Текст книги "Сильвестр"
Автор книги: Николай Шмелев
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
– Что должен делать я, поп? Научи… Научи, если знаешь… Если речи твои не просто хула, а вправду глас мне Божий с Небес… Научи, и я поверю тебе.
– Что делать, Иване? Прежде всего делать, а не сидеть!.. В дела вникать. В думу ходить. Челобитчиков твоих слушать, а не гнать их со двора взашей. Земле твоей управу дать во всём. Войско твоё устроить. С государями иноземными совет держать, а вражду с ними утишать. А татар поганых, и казанских, и астраханских, и крымских, навалившись всею землёю Русской, наконец, раздавить! Чтобы и головы поднять не смело, племя проклятое, больше никогда… Что делать, говоришь? Много дел у тебя, царь! Много, и одному тебе их не одолеть. Людей себе в помощь искать, молодых… о державе твоей болеющих, преданных и тебе, и делу твоему. Помогут люди тебе, Иван! Помогут, если будешь и ты милостив к ним… Но помни, царь: выше разума человеческого должность твоя на земле! И лишь Небо знает твой путь. Молись, Иване! Молись, и Господь не оставит тебя! Не в гульбе и не в пышности, не в гордыне и всяческом величании спасение твоё, царь. В молитве тихой и смиренной, и в постах, и в покаянии, и в очищении души твоей от помыслов скверных и греховных надежда твоя. А вместе с тобой и надежда всей земли твоей. Молись, царь! Молись, и Господь просветит тебя…
– А ты… А ты, поп, не покинешь меня? Не бросишь в тяжкую минуту, не предашь?… Никому я не верю, поп. Всех боюсь. Отовсюду жду гибели себе… Клянись святым крестом, отче Сильвестр! Клянись душой своей бессмертной и Именем Того, кто послал тебя ко мне, Что отныне ты мой и ничего мимо меня тебе в жизни не искать…
– Клянусь, государь!.. О Иване, Иване, дитя моё! Прииди ко мне, и я отогрею тебя и верну тебе веру в людей и в Божественную судьбу твою. И молитве кроткой научу тебя, и вдохну надежду в сердце твоё, и буду опорой тебе в горестях, и в светлых радостях твоих… Я твой, Иване! И буду твоим до последнего часа, до последнего дыхания моего…
– Добро… Добро, поп. Хочешь, я назначу тебя моим духовником? Или… Или прими постриг, и я посажу тебя митрополитом на Москве… Макарий дряхл, немощен. Надо думать, дни его сочтены…
– Ничего мне не надо, государь! Ничего-ни богатств, ни чинов церковных, ни посоха святительского… Дай мне только право говорить с тобой! Дай мне право утешать тебя, и наставлять, и печалиться вместе с тобой, и людей для тебя искать, кто мог бы и своё плечо подставить под тяжкую ношу твою, ибо одному тебе с ней не совладать. Дай мне право молиться за тебя, царь, и просить у Всевышнего удачи тебе во всём, и если вновь будет мне глас либо знамение с Небес, бестрепетно тебе о том сообщать… Ничего мне не надо! Ничего. Была бы тверда держава твоя, великий государь, и были бы в добром здравии ты и царица твоя, и прекратились бы мятеж, и смута, и раздоры всяческие на Москве… А устроится земля твоя, царь, успокоится народ, и войдёшь ты в мужество своё, и утвердится власть твоя по всей державе твоей – отпусти меня, смиренного, в монастырь, душу спасать да Бога молить за тебя и за весь народ христианский, да книги писать. Ибо с младенческих самых лет таким, а не другим видел я в мечтаниях моих свой конец…
– Добро… Будь по-твоему, отче Сильвестр. Верю я тебе и словам твоим… Верю! Пока… А теперь иди. Я устал. Разум мой мутится. И ноги мои не держат меня… Благослови, отче Сильвестр! Благослови сына духовного своего… Но из Москвы, поп, смотри, никуда не отлучайся! Скоро… Скоро, наверное, ты понадобишься мне.
…Тих и задумчив был царь, когда вновь закрылись за ним двери царской опочивальни. И тих, и кроток, и полон любви был взор юной царицы Анастасии, встретившей на пороге господина своего.
– Они… Они ушли, Иван?
– Ушли. Поп тут один, неведомо откуда взявшийся, остановил их. А пушкари прогнали… Теперь они далеко. Наверное, уже в Москве…
– Матерь Божия, Владычица Небесная! Ушли? Значит, спасены? Иване, Иване, сердце моё – значит, мы спасены? Значит, мы будем жить? И ты опять будешь со мной и будешь любить меня? Мы спасены, Иван! Спасены!
Вскрикнула царица, всплеснула руками и затихла в объятиях царственного супруга своего, молча гладя его по груди, по вискам, по слипшимся от пота волосам…
– Да, Настенька! Да. Спасены. И я опять царь, и опять в державе моей всё спокойно и всё подвластно мне… А сделал это всё один бесноватый поп! И этот поп ругательски ругает меня, и грозит, и кричит, что он послан мне Небом, чтобы спасти меня…,
– А если так? Если так оно и есть, Иван? Если он и вправду послан нам с тобой Небом? А ты…
– А что я?
– А ты отринешь его, и Небо обрушится на тебя, и мы погибнем, и держава твоя погибнет вместе с тобой… Иване, Иване, мне страшно! Я жить хочу! Я хочу любить тебя, я хочу, чтобы у нас были дети, внуки, я хочу состариться с тобой на одной подушке… Я царствовать хочу, Иван! Я хочу, чтобы люди до скончания веков поминали тебя добром, а вместе с тобой и меня, верную рабу твою…
– Думаешь… Ты думаешь, он действительно нужен мне, этот поп?
– Нужен, Иване, нужен! Вспомни, как рыдали, как прощались мы с тобой всего час назад, не чая избавления себе… О, как страшен был рёв безумной толпы! Господи, как страшен… И вдруг – тишина! И будто и не было ничего… Как же могло такое статься без воли Её, Заступницы нашей Небесной? Она, она послала нам этого попа, а мы отвергнем его? Ты царь, Иван. Ты великий царь! И не мне в простоте моей советовать тебе… Но я люблю тебя, Иван! И не разум, а сердце моё женское, сердце вещее говорит мне: поп тот послан спасти нас обоих. Иване, Иване, покорись воле Божьей! Приблизь попа, возьми его в совет. Чует моё сердце – много ещё добра принесёт он тебе…
– Приблизь! Легко сказать – приблизь… А кто допустит его ко мне? Даже если мы с тобой этого захотим? Не прорваться, не пробиться ему, худородному, сквозь бояр моих. Вытолкают они его взашей: куда-де ты, невежа, затесался? Кто тебя, кутья прокисшая, здесь ждал?… Да тот же дядя Михаил, князь Глинский. Сама знаешь… Да и твои братья Захарьины…
– Дяде твоему, Иван, теперь конец. Больше подле тебя ему не быть. Пусть Бога благодарит, что хоть живой-то остался, что ноги унёс подобру-поздорову. А мои… А мои пока ещё в силу не вошли, чтобы перечить нам с тобой. Не только твоя – и моя воля пока ещё для них закон… Да, Господи, о чём мы говорим?! Ты царь, Иван! И всё в державе твоей – твоё. Одно твоё слово – и покатилась с плеч любая голова, хоть Глинских, хоть Захарьиных, хоть Челядниных, хоть кого ещё… Забудь! Забудь, наконец, о детских страхах своих, о смутьянах и властолюбцах, измывавшихся над тобой, сиротой, столько лет… Теперь ты царь! Ты наместник Бога на земле! И слово твоё равно слову Его, и воля твоя – это воля Его! И да покорится ей всякий человек…
– Не могу… Не могу я, Настенька, забыть! Ни о чём не могу забыть. Даже когда я с тобой. Всё чудится мне где-то там, за спиной, некто чёрный, страшный, с ножом либо кистенём. И рука его уже занесена надо мной, и никуда мне ни убежать, ни спрятаться от него, и он – моя смерть…
– Иване, Иване – я знаю! Знаю! Но это пройдёт, Иван! Я знаю – пройдёт! Я жизнью своею отмолю у Владычицы нашей Небесной покой душе твоей, и избавление от страхов твоих. А людей, кто страшит тебя, кто напоминает тебе о горьких днях сиротства твоего, прогони. Прогони, Иван! Кончилось их время. Прочь! В поместья отдалённые, в города украинные – прочь! Новых позови, новых набери, Иван. Новых, чистых душою, не запятнанных перед тобой ничем. Преданных тебе, готовых дело делать вместе с тобой, – думаешь, нет таких вокруг тебя? Есть, Иван. Только оглянись…
– И первого – попа?
– Да, Иван. И первого – его…
Буен, горяч был великий государь и в отрочестве, и в ранней юности своей! Много злых, греховных дел успел он совершить, многих людей обидел, несмотря на юный возраст свой. И от разврата тёмного, потаённого не уберегли его наставники царские, и от вина хмельного не сумели удержать, и от скоморошества, и от игры в зернь, и от других многих постыдных, неподобающих чести его забав. А вот женился государь – и стал меняться на глазах…
Нет-нет! И людей, бывало, ещё травили медведями на царском дворе одной потехи ради. И боярина почтенного, седовласого, служившего ещё отцу его, случалось, царь иной раз насильно напоит допьяна, а потом его же и срамит, и потешается над ним. И девкам дворцовым всё ещё опасно было попадаться ему на глаза: схватит иную, стиснет, и тут же в чулан, и не закричишь тогда, не позовёшь на помощь никого – царь!.. Но уже стали примечать ближние люди, что куда как реже случались теперь вспышки беспричинного гнева царского, и речь, и взор его смягчился, и поступь его стала наливаться державной тяжестью и силой, и в дела мало-помалу начал царь вникать, и не по чужой подсказке, а сам, по одной лишь охоте своей, как то и подобало истинному самодержцу. И ревность к Богу, к молитве истовой, и чтению душеспасительному вдруг проснулась в царе, и многие церкви новые повелел он заложить, и в Троице-Сергиев монастырь пешком ходил он на богомолье с юной царицею своею, даром что и месяца со дня их свадьбы не прошло, и молился там, и постился, и с братией беседовал о Боге, о душе, о жизни нашей бренной лёгкому сну подобной…
А всё она! Она, лебедь белая, она, красавица наша Анастасия Романовна, ангел Божий во плоти, заступница всех скорбящих и обиженных, всех убогих и покинутых… Она любовью, и лаской, и кротостью своею ангельской растопила сердце царя, уже успевшее ожесточиться во дни горькой юности его, во дни смуты, и мятежа, и нестроения великого на Руси. Она улыбкой своею светлой и речью приветливой укротила буйный нрав и свирепые порывы его. Она вселила в сердце царственного супруга своего терпение державное, и помыслы высокие, и снисхождение к рабам его… Молитесь, православные, во здравие благоверной царицы нашей Анастасии! Да ниспошлёт Господь ей мир, и покой, и долгую счастливую жизнь в радости и тишине. Молитесь! Ибо, пока жива она, живы и мы…
Страшен был гнев толпы народной! И страшно было дыхание смерти, впервые так явственно дохнувшей в лицо царственной чете. А всё-таки… А всё-таки семнадцать лет есть семнадцать лет! Ещё не вся и пешая, и конная стража вернулась из погони, ещё валялись неприбранные тела потоптанных и задавленных на царском дворе и вдоль дороги, а уже чистым звонким колокольчиком раздавался смех юной царицы на высоком дворцовом крыльце, уже заскрипели резные качели в саду под сафьяновым её сапожком, и уже несла старая мамка царская румяное налитое яблочко на блюде, чтобы попотчевать свою любимицу, побаловать её, затейницу, солнышко наше красное, цвет наш весенний, лазоревый… И уже забыл царь Иван, глядя на юную, весёлую жену свою, страх и тоску, и смертный пот, заливавший ему глаза всего час-другой назад, и уже вновь готов он был дурачиться и веселиться, радуясь молодости своей и силе, и уже вновь чувствовал он поднимающийся жар в крови и ненасытную тягу к этой гибкой, ласковой, смеющейся женщине, что одной лишь любовью своею за полгода превратила его из угрюмого, ненавидящего всех подростка в самого счастливого человека на земле.
Нет, воистину то был великий день! День, когда прозрел юный государь, и увидел бездну адскую, разверзшуюся у ног своих, и ужаснулся той бездне, и понял меру грехов своих и долг свой высший пред Богом и перед людьми. Надвинулась туча грозная на царский дом, и грянул гром с небес, и ударила молния оземь, прямо у трона царского, и попадали замертво многие близкие к нему люди и советники его, испепелённые Божественным огнём. Но как надвинулась туча неизвестно откуда, так и откатилась неизвестно куда, повинуясь одному лишь слову какого-то бесноватого попа, заслонившего грудью и царя, и его семью. Откатилась туча и ворчит, гремит теперь где-то там, за семью холмами московскими, и не страшна она уже больше никому. Но отныне никогда не забыть царю того животного страха, что превратил его, венценосца державного, в жалкого, извивающегося червя, молящего Господа о пощаде. «И от сего убо вниде страх в душу мою и трепет в кости моа…»
И никогда не забыть ему тех горячих, жгучих слёз благодарности, что хлынули из глаз его, когда он понял наконец, что только этот бесстрашный поп да пушкари-молодцы спасли его. И никогда не забыть ему той мягкой, нежной женской руки, руки юной жены его, что отёрла хладный пот с чела его и одним прикосновением своим успокоила мучительную, постыдную дрожь, сотрясавшую его с ног до головы: «Всё, Иван. Всё. Успокойся. Всё прошло. И не вернётся больше никогда».
Утихла дрожь. Но не утихла беспокойная мысль царя. Нет, не за тем он заглянул в глаза смерти, чтобы опять вернулось всё на круги своя. И не за тем молил он Небо о прощении, слыша рёв толпы мятежной, и оплакивал участь свою горькую, и проклинал бездумную юность свою, чтобы опять и в доме, и в царстве его воцарились лень, и оцепенение, и тупая покорность жизни. И не было отныне на троне московском беспечного и злого мальчишки, а был великий государь и самодержец всея Руси, пусть неумелый, пусть робкий ещё, не привычный к делам и заботам государственным, но уже одухотворённый твёрдой решимостью дать новую жизнь и новую надежду державе и народу своему. Очистилась душа его в грозе и буре огненной, пронёсшейся над Москвой, и познал он страх Божий, и покаялся, и умилился сердцем своим, и сказал ему ангел его: «Иди, царь! Иди, и да будет праведен твой путь».
А в дворцовом подземелье, освещённом лишь слабенькой восковой свечечкой, рыдала, припав к киоту, седая старая старуха, бабка царя, сербиянка, проклиная тот день и час, когда занесла её судьба в эту чужую, страшную страну. Вновь в который раз Небо сжалилось над ней, и вновь смерть отступила от неё. Но кто же может поручиться, что завтра же эти дикие орды взбунтовавшихся рабов не вернутся назад и не выволокут её, старуху, из её убежища и не бросят с крыльца на копья или не растерзают, ещё живую, как сына её родного, на куски! И кто может поручиться, что завтра же её – больную, старую, мечтающую лишь о том, чтобы в тишине дожить свой век, – не заколют кинжалом где-нибудь в дворцовых переходах, или не отравят, как отравили они дочь её,[28] Елену Глинскую, или не посадят на цепь здесь же, в этом подземелье, подыхать с голода, как поморили они князя Юрия и князя Андрея, братьев зятя её, великого князя всея Руси? О Боже, что за страшная страна, что за дикий, бесчеловечный народ! Поделом ему все муки его – и непроходимые снега, и непролазная грязь, и голод, и мор, и тяжкий смрад в его жилищах, и рабство, и убожество его, и татарская плеть над ним, и литовский меч! Поделом, ибо ничего иного он не заслужил… Проклятье этой стране! Проклятье этому народу! Пусть вечно жгут они, эти русские, друг друга огнём, и убивают друг друга, и подыхают в грязи, нищете и невежестве своём! Пусть претерпят они, и дети, и правнуки их все муки ада ещё здесь, на земле! И пусть не будет им успокоения даже там, за гробом… Господи, верю я в справедливость Твою! Нет, не может быть и там, в Царствии Твоём, места для них. Не для них оно!
И солнце ещё не село, и даже к вечерне ещё не звонили нигде, а на другой стороне реки, за Девичьим полем, в дотла спалённой пожаром Москве уже стояла тишина. Отходчив был народ московский! Пошумели, побуянили, отвели душу – что ж, пора и честь знать. Надо дальше жить. Бог с ней, с Анной Глинской, ведьмой хвостатой, Бог с ней, с царёвой роднёй… По домам, православные! По домам! Ну, а тем, у кого огонь всё отнял, у кого не осталось ни кола ни двора…
Этим тоже дорога известная, дорога торная – в кабак.
Глава IV «ДОМОСТРОЙ»
Вот бы, наверное, подивились люди московские, только что бежавшие в ужасе от гнева того простоволосого, расхристанного попа, когда увидел бы кто его недолгое время спустя мирно вкушающим вечернюю трапезу среди своих домашних, во главе стола, в собственной, добротно срубленной избе, чудом уцелевшей от огня в глухом переулке, близ Зачатьевского монастыря, у самой Москвы-реки…
И этот чистенький, румяный, благостный старичок с голубыми глазами и душистой, расчёсанной надвое бородой– это и есть тот грозный пророк, что одним лишь мановением перста своего остановил утратившую всякий рассудок толпу?! Где торчащие дыбом седые патлы его? Где взгляд безумный? Где голос его хриплый, страшный, от одного звука которого повалилась на колени там, на царёвом дворе, взбунтовавшаяся московская чернь?
Тихо сидит себе старичок за столом, жуёт, черпает расписной ложкой из дымящейся чашки перед ним, щурится, улыбается, поглядывает из-под густых, уже тронутых сединой бровей на дебелую попадью свою, и красавицу невестку, и на сына-молодца, ссутулившего над столом могучие свои плечи, и на слуг своих добрых – на старую ключницу, на девушек сенных, на работников своих усердных, сидящих за тем же столом, но пониже хозяев, на дальнем конце его.
Тихо, неспешно журчит его покойная речь, и столь же тихо, не торопясь отвечают ему его домашние. Мерцает малая лампадка перед киотом, горит, потрескивает свеча на поставце, оплывая воском, неслышно скользят и ломаются тени по стенам от двух молчаливых помощниц поварихи, подающих к столу. Всё чинно, степенно, благородно… Он? Нет, не может быть, чтобы это и был он.
Но это был именно он, протопоп Благовещенского собора Сильвестр, спаситель царя и царёвой родни – человек, не убоявшийся мятежной толпы московской и один на один остановивший её, вооружась лишь верою своею кроткой во Христа и всеконечное милосердие его. А теперь опять установились на Москве покой и тишина, и кончились волнения, и опять он был у себя, в кругу ближних своих, вдали от шума жизни, от буйных человеческих страстей.
Любил поп дом свой, любил домочадцев своих! Любил он хозяйство своё обширное, и порядок в дому, и достаток в многочисленных амбарах и клетях на своём подворье, и скотину всякую, и работы и ремесло домашние, и чистоту в доме и на дворе, и сад свой цветущий, яблоневый, и лица вокруг себя приветливые, довольные жизнью, и песни девичьи, и смех безмятежный, и почёт от соседей своих, чтивших его за мудрость не только в делах Божественных, но и земных.
А не любил поп пуще всего безделья, и лжи, и всяческого небрежения и непорядка в жизни. А ещё не любил он дурости людской, непонимания выгоды своей ни здесь, на грешной земле, ни там, в жизни вечной. Зачем кровь? Зачем резня, обман, мучительство, воровство, когда никому они не дают ничего, кроме всеконечного убытка – убытка по всем статьям? Ибо, по вековым законам мира, за каждым таким богопротивным делом идёт неминуемая и скорая расплата, и даже не там, за пределами земными, а ещё и здесь, в жизни нашей быстротекущей… Соблазнил жену ближнего – сын твой возлюбленный ни с того ни с сего вдруг сгорел в одночасье в лихорадке. Ограбил вчера соседа, отнял у него имение – завтра сам нежданно-негаданно получил в спину себе нож разбойничий либо стрелу татарскую. Над нищим, над убогим надсмеялся, в подаянии ему отказал– так что же ты тогда в затылке-то чешешь: отчего бы это, дескать, амбар твой сгорел, либо скотина у тебя на дворе пала, либо колодец твой вдруг высох до дна, а ты его и выкопал-то, кажись, всего лишь вчера?
И нет никаких исключений из этого Закона жизни ни для кого – ни для простых смертных, ни для царей. Как ни вертись человек, как ни исхитряйся, как ни пытайся обвести судьбу свою вкруг пальца, а ни одно твоё неправедное дело не останется без ответа. И воистину ты, и только ты, и есть кузнец своего счастья! Всё в мире поровну, всё взвешено на весах Судии того Недремлющего: от доброго дела прибыток, и от худого убыток, и в этом и есть вся наша жизнь. И если качнутся вдруг Его весы не в ту вроде бы сторону, не по заслугам твоим – не обольщайся, человече! Оглянуться не успеешь, как все опять встанет на свои места: праведному – по правде его, а неправедному – по неправде его. И Закон этот незыблем, как сама земная твердь, только людям в суете их и вечном мелькании по жизни всё недосуг это понять.
«Мне отмщение, и Аз воздам…» Воздаст! Непременно воздаст Господь – и рабу, и господину его, и последнему пастуху, и самому прегордому царю. Только как и когда воздаст – этого никому из смертных не дано знать. И мера воздаяния у Него своя, и о ней нам тоже ничего не дано знать. Кто решится сказать: минута тяжкого страдания не равна жизни целой в довольстве и избытке? Кто знает, о чём думает, что вспоминает человек на смертном одре и в какую меру мерит он жизнь свою в свой последний час? А может быть, этот час и есть то мгновение, когда во всём выравниваются весы жизни человеческой, если почему-либо невыровнял их Господь ещё прежде, ещё до наступления его?
Давно живёт поп Сильвестр на свете. Многое видели его уже начавшие выцветать глаза. И знает поп, что бесполезно взывать к человеческому милосердию, и к доброте, и к жалости во имя всеобщего блага здесь, на земле, либо спасения Там, в жизни вечной. Слаб человек, и глухо сердце его, и душа его пока ещё дремлет. И не нуждается человек, замученный и задавленный житейской заботой, ни в Божественной истине, ни в заветах Христовых, ибо не по силам они пока ему. Стучись не стучись в это каменное сердце – что толку? Разве что рухнет в умилении какая-нибудь старуха пред иконою Богородицы, зальётся слезами, вспомнит на минуту всю горькую жизнь свою, либо ухарь какой, тать полунощный, устав от душегубства, пожертвует Богу пудовую свечу, даже не помышляя при этом отстать от злодейств своих, – вот и всё, что можно извлечь молитвой кроткою и словом увещевательным из человеческой души. И не винит поп за то никого. То не вина людей, то их беда, и пройдут, наверное, века, прежде чем люди начнут понимать язык сердца и лишь по умилению одному отстанут от безумств и злодеяний своих. Но если глухо сердце их, если нет в нём жалости и сострадания к ближнему, то хоть выгоду-то свою должен понимать человек? Простую, понятную, ощутимую – выгоду себе, дому своему, своей семье? Трудись, веди себя достойно, щади ближнего своего, не делай ему ничего, чего не желаешь себе-и благо ти будет, и будешь ты угоден Богу, и наполнятся до краёв закрома и житницы твои. Чего, казалось бы, проще? Ан нет! Не тут-то было. Дурость человеческая пределов не знает – ни внизу, ни наверху, и родилась она не с нами, и умрёт она, конечно же, тоже не при нас.
Но разве это причина для совестливого человека, чтобы впадать в отчаяние, чтобы махнуть на всё рукой и отстраниться от всего? Дескать, катись оно всё, как катится, не с нас всё началось, не нами оно и кончится: ничего нельзя, мол, в этой жизни изменить, не оскверни лишь себя, человек, остальное же всё оставь Богу. А все усилия добрых царей, все слова вдохновенных пророков и проповедников – то лишь бисер, брошенный под ноги свиньям, глас вопиющего в пустыне, где нет ни зверя, ни птицы, ни человека, кто бы ответил ему. Нет, православные, не так устроена жизнь! Коли бы так, то не надо и жить тогда никому на земле. Не стоило бы тогда жить, а благом была бы одна лишь смерть. Послал Бог на землю человека, чтобы трудиться на ней и украшать её, и должен всякий человек – что наверху, что внизу – подчиниться воле Его, и трудиться, и украшать свою жизнь, и жизнь близких своих, и жизнь всего православного народа христианского. А всё, что мешает тому, устранять и выметать отовсюду вон…
Должен! Одно это слово заключает в себе всю Истину. Человек должен! И этот долг и есть его жизнь.
Немало жил поп Сильвестр на свете. Многое понял он, до многого дошёл и сердцем, и разумом своим. Но от дней своих младенческих и до самых до седых волос двух вещей не мог он никак понять вокруг себя. Почему повсюду такая грязь, почему такое убожество, и бестолковщина, и непорядок в домах и хозяйствах и у чёрных людей, и у больших? Почему люди не хотят жить как люди? А другое – почему они все так ненавидят друг друга, почему они тратят столько сил на вражду между собой? Когда кругом такое множество ещё не сделанных дел – непостроенных домов, невспаханных земель, непосаженных садов, когда рядом с ними столько ещё горя, и боли, и нужды, и слёз?
Всю жизнь думал над этим поп, и не раз он убеждался, что и грязь, и нищета вокруг, и всеобщая вражда – это всё одно и то же. Одна и та же это болезнь, и лечить её надо одними и теми же средствами. Какими? А всё теми же! И других и не выдумал никто: выгодой, милосердием, кротостью, щедростью, уступчивостью, снисхождением к страстям и заблуждениям людским. И ещё – словом сердечным, обращённым к тому доброму, что лежит на дне в душе каждого человека. Ино, твёрдо верил поп, «всяк добру ревнует», – всякий человек в душе своей склонен к добру, и откликается он прежде всего на добро, а не на кнут.
Именно этому и учил поп всю свою жизнь. И в Новгороде Великом учил, ещё в юные годы свои. И здесь, на Москве.
Ах, какой дом, какое хозяйство крепкое было у батюшки его покойного в славном городе Новгороде! Какие хоромы дивные, какие амбары, какие лавки богатые – и на Торговой, и на Софийской стороне! Какой порядок и благолепие царили всегда в доме родительском, как любили покойного батюшку и жена, и дети, и работники его! И как счастливо жил он с соседями своими, помогая им, чем мог, и сам принимая от них помощь посильную, когда была в том нужда… И стены в доме его были крепкие, и скотина у него на дворе всегда здоровая, и стол ломился от яств, и подвалы его всегда были полны солений всяких, и муки, и копчений, и браги, и медов! И сундуки его, бывало, не сядь на них – не закроешь нипочём: до того много было в них уложено и холстов, и камки,[29] и сукна добротного, заморского, и посуды серебряной, и узорочья всякого, и другого разного добра.
А как весело шла торговля его! Как радушно встречал он всех, кто бы ни зашёл в лавку к нему! И как ценили торговые люди его слово, и каким кредитом пользовался он у них – и у своих, новгородских купцов, и у московских, и у ливонских, и у ганзейских гостей… И торговал батюшка, и земля у него была своя в Шелонской пятине, и рыбные ловли были у него на Ладоге, и на Ловати, и в иных местах… А ещё держал батюшка у себя на подворье ремесло всякое: и плотничали, и столярничали люди его, и кузнечному, и гончарному делу были обучены, и пряжу девушки у него пряли, и ткали, и вышивали, и кружева затейливые плели. И шло это всё потом на продажу, в дальние края, за море либо на низ, в московские города.
А каких сыновей добрых, каких дочерей послушных, работящих родила ему матушка покойная! От самых юных лет своих уже торговали сыновья его вместе с отцом, и в лавках его сидели, и за море с товаром ходили, и по делам городским исправно служили, и в ополчении, в том большом походе литовском, голод и нужду всякую терпели, и раны их не миновали, и наградами князь великий Василий Иванович их службу верную не обошёл. А когда вернулись сыновья из похода, то не захотели отделяться, не захотели жить своим домом, а стали жить, как и прежде, все вместе под крышей родительской, понемногу перенимая у отца дела, ибо батюшка тогда уже стал слабеть.
Один только он, Сильвестр, младший сын в семье, пошёл по иной, не по торговой дороге и, почитай, ещё безусым был рукоположён архиепископом новгородским, наставником и благодетелем его Макарием, в сан священнический. Но и то было по воле батюшкиной, по его согласию, ибо заметил родитель покойный в нём с ранних лет тягу к учению книжному, к размышлениям возвышенным о Боге, о душе, о спасении в жизни вечной. А был батюшка и сам истинно верующим во Святую Троицу и в Господа нашего Исуса Христа, и была ему за то удача во всех его делах, и выгода, и прибыток в хозяйстве, и мир в доме его. И сыновья его все в люди вышли, и дочерей своих родитель, вечная ему память, выдал замуж за достойных людей, в семьи крепкие, именитые, во всём соблюдая обычай христианский. И жили потом дети его со своими жёнами и мужьями всегда в любви и согласии, и никто никогда не сказал худого слова ни о ком из них.
Часто, часто вспоминал благовещенский протопоп безмятежную юность свою! И дом родительский вспоминал, и долгие вечерние молитвы в кругу семьи, и сад их обширный на берегу Волхова, и тишину полуденную, и травы высокие на лугу, и запахи медвяные на маленькой их пасеке, куда, бывало, посылал батюшка его на целые дни, оберегая сына своего любимого от трудов и забот обыденных, не подобающих высокому предназначению его.
Да будет благословенна память его! И с тех самых пор, как он, Сильвестр, помнил себя, так и жили они в сердце его вместе – слово Божье и образ покойного отца, именитого купца новгородского, с лишним тридцать лет назад благословившего сына своего любимого на труд священнический, на подвиг многотрудный и неблагодарный – души человеческие спасать. «Ибо, – как сказано в Писании, – какая польза человеку, если он приобретёт весь мир, а душе своей повредит?»
Закончилась трапеза. Прибрали со стола домашние, расстелили на нём чистую скатерть, обмахнули полынным веничком под лавками и по вощёным половицам, зажгли ещё свечи, зажгли большую, веницейского синего стекла лампаду перед киотом, вынесли вперёд аналой под шитым серебром покровом и тихо встали, кто где привык – кто у стены, кто по углам, а кто и перед самым аналоем, дожидаясь в молчании, пока хозяин дому сему не завершит свои приготовления к вечерней молитве. «Всякое ныне житейское отложим попечение…» Строго соблюдали и сам поп, и домочадцы его святой обычай христианский: каждый день начинался в Сильвестровом доме с молитвы, и каждый день ею же и кончался. Ибо, как учил поп, «всякий день вечером мужу с женою, и с детьми, и с домочадцами, кто знает грамоту, – отпеть вечерню, повечерину, полунощницу в тишине, и со вниманием, со смирением, и с молитвою, и с поклонами петь внятно и согласно, а после службы отнюдь не пить и не есть».
И твёрдо знали даже самые беспечные из домочадцев его: коли три года подряд будешь читать поутру и повечеру какие подобает молитвы, то после первого года вселится в тебя Исус Христос, Сын Божий, а после второго – Дух Святый, а после третьего – сам Бог Отец. А буде нарушишь порядок сей, то сам себе враг и пеняй сам на себя, и никто в погибели твоей неповинен, а меньше всего повинен наставник твой духовный. «Я тогда к вашим проступкам и греху не причастен, – говаривал, бывало, поп. – То вина не моя: я ведь благословлял на благочинную жизнь, и думал, и молил, и поучал».
И каждый вечер оглашала дом его пением стройным и многогласным, как только ещё начинали тогда петь на Москве, лишь недавно позаимствовавшей древний песенный распев новгородский. И так же истово, так же торжественно служил поп Богу у себя, в кругу своих домашних, как служил он в Кремле, в соборе Благовещения, при многом стечении народном. И так же клали домочадцы его земные поклоны, и так же никто из них, ни стар, ни млад, не могли и подумать, чтобы присесть во время службы хоть на малое мгновение. Ибо вера истинная, православная крепка прежде всего страданием и сокрушением человеческим, а какое же страдание, какое же сокрушение духа твого суетного, мятежного может быть, коли не стоишь ты, «ветхий человек», на ногах своих, а сидишь?