обо всём поведали святые отцы в те дни царю, всё вспомнили, ничего не забыли – и Божественное Писание, и предания святоотческие, и обычаи славные в других народах и странах христианских. И никогда доселе не приходилось ему слышать столь многие величания и славословия его царскому имени, и мудрости, и доблестям державным его. «Тебя, государя, Бог вместо себя избрал на земле и на свой престол, вознесши, посадил. Тебе поручил Он милость и живот всего великого православия!»– пел Макарий– митрополит. «Тобою, государем пресветлым, крепка Русская земля, тобою, помазанником Божьим, утверждается святая наша вера христианская, и церкви Божий, и монастыри. Имя твоё, державный царь, всякий день на устах и первого вельможи твоего, и страдника убогого, и всех богомольцев твоих – и белого духовенства, и чёрного, и святых затворников в самых дальних лесных скитах», – вторил ему владыка новгородский, а за ним и троицкий архимандрит, а за ними и другие многие голоса.

Но ни Макарий– митрополит, ни владыка новгородский, ни другой кто из высших иерархов церковных – никто в тех сладостных песнопениях так и не сказал ничего прямого в ответ на главный вопрос царя. Каждый петлял, каждый юлил и плёл свою хитрую паутину, призывая в помощь себе всех святых, всех патриархов и пророков библейских – и праотца Авраама, и Моисея, и Давида-царя, и каждый ссылался на древность и нерушимость Законов земли Русской, от святого Владимира-крестителя и до наших дней.

И ругался царь-государь, и бранился, и грозил, и молил, и посохом в сердцах стучал о подножие трона царского! А они всё своё: так-де повелось при дедах наших и прадедах, и так тому и дальше быть– не нам-де обычай тот древний менять. Да и гоже ли мирским властям вступаться в Божественное? Ибо все то имение монастырское есть вложения Боговы и Пречистой Богородицы, и великим чудотворцам вданы в наследие вечных благ, и принадлежит-де то имение не людям, не монахам смиренным, а Господу нашему Исусу Христу.

А когда же потерявший всякое терпение царь потребовал, наконец, чтобы завтра каждый из присутствовавших на том Соборе поимённо высказался, быть ли угодьям и землям монастырским впредь за монастырями либо не быть, святые отцы и вовсе разбежались, и попрятались кто куда мог, так что и сыскать их потом нигде было нельзя. Нет их – и всё: кто болен лежит, у кого лошадь пала или возок на ухабах разнесло, кто в метели заплутал, едучи с подмосковного своего подворья или из гостей, а кто и так просто исчез, Бог его знает где.

И сдался царь, видя, что иного выбора у него нет. А сдавшись – затосковал.

А, разодрать бы в клочья весь этот проклятый свиток, что лежит сейчас у него на коленях! В клочья! Всё в нём есть, ничего не забыли, ничего не упустили святые отцы. Кроме одного: где ему, государю великому, землицу, добыть, чтобы испоместить вблизи себя тех новых людей, кому строить иную, новую Россию – его Россию! Одно только и удалось ему вырвать у Освящённого Собора – согласие на то, чтобы впредь монастырям без доклада царю ничьих вотчин не покупать и на помин души не брать. А что есть уже земли за монастырями, то так тому и быть, и крестьянству монастырскому по-прежнему сидеть на монастырской же земле и пашню пахать, а переход монастырским крестьянам по старине, с уплатой пожилого, в те же две недели в году на Юрьев день, как то издревле повелось.

Где он? Где поп тот благостный, что ночи напролёт толковал ему, царю московскому, о нестяжательстве церковном, о монастырской тишине? Где он, лукавый старик, вместе с Алексеем Адашевым подбивший его на этот позор? Почему он прячется, почему он не здесь?

– Эй, слуги, кто там есть? Позвать сюда Сильвестра-попа! Да поживей… А буде во дворце не сыщется – под землёй найти!

Но искать Сильвестра было незачем. Тем-то и хорош, тем-то и велик был мудрый поп, что всегда он был под рукой, всегда знал, когда есть или будет в нём нужда. Здесь же за дверями, в соседней горнице, он и сидел в углу на скамеечке, шепча молитвы и медленно перебирая пухлыми своими пальцами длинные янтарные чётки, свисавшие у него с руки. Крутой, высокий лоб его тускло отсвечивал в дворцовой полутьме – как всегда, поп был простоволос.

– Ну вождь слепой, слепых ведущий? И куда же ты завёл меня, нестяжатель ревностный? Как быть, что делать мне теперь, отец святой? Говори! – вскинулся царь, едва грузное, плотное тело советчика его протиснулось в дверь.

