Текст книги "Ураган"
Автор книги: Николай Шпанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
4
Лесса привезли в госпиталь Святого Фомы и поместили в палате особого коридора на седьмом этаже. Широкое окно комнаты выходило в темный провал улицы. В часы, когда заканчивалась деловая жизнь, движение замирало, пешеходы появлялись редко.
Разное бывало с теми, кого привозили в этот этаж. Врачи, сестры особого коридора предпочитали не обсуждать газетные сообщения о загадочной склонности людей выбрасываться из окон седьмого этажа.
На этот раз в план Нортона не входило объявлять о смерти Лесса. Он должен был жить, пока не обнародуют его «опровержение», хотя бы состряпанное Нортоном.
Один из охранявших Лесса агентов, Корнелиус, сказал:
– Фу, черт, тут воняет, как в мертвецкой. Только и остается, сменившись с дежурства, потискать свою девчонку.
– Она тоже в седьмом?
– Моя рекомендация.
– Смотри не влипни с рекомендацией. Теперь не знаешь, за кого можно поручиться. Даже девки и те с идеями.
– Да, просто зараза какая-то эти идеи, – согласился Корнелиус. – Хуже чумы.
– А красные – это еще хуже идей.
– Про них и в апокалипсисе сказано.
– Они и тогда уже были?
– Значит, были, если написано. Вот почитай, что пишет преподобный Джозайя Шер.
Но напарник Корнелиуса опасливо отстранил брошюру:
– Я забыл очки дома.
Корнелиус полистал книжку и прочел вслух:
– «Доказательства, которыми оперируют современные пророки в пиджаках конгрессменов или в генеральских мундирах, суть только цифры. Цифры холодные, как разум их извергнувший, и не могут растопить лед равнодушия человеков. А мудрость евангельская писана кровью».
– Ей-ей, Корнелиус, ты смахиваешь на адвентистского проповедника.
– А я и есть адвентист седьмого дня. Когда меня выгонят со службы, я стану проповедником. Нести слово божие – ничуть не хуже, чем сторожить идиотов вроде этого Галича. Слушай. «Призывая благословение господне на СА…»
– Это о гитлеровцах?
– СА – это наша стратегическая авиация, дурень. Дальше: «Призывая благословение господне на СА, мы хотим подкрепить пророчества генералов словами, исходящими из уст всевышнего. Для этого обратимся к пророчеству святого Иоанна Богослова. Лишенные веры в божественность высшего промысла и единой воли, определяющей всю жизнь на земле наперед и во веки веков, в дьявольском стремлении подорвать веру в бога красные высмеивают святые слова божественного откровения, явленного святому Иоанну на острове Патмос… Безбожники выдают апокалипсис за некую фантастическую легенду. Грешные уста богохульников именуют пророчества Богослова «примитивной чепухой». Так посмотрим же, братья, что сие за «чепуха», заглянем в каталог ужасов, составленный святым Иоанном Богословом: «Узрел Иоанн в деснице сидящего на престоле книгу, исписанную внутри и извне и запечатанную семью печатями. И стали ангелы срывать с этой книги печати. И открылось за печатями: конь белый и всадник в венце, созданный божественной волей, чтобы победить».
– Разве это не наш Парк? А конь рыжий, значение коего взять мир с земли и чтобы люди убивали друг друга, – не коммунизм ли это? – спросил Корнелиус, но, так и не дождавшись от напарника ответа, продолжал читать:
– «Вот она, братья, атомная наука. Обратите внимание: конь – бледный! Радиоактивные излучения убили в нем красные кровяные шарики. И дальше гласит откровение Иоанна: «Произошло тут великое землетрясение, и солнце стало мрачно, как власяница, а луна сделалась, как кровь. И звезды небесные пали на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет незрелые смоквы свои. И небо скрылось, свившись, как свиток, и всякая гора и остров сдвинулись с мест своих. И цари земные, и вельможи, и богатые, и тысяченачальники, и сильные, и всякий раб, и всякий свободный скрылись в пещеры и в ущелья гор. И взял ангел кадильницу и наполнил огнем с жертвенника и поверг на землю, и произошли голоса и громы, и молнии, и землетрясение. И сделались град и огонь смешанные с кровью и пали на землю; и третья часть дерев сгорела, и вся зеленая трава сгорела, и как бы большая гора, пылающая огнем, низверглась в море, и третья часть моря сделалась кровью. И умерла третья часть одушевленных тварей, живущих в море, и третья часть судов погибла». Вот вам, братья, точнейшая картина атомной войны. И посмотрите дальше на последствия ее, предреченные в Священном писании Нового завета: «И истоптаны ягоды в точиле за городом, и потекла кровь из точила даже до узд конских, на тысячу шестьсот стадий».
Возьмите, братья, и посчитайте: оказывается, река крови протянется на 186 миль и глубина ее будет четыре и три четверти фута. Безбожники смеялись: «Откуда взять столько крови зараз? Кто может верить в такую чепуху? Так вот слушайте меня, преподобного Джозайя Шера: помножьте пять кварт крови, содержащихся в теле нормального человека, на пятьдесят миллионов человек, которые станут жертвами первого ядерного снаряда, сброшенного первым самолетом третьей мировой войны, и вы как раз получите реку «до уздечки коня». А сравните-ка это с заявлением одного из наших самых высокопоставленных генералов СА: «При всем желании избежать лишних жертв, при том, что мы будем стараться поразить только военные и промышленные объекты русских, общее число жертв среди населения будет огромно».
Падите же ниц, неверующие, преклоните колена пред пророчеством, подтвержденным генералами СА: острова сдвинутся с мест, закипят воды рек и океанов, горы распадутся и разверзнутся недра земли; взрывы ядерных бомб вызовут цепною реакцию, и земная атмосфера свернется, как пергамент.
Радиоактивный пепел, выпавший из продуктов взрыва, и называется Иоанном «саранчой», по святому слову Богослова, будет «предназначен не убивать людей, а мучить их в течение пяти месяцев, и будут мучения людей подобны мучениям от скорпиона. И в те дни будет человек искать смерти, но смерть убежит его».
Не совпадает ли это с тем, что произошло с людьми в Хиросиме и что ученые-медики сулят всем, кто не будет сразу убит в ядерной атаке? И разве не свидетельствует о великой благости божьей, вложенной в уста Иоанна Богослова, что пророк ошибся только там, где пророчествовал, будто умрет четвертая часть человечества? Генералы СА полагают, что конечная цифра в пророчестве преуменьшена. Бомба поразит красных и водворит мир на земле и в человецах благоволение.
– И ты веришь во всю эту чепуху? – перебил Корнелиуса второй охранник. – Все-то твой преподобный Джозайя врет. Он попросту работает на ракетный бум, вот и все. А ей же ей, не будет ни скорпионов, ни ангелов да и войны-то не будет…
– За такие мысли…
– Ладно, ну тебя. Не лучше ли мне взять твою девочку и пойти с нею спать? А там будь что будет! Хоть чума, хоть коммунизм. Ей-ей! А как ее зовут?
– Чуму?
– Идиот! Я о твоей девчонке.
– Дайен Ченцо.
– Итальянка! Они подчас хуже чумы. Все анархисты.
– Идеи я из нее вышибу в два счета. А то пошлю донос в комиссию. Там ей пропишут седьмой день.
– Что ж! В этом смысле итальянка удобнее иной другой. Так, значит, Дайен? Среди них бывают презанятные…
5
Ева так и не смогла проникнуть в больницу. Удалось только переслать Лессу короткую записку с предупреждением о замыслах Нортона.
Нортон бдительно следил за попытками Евы пробраться к Лессу. Когда Нортону показалось, что она доведена до отчаяния, он сделал свое предложение – Лесс будет в безопасности, на него не будет оказано давления, он будет предоставлен врачам для лечения лучевой болезни.
– Когда медики справятся с болезнью этого дурня, ты сможешь увезти его с собой, на здоровье! – говоря это, Нортон внимательно следил за лицом Евы. Но, по-видимому, он недостаточно хорошо знал свою сестру: черты ее оставались каменно неподвижны; взгляд не отражал ни растерянности, ни радости. – Только убеди его отдать дневник, спрятанный где-то здесь, в стране. Я знаю: он хотел передать его русским. Но мы не можем допустить его опубликования. Отдай мне дневник – и Лесс твой. Чтобы ты смогла с ним поговорить, я пущу тебя в госпиталь.
После некоторого размышления Ева ответила молчаливым кивком согласия.
– Хорошо, – сказал Нортон, – скоро я позову тебя.
***
Больничная палата была оборудована аппаратами подслушивания. Где бы Лесс ни хранил свой дневник, Ева найдет тайник пустым – Нортон опередит ее. А Ева может отправляться в свое бунгало и повеситься на первом попавшемся крюке.
Садясь в автомобиль, чтобы ехать в госпиталь Святого Фомы, Ева чувствовала необычайный, почти как в лучшие времена, прилив энергии и решимости.
Лифт, мягко спружинив, остановился, и перед глазами Евы загорелась цифра «20». Нужно держаться! Нужно, как никогда! Она так много видела в жизни, так много испытала, что не могла теперь поверить, будто силы изменяют ей. Именно теперь, когда они нужны больше всего. Еще полчаса назад она была полна уверенности, что без труда убедит Лесса выдать дневник Нортону: пусть ее чертов братец будет спокоен за то, что русские никогда не получат этих записей. А тогда она возьмет Лесса, увезет к морю. Навсегда. Ее Лесса. Единственного, для кого она теперь живет.
Тихий голубоватый коридор, запах лекарств, люди в халатах и их осторожный шепот – все это действовало на Еву так, словно ее сунули в тесный резиновый мешок: трудно было двигаться, говорить, дышать. Но в палату Лесса она вошла, уже вполне овладев собой. Только благодаря этому она и не отпрянула в ужасе от постели, на которую указал врач. Мелькнула даже мысль, что ее обманывают: что общего у этого раздутого, багрово-коричневого страшилища с ее Лессом?
Но Лесс открыл глаза, и Ева поняла, что это он. Это были его глаза. До боли стиснув руки, она нагнулась и осторожно прикоснулась губами к его лбу.
Врач и сестра вышли из палаты. Но Ева понимала: каждое слово, которое будет произнесено, станет известно брату. Ева говорила все ласковое и ободряющее, что могла сказать. Губы ее с подчеркнутой отчетливостью произносили слова, но глаза в это время предупреждали: «Это не то, не главное, слушай внимательно». И вдруг нагнулась к самому уху Лесса и прошептала:
– Где твой дневник?
Лесс пристально посмотрел ей в глаза: так вот зачем она пришла!
И тут Еве показалось, что в глазах его отразилось удивительное спокойствие. Она ждала. Лесс улыбался одними глазами. С трудом шевельнув губами, он сказал:
– Зачем это тебе?.. Они все будут вне закона. Как и их дело… Зачем это тебе?
Ева закрыла глаза. Потом снова склонилась над постелью и одну за другой поцеловала огромные подушки, которые прежде были руками Лесса. Она заставила себя улыбнуться.
– Еще немного лечения, и мы уедем в наш домик, к морю…
Больше говорить она не могла. Опустив голову, чтобы не встретиться глазами с Лессом, быстро вышла из палаты. Скорей, как можно скорей переступить порог, прежде чем вопль отчаяния вырвется сквозь стиснутые зубы!
На ленте магнитофона не было главного: где дневник Лесса. Но Нортон был уверен, что Ева владеет секретом Лесса, хотя и уверяет, будто он ей ничего не сказал. Нортон изыскивал способы добыть секрет от Евы или по крайней мере не позволить ей завладеть бумагами. Когда-то сестрица хвасталась, что умеет быть тенью Лесса, которую тот не замечает. Сумеет ли она теперь заметить тень, которая будет у нее самой? Нортон должен схватить Еву за руку, когда в ней окажется документ. Когда умрет Лесс, сестрица не побрезгует предложить бумаги даже красным. Нет, Нортон не даст провести себя еще раз.
Проницательность Нортона оказалась недостаточной, чтобы понять собственную ученицу.
Еве пришла мысль: за все время, пока они с Лессом носились по свету, у него не было иного приюта, кроме ее бунгало. Именно там она не раз заставала его над тетрадью, которую он, стоило ей войти, запирал в стол. Без сомнения, это и был дневник, опубликования которого так боится Нортон. Куда девал его Лесс, уходя в последний раз? Унес с собой? А что, если дневник в домике? Бросил же он, уезжая, кучу вещей, которые были ему нужны каждый день. В ту ночь комната имела такой вид, будто он ушел ненадолго и вот-вот вернется…
Ева была реалисткой, она сказала себе: Лесс умирает. Но нужно сделать так, чтобы он знал: «Я умираю не напрасно!» Одним из условий такого сознания должно быть то, чтобы он знал: его записки в безопасности. Если уж нельзя обладать самим Лессом, то надо взять его рукопись и сохранить ее так, как хочет Лесс. Даже если он захочет передать ее красным. В их руках это будет продлением дела Лесса, а значит, и продлением его самого. Ева не могла сказать, было ли происходящее сейчас с Лессом результатом всей его жизни или только каких-то последних его шагов? Были эти шаги правильны или ошибочны? Над этим она не думала, но если это делал Лесс, если он платил за это жизнью, ее потребностью стала теперь его победа. Победа Лесса. За что бы он ни боролся, с чем бы ни воевал. Все изменилось в ее жизни, и, если бы Лесс сказал, что препятствие на пути к его победе она, Ева, – она объявила бы беспощадную войну самой себе. Может быть, в этом и не было ясной логики, могущей с первого взгляда объяснить постороннему наблюдателю переворот, произошедший в душе Евы. Но переворот совершился. Понимание мира изменилось: белое стало черным, черное – белым; дурное обратилось добром; добро – злом. Как прежде, она отдавала всю себя делу зла, теперь она была готова служить добру, вплоть до того, чтобы пожертвовать собою. Понятие добра для Евы отождествлялось теперь с добром для Лесса; круг правды ограничивался правдой Лесса. Зато внутри этого круга готовности Евы не было предела.
Ева неслась на полной скорости с единственной мыслью: самое главное – победа Лесса! Она неслась так, словно добраться до бунгало было последним, что требовалось от машины. Она летела драться за бессмертие Лесса. Ее Лесса.
6
Парк думал, что не боится ничего на свете. Если, разумеется, не считать призраков, которые создает собственная фантазия. А из реальностей?.. Поправка к конституции, давшая главе государства право один на один со своей совестью решать вопросы войны и мира, была настолько пугающей реальностью, что заставляла Парка подолгу ворочаться в постели. Он больше не хочет войны, он давно против войны, он… да, он ее боится. Он готов согласиться на формулу русских: «Войну – вне закона!» А не значит ли это, что при известных обстоятельствах и сам он может оказаться вне закона?.. В тот миг, когда президент использует данное ему право. Тогда всякий, кто не шел против войны, станет в глазах народов ее сторонником. Всякий – в том числе и он, Парк. Да, такова логика. Лесс прав. Он говорил, как человек, которому нечего терять. Те, кому нечего терять, говорят правду чаще тех, кому есть за что цепляться. Хотя бы за жизнь. А жизнь уже не была для Лесса ценой, которой можно расплачиваться за правду.
Может быть, Парку не стоит бежать в загородное убежище. Тишина уединения не спасет от самого себя. Не повернуть ли обратно, в госпиталь Святого Фомы, и попросить у Лесса прощения за тон, каким говорил с ним? Были минуты, когда он почти ненавидел умирающего парня только за то, что тот открыто хочет того же, чего сам Парк желает втайне и потому никогда этого не добьется. Почти парадоксально: он, Парк, представитель всего сильного, что есть в стране, – ее капитала, ее армии, ее правительства, – не может открыто хотеть того, чего во весь голос, ничего не боясь, добивается один полуживой, истерзанный, изолированный от общества парень. Неужели так велика сила, которую Лесс чувствует за собой, – воля народов!.. Всю жизнь Парк считался с теми, кто привел его туда, где он теперь восседает. Капитал был видим, осязаем – заводы, шахты, железные дороги, банкноты. А воля народов, их устремления, надежды, гнев – это были абстракции. И вот вдруг оказывается, что именно то, что он считал реальностями, оказывается фикцией. А абстракции оказываются реальностями.
Пожалуй, следует еще раз повидаться с Лессом. Если он, Парк, не заслужил, чтобы когда-нибудь вместе с войною как ее адвокат очутиться вне закона, то Лесс не заслужил смерти с сознанием, что он одинок и жертва его, может быть, бесполезна. Парк припомнил, что во время войны, вернувшись из полета в Россию, Лесс рассказал ему, как пятеро летчиков разных национальностей разорвали на пять частей открытку как талисман, который объединит их в борьбе с фашизмом. Почему Парк это вспомнил?.. По какой ассоциации?.. Пятеро молодцов пожелали друг другу никогда не очутиться в положении волка. Да, Парк ясно вспоминает рассказ Лесса. Так что же, оставить теперь Лесса в положении этого одинокого волка в виду недостижимого леса? Не накажет ли когда-нибудь господь бог Парка такой же одинокой смертью? Разве он не поступил бы сейчас, как христианин, не идущий вразрез со своей совестью и своими мыслями, если бы сказал Лессу: «Умирай спокойно!»
Парк потянулся к телефону и отдал приказание привезти Галича в «Хижину». Положив трубку, стал смотреть в широкое стекло вертолета. Ему никогда не надоедало любоваться великолепными лесами и озерами, над которыми пролегал путь в «Хижину дяди Тома». Парк любил эти леса за то, что они надежно отгораживали его от шумного мира дел и забот; за то, что в них можно бродить с ружьем, никого не встречая, и мечтать о том, чего не было, нет и никогда не будет: о жизни на маленькой ферме, в кругу семьи, с единственной заботой – добыть себе пропитание охотой, разведением скота или возделыванием земли – все равно.
Когда вертолет опустился и Парк вышел на лужайку, то несколько минут бегал взад и вперед по траве, прижавши локти. Хотелось броситься в траву и полежать, вдыхая ее аромат, но это он сделает после, когда вокруг никого не будет. А сейчас он крупными шагами пошел к дому, бурые бревенчатые стены которого виднелись между золотыми стволами сосен. Он был влюблен в спокойное величие северного пейзажа: любил сосны, желтые песчаные обрывы оврагов, любил свой дом, наподобие жилья дровосека сложенный из могучих неотесанных стволов лиственницы и крытый камышом.
Старший внук Парка, шестнадцатилетний Голиаф, добежав до деда, остановился и степенно пожал ему руку; любимица Парка, девятилетняя Дэзи, с размаху повисла у него на шее.
– Боже мой, – со смехом воскликнул Парк, оглядывая детей, – почему вы оба такие грязные?
– Сейчас и ты будешь таким замазулей! – крикнула Дэзи. – Идем красить новый курятник.
– Как, уже готов? – искренне удивился Парк.
– Гол сегодня покончил с крышей.
– А где же вы взяли краску?
– Мы с Голиафом ездили в лавку.
– И ты сам вел машину? – строго спросил Парк внука.
– Нет, нет, – поспешила сказать Дэзи, – мы ездили верхами.
– И опять ты набила холку своей Лу?
– О, что ты? – Дэзи гордо выпрямилась. – Этого уже никогда не будет: я научилась хорошо седлать.
За разговорами они подошли к дому. Голиаф подхватил ведерко с краской, а Дэзи протянула Парку кисть, и он уже взял ее, но тут девочка покачала головой и укоризненно проговорила:
– Нет, нет, дедушка, сначала надень старые штаны, а то нам всем попадет от бабушки.
Глава 27
1
Временами сознание Лесса работало с поразительной ясностью. Но бывали часы – их становилось все больше, – он терял контроль над восприятием окружающего, над своими мыслями, над самим собой. Тогда он переставал быть Лессом Галичем. Он видел странные сны – все в них было совсем белым. Когда-то Лесс слышал, что значит, если больной лучевой болезнью начинает видеть белый мир: белые грезы, белую явь, белый мир без цветов и теней. Словно рисунок, нанесенный белым карандашом. Иногда линия рисунка еще сохраняла подобие жизненной четкости, но чаще расплывалась до того, что привычные образы уходящей действительности становились белыми бликами на белом фоне. Было отвратительно и страшно! Лесс стал бы кричать, если бы мог.
Освободиться от тяжести, которой придавили руки! Поднять их, чтобы сжать голову. Пока не заметили, что она раздваивается. Или это раздваивается мир? Нет, конечно же, голова! А за нею и весь Лесс. Вот их уже двое – он и еще раз он. Лесс и Лесс. «Сожмите мне голову! Тому мне. Или этому. Вот так! Какие прохладные у вас руки!.. Спасибо…»
Лесс уверен, что говорит. Но сестра, клавшая на голову пузырь со льдом, ничего не слышала. Язык комом лежал во рту – огромный, неповоротливый.
– Со слизистыми кончено, – сказал сестре один из врачей, раздвинув расширителем стиснутые зубы Лесса. – Но все-таки продолжайте лед.
Наверно, Лесс не слышал безнадежного «все-таки продолжайте». Это касалось только врачей. Конечно, им интересно знать, что творится в его голове, – ведь медицина еще не знала, что происходит в мозгу больного на последней стадии лучевой болезни. Пока это догадки. А как интересно было бы это знать врачам! Кто знает, с каким трепетом Лесс следит за появлением второго Лесса. Который же из них действует, говорит, а который наблюдает, анализирует, судит, сердится и боится? Кто за кого? Конечно же, он за него. Лесс за Лесса. Ведь он – это оба они. Лесс и Лесс. Два Лесса. Один Лесс. Два. Один…
Перед Лессом – Лесс. Он намеревается в открытом океане прыгнуть с борта. Судно огромно; его двигают мощные машины. Тело Лесса вытесняет всего восемьдесят кило воды; его тренированные мышцы обещают выдать мощность одной человечьей силы. Одна человечья против ста тысяч лошадиных. Он знает, многотонные лопасти винтов закрутят его, искромсают. Разум подсказывает выход: сойти на безопасную палубу, выпить стакан вина. Оно приведет мозг в блаженное состояние покоя. Вознесенное спиртными парами его «я» поднимется выше всего сущего. Что ж, он может и это. Но не хочет. Не хочет оставаться на борту гиганта. Он хочет плыть сам: бороться с волнами, сам выбирать направление. Все сам! Его тошнит на этой до отвращения надежной палубе…
Несмотря на лежащий на голове Лесса пузырь со льдом, сестра то и дело стирает с его лица обильный пот.
Дайен – молодая сестра. Ей хочется, чтобы Лесс застонал, или пошевелился, или хотя бы разжал крепко стиснутые зубы: он выдохнул бы и немного страдания. Но Лесс неподвижен. По лицу скатываются крупные капли пота.
Лесс видит двух белых Лессов. Один с расплывшимися чертами смотрит на другого, такого же белого – плоского, расплывающегося в белом тумане.
«Люди узнают правду, ради которой я умираю? А что они сделают с этой правдой? Разве дело в том, что я сказал, или в том, чего я не скажу? Меня все равно уничтожат. А через сто лет после меня по земле будут ходить уроды».
«Не то, не то! – перебил Лесса Лесс. – Что бы ни случилось, я должен докричать на весь мир правду!»
Лесс посмотрел на Лесса и подумал: «Ему нужна моя помощь. В таких обстоятельствах тяжелее всего одиночество». И сказал:
«Может, не нужно быть одному? Позвать людей, сказать им, как…»
«Страшно?»
«Да».
«Осталось так мало времени, чтобы доделать начатое. Красные шарики в моей крови умирают. Ах, как быстро они умирают!»
Лесс поднял взгляд и посмотрел на Лесса. Его лицо было еще белее, чем прежде. «Неужели? – подумал он и посмотрел себе в глаза. – Этот человек не хочет жить. Сколько бы ни осталось – год, неделя, минута, ему все равно. Это говорят его глаза».
«Послушай, – сказал он, – нужно довести до конца».
«Да? Если успею…» – и в его глазах появилось желание. Страстное желание жить.
Сестра Дайен смотрела со страхом: выступавший на лбу Лесса пот мгновенно исчезал. Он испарялся, как с раскаленного металла. Устав госпиталя гласил, что сестра должна быть нема. А ей было страшно, жгучая жалость наполняла ее молодое сердце. Дайен склонилась над Лессом и стала говорить. Все ласковое, что могла сказать. Она была уверена: от этого ему станет легче, даже если он ее и не услышит…
«Ах, какие холодные руки! Еще сожмите череп!» – Лесс усилием поднял веки и встретился с затуманенным слезами взглядом Дайен. А его глаза были сухи, и в них было одно желание: заговорить. Но как страшно пошевелить языком!..
А что, если сделать усилие? Последнее усилие.
– Спасибо… Боже, какая боль!.. И все же: спасибо.
Дайен потянулась к магнитофону, но, встретившись с глазами Лесса, отдернула руку. Лесс говорил медленно, как позволял огромный, огненно-горячий язык. Дайен склонилась к нему и слушала так, словно должна была навсегда запомнить каждое слово.
Вдруг Лесс умолк, долго смотрел ей в глаза. Потом снова заговорил, преодолевая боль, от которой, наверно, сошел бы с ума, если бы не знал, что она последняя. Лесс говорил, а Дайен слушала, зажав себе рот рукою, чтобы никто не услышал, как она плачет.