– Горюешь, государь?

– И ты ещё спрашиваешь? Ты что, поп, издеваешься надо мной?

– Нет, государь, не издеваюсь – скорблю, видя печаль твою.

– А что я должен делать, по-твоему? Радоваться?

– Радоваться, государь.

– Чему?!

– Исполнилась воля Божья, великий царь! Вновь явил Он миру милость Свою к тебе. Отныне и впредь будет править в государстве твоём Закон. И судьи твои будут судить людей твоих не по произволу своему, а по Судебнику, принятому всей землёй. А в церквах и монастырях твоих вновь воцарятся благолепие и согласие. А ты, великий государь…

– А я как был ни с чем, так и останусь ни с чем! Мне земля нужна, поп. Понимаешь? Земля!.. Что мне рацеи твои?[45] Взывай теперь к Небесам, не взывай – не дал мне земли Собор. Не дал, поп! И ты не помог. И Макарий не помог. И опять я как перст один в державе моей…

– Бога гневишь, государь! Не один ты. Вокруг тебя люди. И эти люди готовы жизнь свою положить за тебя, за державу твою, великий царь…

– Что мне они, что мне их жизни, поп? И что мне все эти ваши лукавые словеса? О вожди слепые! Лицемеры проклятые… Где земля моя, поп? Где?!

– Ты царь, Иван. И вся земля в державе твоей твоя. Кто бы на ней ни сидел…

– Врёшь, отче Сильвестр! Врёшь! Не царь я, а холоп холопей моих…

– И вновь говорю тебе, царь: Бога гневишь ты в безумной гордыне своей! Неужто не видишь ты, неблагодарный, что счастливо царствие твоё? Что Божественная десница простёрлась над тобой, оберегая и храня тебя?… Заупрямился Собор? Ну и что? Может, запрос твой был слишком высок по нынешней жизни нашей, и не приспело ещё время твоё, и не готов ещё народ твой к твоим новизнам. А может, и ошиблись мы с тобой. Может, оно и к лучшему, что упёрся Собор и земли монастырские в казну твою не дал…

– Ты что, спятил, поп? Что ты несёшь? Ты же сам…

– Нет, государь, я не спятил. Я в своём уме. И по-прежнему считаю, что не духовное, не Божественное то дело монастырям землёю владеть и крестьян за собой держать. Но одно дело, что любо или не любо мне, смиренному служителю церкви. А другое дело, что нужно тебе, великий царь. Тебе и державе твоей.

– Мне земля нужна, поп! Что ты всё крутишь, что ты всё вертишь? Я совсем перестал понимать тебя…

– Сейчас, сегодня – что нужнее всего державе твоей, великий государь? Тишина. И доход казне твоей. Как примирился ты с боярами своими и дал управу земле своей во всём, так настала в земле Русской тишина и зажили люди твои, не опасаясь наконец единоплеменников своих. Ну, а доход? А казна твоя? Сам рассуди: где доходнее крестьянину хозяйствовать, где легче тягло твоё государево тянуть? За большим ли боярином либо за монастырём или за каким воинником из худородных, кто по бедности и убогости своей и со своего крестьянина последнюю шкуру сдерёт? И оттого не прибыток будет казне твоей, а лишь скудость, и державе твоей один вред…

– Так что же, по-твоему, поп, бросить, оставить то дело великое? Забыть о нём?

– Оставить, государь. По крайней мере, до поры. А дальше там видно будет, что и как. Жизнь научит…

– Нет, отче Сильвестр! Без земли мне не обойтись. Мне земля нужна, поп. Понимаешь? Земля!

– Есть земля, государь. Казань! Иди на Казань, иди на Астрахань, иди на Крым – там и землю найдёшь. И Отечество своё от разорения, от набегов варварских наконец освободишь, чего не смогли совершить ни дед, ни родитель твой… Казань, государь! Перво-наперво Казань. И ни о чём другом теперь не должен ты думать, великий царь. За спиной у тебя наконец тишина и мир в людях твоих. А перед тобою одно– Казань!

– А если не одолею, поп? Что тогда? Боюсь я, отче Сильвестр. Не верю я в войско своё, не верю я воеводам моим. Не верю я в счастие Русской земли – триста лет над нею татарская плеть…

– Должен верить, царь! Должен! Это я тебе говорю, наставник духовный твой. Из ночи в ночь посещает меня теперь ангел Господень, и из ночи в ночь твердит он одно и то же: «Пора! Пора государю твоему подниматься! Пора ополчиться ему вместе со всею землёю Русской на безбожных агарян. Настал его час! И благословение Божье – на нём…»

Ах, тяжка, горька доля царская! И нет ему, властелину державному, ни воли, ни покоя ни в чём. Слушай того, слушай этого, того уважь, этого пригрей, а с тем помирись, а с тем не бранись, а этого про запас береги – может, пригодится когда потом… А проснёшься утром – и пальцем пошевелить не смей, даром что царь! Не смей, не моги, потому как за каждый палец, за каждый волосок на голове твоей ухватилось множество цепких рук, и каждый держит, не пускает, и каждый тянет к себе… Самодержец! Какой он самодержец… Истинно холоп холопей своих! И вертят они им, как хотят. И поп вертит, и Макарий– митрополит вертит, и Дума ближняя противится, и Собор упрямится. А там ещё и вся земля: и воеводы, и приказные люди, и чёрный народ! И все норовят жить самовластно, по воле и скудному разуму своему, будто и нет над ними ни Бога, ни царя, ни заботы государственной, а есть лишь своя нужда да ближняя корысть. Одно ему, сироте, спасение! Одно прибежище душе его измученной, истерзанной – царица его. Настенька, Настенька, свет мой, голубка моя, ангел мой и утешение моё! Только тебе и можно голову положить на колени, только ты и поймёшь, и пожалеешь, и укрепишь меня, убогого, в тоске и изнеможении моём…

Тяжка, горька доля царская! Но не легче и доля духовного наставника его. Слишком высоко вознёсся поп! Слишком многое на себя взял! И чем выше вознёсся он, тем страшнее будет падение его. Много их было, таких, как он, и в древних царствах библейских, и в Риме, и в Византии, да и в Русской земле. Много их было, безродных баловней удачи, вершителей судеб людских, – а где и как кончали они свои дни? Хорошо, если в опале да в ссылке. Но чаще всего иной им был конец – под топором либо в петле. Скоро, скоро подрастёт твой питомец, отче Сильвестр! Скоро встанет он на ноги свои – и страшной будет поступь его! И тогда помогай тебе Бог, поп… А сколько ещё не сделано в Русской земле! Сколько ещё даже и не начато! Сколько ещё замыслов благих и мыслей светлых у него в голове. И всё то на пользу державе Российской! И всё то прахом пойдёт в тот же самый день, как прогонит его царь… А что он, духовный наставник царский, Богу потом скажет? Как оправдается он перед Ним в бессилии и неумении своём? В том, что так и не сумел он, жалкий поп, распорядиться той властию духовной над царём, что даровал ему Господь?

Ах, зачем, зачем его во всё это занесло? Нет – домой! Скорее домой, к домашним своим, к молитве вечерней, в ту крохотную комнатеночку, к книгам и писаниям его… Скорее домой! Ибо только там, дома, в тишине, среди родных и близких, и может он, усталый пленник судьбы своей, набраться сил и крепости душевной, чтобы и дальше безропотно нести тот крест, что жизнь взвалила на него…

Бежал, колыхался поповский возок по московским ухабам, то пропадая в сугробах, то вновь выныривая на Божий свет. Скользили и разъезжались полозья его по укатанной санной колее, поскрипывала на морозе тугая упряжь, отфыркивалась, тряся и мотая кудлатой головой, заиндевелая лошадка, соскучившаяся долгим ожиданием там, под царёвым крыльцом. Москва уже спала. И за Неглинной, и в Чертолье, и в глухих извилистых переулках близ Зачатьевского монастыря все ворота были на запоре. И лишь редкий стук колотушки, да собачий лай, да мерцающий слабенький огонёк где-нибудь в оконце под самой крышей говорили о том, что и в этом безмолвии тоже таилась и теплилась какая-то своя, спрятанная от посторонних глаз и не известная никому жизнь.

Полно, да так ли уж и неизвестна была она, эта жизнь? Тем более ему, кому пришлось на своём веку стольких исповедовать, стольких утешать, стольким отпускать их грехи в их последний час… Всегда и везде и во всякие времена жили люди так, как живут они и сейчас там, за этими заборами и наглухо закрытыми ставнями: в болезнях, и трудах, и скорбях, не зная и не понимая ничего от рождения своего и до гробовой доски. И почему так трудна, так бестолкова и безысходна их жизнь – спрашивать надо не у них. А у Того, кто создал этот мир.

А как о том спросишь у Него? И как достучаться, докричаться до Него, чтобы Он услышал тебя?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю