Текст книги "Поселок на трассе"
Автор книги: Николай Сказбуш
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Самой себе не призналась, что спорила с Эльзой Захаровной.
Эдуард Гаврилович Полох ждал Симочку на своей загородной квартире.
Серафима Чередуха, Симочка, к этому времени была совсем в другом конце города. Пахом Пахомыч Таран-кин встретил ее у входа в театр.
– Взял билеты на эстраду.
– А домой как же?
– Машина по соседству, у дружка.
Алька сидел на скамейке, ожидал автобус; придется возвращаться в город ни с чем. Привезет Авдотье Даниловне мудрый совет Полоха…
…Он вдруг вскочил:
– Здравствуйте, Вера Павловна!
– Алик?
– Он самый, Вера Павловна.
Здравствуй, давно тебя не видела.
– Давно, давно, Вера Павловна, с шестого класса. Прошлый год залетал на минуточку.
– Все летаешь, Алик?
– Да, завертелся… – Ему хотелось сказать о себе что-нибудь хорошее, устроился, мол, не хуже других, но ничего не мог сказать.
– Надолго к нам?
– Да нет, так, оглядеться. Мои ж прошлый год съехали на Дальний Восток по договору.
– Слыхала. – Вера Павловна внимательно, учительским взглядом окинула Пустовойта: вырос, возмужал – не возмужал, а задубел. Бровки выщипаны, лицо помятое, припухшее, не то в огне горел, не то на солнце пекся, нехорошее лицо, только глаза по-человечески встревожены.
– Загляни в школу, Алик, по старой памяти, поговорим, побеседуем.
– Нет, Вера Павловна, в школу мне дорога не лежит… – Алька уже не рад был, что остановил учительницу, напросился сдуру на нравоучения. – Никого прежних не осталось, только понапрасну Евгения Евгеньевича тревожить.
– Ну, уж, – тревожить… Он у нас к нежностям не приученный. К нам многие прежние, как ты говоришь, приходят. И не всегда с праздничным поздравлением.
– Нет, Вера Павловна, повидал вас, спасибо, что признали… Алик оглянулся. – Извините, автобус на подходе…
– Постой, послушай, должна сказать тебе…
Алька нехотя задержался.
– Должна сказать… С Женькой Пустовойтом у нас беда. Большая беда, мальчишка совсем отбился.
Алик слушал, пряча глаза, – знает она о его, Алькиных, блатных залетах или не знает? Говорит так, будто ничего не знает или не хочет знать, как в школе с мальчишкой говорила, так и теперь: Алик, Алик… Какой он ей теперь Алик?
– Совсем отбился Женька, из комнаты милиции не выходит. – Вера Павловна сгустила на всякий случай краски.
– С милиции не выходит! – уперся в землю Кузен. – Так пускай милиция за него и ответ держит.
– Да как же, Алик, вы ж не чужие, кажется, родичи, хаты рядом стояли.
– Хаты! Какие хаты, где они, давно ничего не осталось.
– Ну, все равно, он твоим другом был, вместе хороводили, по пятам за тобой бегал. Скажи ему слово родственное.
– Нехай школа говорит, на то и построена, четыре этажа с кабинетами. Учителями до самой крыши набитая.
– Жека за тобой, а не за школой бегал! Родной он тебе или щенок подзаборный?
– Ой, не говорите мне про всякое такое, Вера Павловна. У вас в школе полундра, так вы не знаете, с кого спросить… Мне сейчас слушать вас, Вера Павловна!.. – Он вдруг рывком проголосовал попутной машине и, не оглядываясь, побежал к ней, до свиданья не сказал.
Алька Пустовойт, Кузен укатил в город, но Алик, мальчишка, ее ученик, озорной, непутевый, остался здесь, на остановке, забегал вперед, возвращался, бежал по задворкам или вдруг представал перед ней на школьных праздничных фотографиях при полном параде, ухмыляющийся, в кругу других ребят, ничем от них не отличающийся.
Почему же так произошло? Как могли они, которые рядом, благополучные мальчики и девочки, уважаемые граждане, допустить это? Как могла она, Вера Павловна, опытный педагог… И все, кто рядом с ной… Она не упрекала себя и других, она лишь спрашивала, понимая бесполезность подобных упреков.
Когда, почему это произошло?
Она думала о себе жестоко, не оправдывая – если было что доброе в ее работе, то оно шло не от мудрости, умения, а от уклада сельской жизни, исконного ее семейного уклада, где каждый знал, как растить хлеб и расти самому, знал, что дитя надо довести до пуття, до ума.
Ширилась округа, село становилось городом, усложнялся труд Веры Павловны; мучительно искала она свое место в явлениях нового; пожалуй, вся система ее, методика сводилась к одному: сделать отвлеченное, анализ, функции, графики столь же насущным, как движение севооборота, хлеб. Видать, беда была в том, что севооборот занимал все меньшее место в их жизни, сводился к отработке, а где отработка – там уж поэзию труда не ищи.
8
Вера Павловна вернулась домой позже обычного; Андрюшки не было, в условленном месте лежала притиснутая подшипником записка, сообщавшая, куда убыл, когда вернется. Разогретый обед укрыт надежно утеплением Андрюшкиной конструкции; молочные продукты в холодильнике, хлеб свежий, из кооперации. Наспех пообедав, Вера Павловна прилегла было отдохнуть, вспомнила, что обещала встретиться с новенькой математичкой, помочь разобраться в материале. Потом об этом собеседовании Вера Павловна отозвалась: «Нашли общий язык».
– Прийшлись до душі! – призналась подружкам молоденькая учительница.
Увлеченная работой, Вера Павловна забыла о невзгодах дня и только дома, заметив оставленный в обед на стуле портфель, вспомнила о письме, переданном ей завучем.
Замки портфеля были открыты:
– Ты лазил в мой портфель? – накинулась она на Андрея.
– Да, – не глядя на мать, отозвался мальчишка. – Я брал твою ручку, у нас домашняя, а твоя ручка везучая.
– Как ты мог… Как ты посмел!.. – неожиданно для себя вспылила Вера Павловна.
Андрей удивленно глянул на мать:
– Ты всегда позволяла брать ручку.
Вера Павловна смущенно отвела глаза. Видел он письмо? Прочел? Не прочел? Ручка и письмо лежали рядом, в одном отделении, если ему бросились в глаза слова «Люба», «Крутояр»… И не «Люба», а «Любка»… Как поступил Андрей? Как поступил бы на его месте всякий мальчишка?
Андрея уязвила непривычная придирчивость матери, замкнулся, молчал.
– Андрей, ты брал мою ручку… – Она хотела сказать: «Ты взял ручку и только, ничего больше не трогал?..» – но не договорила.
– Я же сказал – взял, взял, – вскочил Андрей. – Вот она, можешь забрать свою ручку, забирай, пожалуйста…
Он вылетел из комнаты, загрохотал по лестнице.
Но вскоре вернулся:
– Извини, пожалуйста, мне стало обидно.
Вера Павловна успела уже проверить содержимое портфеля, – листок, надушенный дорогими духами, лежал на месте, аккуратно сложенный, неприметный, в самом углу отделения, под методическими пособиями – неужели она могла сложить так аккуратненько?..
– Ты же всегда доверяла, позволяла брать ручку.
Да, позволяла, в ее портфеле никогда не таилось ничего от сына; Андрей никогда не копался в ее бумагах, тетрадках, вещах; писал везучей ручкой, выполнял задания и прятал ручку в портфель – с детских лет это у него, вывести буквы маминой ручкой.
Прочел или не прочел письмо? Впервые она не решилась говорить с ним прямо, откровенно.
Ночью донимала бессонница, думала об учениках своих, о сыне – впервые отчетливо представилось: Андрюшка в своей куцей куртке на рыбьем меху, в затрепанных джинсах, с планшеткой на плече – уходит, отдаляется от нее; рушится последнее, что было ее семьей, домом, счастьем; почему-то подумала о Никите: «Тысячу блоков и узлов соорудит, массив воздвигнет со всякой всячиной, а все равно заботушки останутся на моем горбу; аз – буки – веди – глагол – хоть на транзисторах, на компьютерах – та же азбука, тот же глагол; с указкой или вектором, а все равно для одних „дверь“ останется именем прилагательным, а для других вратами в познание и доброту. Совершенствование сооружений необходимо, потому что оно неизбежно. Не более…»
На следующий день состоялось заседание педсовета, прорабатывали Веру Павловну; милые, сердечные товарищи, высказанное ими было лишь тысячной долей того горького, что передумала о себе за ночь Вера Павловна. Покидая школу, увидела на асфальтовом пятачке Андрея и Любу Крутояр. Удивительная способность держаться и разговаривать так, словно вокруг никого и ничего нет! Вера Павловна прошла мимо незамеченной.
Она всегда осуждала родителей, пытающихся учредить современный домострой, а теперь, стоило Андрею задержаться на час-другой, затянуть прогулку до ночи – дома поднимался переполох.
На этот раз она встретила Андрея спокойно, спокойней, чем всегда, слишком спокойно:
– Опять опоздал… Удивляюсь твоей беспечности, надеешься на подсказки?
– А меня удивляет твое паникерство, ну что ты нервничаешь? События идут нормально. – Андрей заглядывал в кастрюли.
– Не греми крышками, терпеть не могу; не таскай куски из холодильника, садись к столу, накормлю.
– А ты уже ела?
– Тебя ждала, привычка к порядку.
– У тебя порядок математический, сперва икс первое, потом икс второе. У тебя даже иррациональные величины подчиняются рациональному рассмотрению. – Андрей снова заглянул в кастрюлю, прежде чем мать разлила борщ по тарелкам.
– Ого, полтавский! Обожаю национальные блюда.
– Руки помой.
– Руки? Да, естественно… У тебя кругом точный порядок, за домашним столом, за учительским. Железно запланированный. Младшие классы, средние, старшие, абитуриенты, институт. Непременно институт, а потом уже остальное: служба, Дворец бракосочетаний, колясочки с погремушками.
– А ты хотел бы начать с колясочки?
– Я, собственно, с завода. Что, если сразу – завод, без абитуриентов?
– Это ж откуда подобные веяния? Семен Кудь завещал или без Семена Терентьевича обошлись?
– Причем тут Терентьевич? Терентьевич успел научить нас напильник в руках держать, тиски закручивать, а кроме напильников еще много кой-чего имеется. У меня без Терентьевича своя голова на плечах. И советы есть кому давать.
– Это ж кто таков, твой верный советчик, разреши осведомиться?
– Ты, мамочка.
– Я?
– Да, ты, мама. Ты всегда говорила: мы – люди труда; завод – безотказная академия; мы – рабоче-крестьянская линия…
– Разве я так говорила?
– Приблизительно. А дальше я сам додумался. Самостоятельно.
– В чем твоя самостоятельность, Андрюшка? Самостоятельно прогуливаешь уроки, сачкуешь! Самостоятельно жизнь поломать?
Андрей уже не слушал, отставил тарелку – за окном голоса, поселковые ребята перекликаются, где-то упруго прыгает футбольный мяч. Вера Павловна напряженно приглядывается к сыну – даже самый насущный разговор не может поглотить его полностью, оторвать от того, что осталось за пределами дома – он никогда не остается с ней, один, сам по себе, ее Андрюшкой, только ее сыном, всегда невидимо, неотделимо присутствуют друзья, ребята, девочки-мальчики.
– Тебе еще очень многое непонятно, сынок, непонятны заботы матери.
– Ты не заботишься, ты дрожишь надо мной.
– Потерять сыновей и мужа в один день не так легко, сынок.
– Прости, мама, я не хотел…
Он уже не смотрел в окно, он вдруг увидел ее, не привычный с детства образ – маму, а такой, как сейчас перед ним: чуть сутулящейся, озабоченной, усталой. Что-то особенное в ее облике, упорство человека, принявшего непосильную ношу. Она не постарела, у нее нет постоянного возраста – она то старше, то моложе своих лет… Не постарела, а стала еще сосредоточеннее, строже.
– Извини, мама, по-моему, сейчас не надо ни о чем говорить.
– А по-моему, надо. Сейчас. Как раз сейчас. Не собираюсь поучать тебя, мой мальчик, но учить обязана. Дружба тогда дружба, когда она придает силы, уверенность, поддерживает, а не обессиливает, выбивает из колеи. Дружба – это место в жизни; а неприкаянность – какая ж это жизнь? Постой, потерпи, сынок, еще должна сказать:
– Мама!..
– Вот видишь, как трудно обойтись без этого слова!.. Даже очень самостоятельным людям… Ты ничего не хочешь сказать мне, Андрюшка?
– Нет… Сегодня нет… – Андрей остановился в нерешительности. – Я не знаю, ничего не знаю, ничего не могу сказать сейчас.
– Тогда я скажу, сынок. Что бы ни случилось, какие самостоятельные решения ты ни принял – запомни: Люба Крутояр не лошадка с витрины «Детского мира»…
– Зачем ты говоришь об этом, зачем о ней?..
И вылетел, как всегда, через три ступени.
«Он прочел это проклятое письмо!..»
Вера Павловна завидовала людям, умеющим легко, бездумно гасить неполадки, оберегать нервы и душевный покой; происшедшее за день переживала и передумывала, хватало тревог и на вечер, и на бессонницу… Письмо она порвала, выбросила в мусорку… Но конверт… Не было конверта… Она не могла вспомнить – передал ей завуч конверт или оставил у себя.
Она перерыла портфель, сперва судорожно, наспех, потом тщательно перебрала каждый листок – конверта не было… Вере Павловне следовало заглянуть не в портфель, а в учебник алгебраического анализа – конверт лежал в учебнике под знаком периодичности функций; Андрей едва успел пробежать глазами корявые строчки письма, когда вернулась Вера Павловна, спрятал письмо в портфель, а конверт ткнул в учебник, потому что был надушен знакомыми духами: действовал безотчетно, не вполне еще осознавая смысл прочитанного.
И только ночью – вдруг проснулся, не зная почему – непривычная боль в груди и чувство обиды; не вспомнил, не думал о письме, но чувство обиды нарастало, становилось невыносимым, голову разламывало, губы пересохли – языком слышно: пересохли и горят; утром в зеркале увидел: припухли, потрескались.
С Любой о письме не говорил, в ее присутствии письмо казалось вздорным, его просто не было. Толковали о чем угодно, только не о том, что ночью мучило Андрея. Бродили по роще, ушли к березкам – белизна берез, сила обнаженных потоками корней, ощутимая глубина близкого леса, внезапный взмах крыла невидимой птицы, насыщенная весенней влагой земля – ничто не передавалось словами, не произносилось вслух.
И странно, именно в этот час духовной близости они едва не поссорились. Не из-за письма, письмо забылось.
– Зачем выскочила на уроке? Подскочила, руку тянула первоклашкой. – Он ревниво относился к ее поступкам, ко всему, что она говорила, думала. – Любишь выступать?..
– Ты что, Андрюша?
– А ничего. Любишь выступать перед ребятами.
Перестали вдруг петь птицы, небо утратило голубизну, повеяло асфальтовым перегаром, донесся гул перегруженной трассы.
– Зачем ты, Андрюша? – Она готова была расплакаться. – Мне и так сейчас трудно.
– Ладно, ну ладно… – растерялся Андрей. – Ну, я дурак, считай, что дурак и вообще скотина.
Хотел ее поцеловать и не поцеловал, взялись за руки, шли, как в песне поется, бежали знакомой тропкой, которую на тренировках называли стометровкой, а влюбленным хватало до рассвета.
– Чем ближе дом, тем страшнее возвращаться, – призналась Люба.
– Опять свое!
– Да, свое… Вчера соседи подобрали отца на улице, привели. Легко, думаешь?..
Тропка вырвалась из рощи, потянулись улочки с горба на горб, усадьбы – калитки наглухо заперты, окна распахнуты, прячутся в хмеле и мальвах, шуршит листва, шелестит, похоже двор с двором перешептываются.
– …Вот иду с тобой и не хочу, чтобы тебя видели…
Двор ко двору впритык. Нет уже глечиков на тыне: коровы не уставятся лбами в ворота, не зовут утробным мычаньем хозяйку; не пахнет печеным хлебом…
Люба остановилась:
– Прощай, Андрюша. – Не «пока», не «всего», как принято, а прощай.
– Я провожу тебя.
– Не надо, я не хочу.
– А я провожу.
– А я сказала – не смей!
Оглянулась уже у ворот, Андрей далеко-далеко на пригорке, не уходит; захлопнула калитку, притаилась, ждала, пока уйдет.
Заботливо расчищенная дорожка к расшатанному крыльцу, ухоженные деревца вдоль дорожки и заброшенный, заросший бурьяном сад, от всего веет бесхозяйственностью – дом на бабьих ослабевших и детских неокрепших руках; цветы жмутся к окнам нежно и настороженно; в комнатах необычайная, непривычная тишина…
– Мама! Мамочка! – взбежала на крыльцо Люба.
– Ты что, глупая? – взглянула в окно Матрена Васильевна.
– Ой, мама, так тихо у нас, аж перепугалася.
– Что ты, девочка, – вышла в сени мать. – Вечно ты с фантазиями. – Что так запоздала? Стали задерживаться. Лариска Таранкиных тоже к вечеру является.
– Ничего не задерживаемся. Яр залило, кругом обходим.
– То-то обходите, домой не приходите. Ступай в хату переодевайся да лицо под краном освежи, замученная! Растрепанная, не смотришь за собой, ты барышня, что ж ты так…
– Очень надо мне про это думать!
Однако мимоходом Любочка глянула в зеркало и потом долго плескалась под краном. Собрала просушенное белье с протянутых веревок, сложила в комнате на столе, подготовленном для глажки, вернулась во двор, принялась дорожку править от крыльца к калитке.
– Годи вже, знов ты с фантазиями, – окликнула Матрена Васильевна, – кому это надо, каждый день парад наводить. Давай обедать, сегодня с говядиной.
Обедали вдвоем, не дожидаясь отца. Раньше, бывало, Хома Пантелеймонович забегал на обед посидеть с домашними – ремонтный участок находился неподалеку, времени хватало, а теперь участок передвинули, да и сподручней было с дружками закусить прямо при дороге.
– Совсем от дома отбился, – жаловалась Матрена Васильевна.
– Вы бы ему литруху на стол выставили, – потупилась Люба, – зачуял бы.
– Любка!
– А что, неправду говорю?
– Подумай, про отца родного такое…
– А я думала-передумала, знаете, сколько про него думала, жалела. А теперь себя жалею, мама. Себя! Вас, Ольгу. Какая у нас жизнь?
– Любка… Любочка-девочка, да ты ж ничего не знаешь, да разве ж ты знаешь…
– Что знать, мама, что? Наслушалась про его знания: тот не такой, тот этакий, переэтакий, кругом виноватые. Слушала, верила. И слушать не хочу, и верить перестала.
Матрена Васильевна борщ разлила по тарелкам горячий, душистый, весенней благодатью насыщенный – стоят тарелки нетронутые; на столе зелень сочная, прямо с грядки, яркая, солнцем раскрашенная.
– Сострадать надо, дочечка!
– Сострадала уже, настрадалась, доброй была, ой такой уж доброй, выглядала, встречала, домой приводила, а теперь никакой моей доброты не хватает.
– Да что ж такое, – заволновалась Матрена Васильевна, – что ж это у нас каждый день беспросветный, куска спокойно не проглотишь… Да поешь ты без мыслей всяких, никогда по-людски не пообедаем. Повырастали!
– Повырастали, мама, верно говорите, – повырастали. Сама не заметила, как выросла. И о себе подумать приходится… Вам сколько было, когда замуж выдали?
– Не выдали, а сама вышла, самостоятельно.
– Шестнадцать вам было. Вот! В шестнадцать замужем, а я в шестнадцать ученица, школьница.
– О чем ты, Любочка? – испуганно глянула на дочь Матрена Васильевна.
– Да ни о чем, так просто, о жизни своей задумалась.
Обед закончили в молчании, Люба сложила столовый прибор в тарелку, отставила тарелки на край стола, смела крошки со стола:
– Спасибо, мама, за обед, очень вкусный. – Подхватила тарелки. – Что еще скажу вам, мама – поговорите с отцом. Мы так жить больше не можем. Перед людьми стыдно. Хоть в глаза не гляди, в школу не ходи. Никто ничего не скажет, а подумают. Поговорите с отцом, строго поговорите, раз и навсегда. А то ж вы его боитесь, теряетесь, а что получилось?
– Да как же я скажу ему? Разве послушает? Кто ему указ?
– Ну, как знаете, мама! – и вышла на кухню.
Матрена Васильевна кинулась было за ней, вернулась, принялась хозяйничать – то за уборку, то за стирку, ничего до ума не доведет, работа из рук валится. Пришлось Любочке работать за двоих, всюду непочатый край, ограда покосилась, крыша прохудилась, хоть молчи, хоть криком кричи, хоть песни пой. Люба, убирая двор, завела свою любимую:
Ой, на морі хвиля,
По долині роса,
Стороною дощик іде,
Стороною,
На мою роженьку червону.
– Ишь стараешься, Любаша, аж курева кружит! – донесся с улицы певучий голос. – С какой радости подобная суета?
– Время свободное выпало, Эльза Захаровна, а то ж некогда и некогда.
– Запустили усадьбу до невозможности, – всплыл над изгородью радужный зонтик, человека не видать, ни глаз, ни лица, только разные цвета переливаются. – Хоть бы людям каким половину усадьбы продали, может, попались бы путевые.
Эльза Захаровна приподнялась на носках:
– Ты что, девочка, вечно у тебя великий пост, смотреть жалко, не может родитель побеспокоиться. Смешно говорить. Асфальт варит! Да при асфальтовом котле одну, другую дачу обслужил, дорожки проложил, площадку залил, живая копейка в кармане.
– Зачем ему чужие дачи, у него своя работа на трассе есть.
– Ну, это вы, молодые, ловкие – слова говорить: моя Лариса тоже великан мастер. А жизнь? Мне за тебя, девочка, по-соседски обидно. Ты сама, мои тебе добрый совет, сама с отца спрашивай, не жди, чтобы мать выпрашивала. Он тебя скорей послушает.
– А что мне спрашивать, у меня и так имеется.
– Мы не говорим про то, что имеется, а говорим про то, что девушке требуется. И ты не играй в дурочку, теперь это не в моде, – Радужный зонтик щелкнул, хлопнул, собрался в комочек. – И не обижайся. Я тебе как дочке говорю. Что ты, что Лариса – один у вас ветер в голове.
Наконец Люба увидела ее лицо. Краской очерченные губы. Глаза красивые, карие, настороженные.
Любочка оставила уборку, не хотелось ни петь, ни возиться с дворовым хламом – делай, не переделаешь. Убежала в комнату, остановилась перед зеркалом.
– Это ты, Люба? – крикнула из спальни Матрена Васильевна.
– Я, мама, смотрю на себя в зеркало и думаю, как человек устроен, каждый-всякий прохожий может душу замутить.
Кинулась к матери, обнимала, целовала ни с того ни с сего:
– Ну, посмотри, посмотри на меня, мамочка, ну, скажи – красивая я или некрасивая? Только честно скажи!
– Что с тобой, дочечка?
– А ты скажи, скажи… Правду скажи…
Стороною дощик іде.
Стороною,
На мою роженьку червону.
Три двора сошлись вишняками, углами над самым оврагом – Крутояров, Таранкиных, Кудей, три чуждых друг другу жизни в одной уличной связке.
Утром, на уроке физики, Андрей Корниенко бросил Ларе записку:
«Цокотуха! Секретная встреча на Горбатом мосту, после уроков. Никому! Тайна!!!»
Таранкина просигналила бровками: «Поняла. Жди ответа».
Нацарапала две строчки на конфетной обертке, свернула трубочкой, подкинула Андрею, тот прочесть не успел, физик вызвал к доске:
– Корниенко Андрей, объясняю условия задачи: вольтметр, внутреннее сопротивление которого тысяча ом…
– Леонид Маркович, я с подобными вольтметрами ничего общего не имею, не признаю вольтметры с внутренним сопротивлением менее тридцати тысяч ом! – Для большей убедительности Андрей вывел это цифровое значение на доске и подчеркнул дважды.
– Садись, Корниенко Андрей. Постарайся сообразить, в чем порочность твоего ответа.
Андрей размеренным шагом вернулся на место и принялся изучать записку Таранкиной: «Андрейчик, дорогой, прелесть моя, непременно выйду. В новом платье. С разрезом».
После уроков Люба Крутояр шепнула Андрею:
– Жду в роще.
– Не могу, Любочка, у меня дело серьезное.
– Ах, та-ак! Значит я для тебя не серьезная? Ну, хорошо-о, запомню! – И убежала.
Горбатый мост заметно сокращал путь на Моторивку, но высокие, поднятые на столбах кладочки со всех сторон просматривались насквозь, легко было приметить, кто куда направляется, почему задержался, домой вовремя не явился, поэтому ребята предпочитали окольные дороги; Лара знала, что с каждой ступенькой она все больше «выставлялась» перед соседними дворами, не успеет шага с Андреем ступить, там, внизу на скамеечках у ворот будут уже перешептываться. Еще с левады увидела она Андрея Корниенко, ремень планшетки перекинут через плечо, скрестил руки на груди.
– Статуя командора! – крикнула Ларочка, взбежала по скошенным ступеням. – Нашел место для свиданья, у прохожих на виду.
– Не имеет значения, деловой разговор.
– Поняла тебя. Для кой-кого роща имени Любки Крутояр, а для меня Горбатый мост.
Андрей ответил привычным «ладно там», раскрыл планшетку, перебирал страницы тетрадки.
– Ты что в бумагах копаешься, Андрейчик? Собираешься протокол вести?
– Обойдемся без протокола, – Андрей выхватил из тетрадки голубой конверт. – Знакомый конвертик?
– Ты что, Андрейчик? – удивленно взглянула на Андрея Таранкина.
– Нет, ты скажи: знакомый или незнакомый? Знакомые вам буквочки? Вот эти, например, завитушечки, – Андрей ткнул пальцем в корявые строчки адреса. – Вот, пожалуйста, прописное «П» или «С»? Буквы выкрученные, а все равно знакомые закорючки.
– Андрюша!
– Нет, ты скажи, скажи, не откручивайся.
– Андрей, что это за допрос, что это значит? – И завитушки, и закорючки были хорошо знакомы Ларисе, она отвела глаза. – Зачем ты, Андрей…
– А затем, что в этом конверте подлое письмо было, – Андрей вертел конвертом перед самым лицом Таранкиной. – Понимаешь, подлое!
– Да какое мне дело до этого письма? – оттолкнула конверт Лариса. – Ты что, совсем?..
– Какое дело? Какое тебе дело? А надушено чьими духами, чьей любимой косметикой благоухает? Спрашивается! Ни у кого во всем классе таких духов не имеется, ты нацарапала адресок, и письмо твоего сочинения. Позавидовала нам с Любой, продала!
– Андрюша-а… Как ты мог, Андрей… Ты не понимаешь, что говоришь… – Голос Ларисы сорвался. – Как мог подумать, что кто-нибудь из наших ребят, как ты смел подумать! Андрейчик, друг, ты же хороший парень, мы же все дружили, всегда были вместе, все наши ребята…
Она отступала медленно, шаг за шагом, словно еще надеясь, что Андрей одумается… Бывало у них всякое, наговорят друг другу обидные слова, и дураком, и козлом обзовут, погалдят, погалдят, и снова мир. Но Андрей упрямо и зло смотрел на нее, совсем другой парень, чужой какой-то, ничего не слышит, ничего знать не хочет, кроме обиды, своей обиды.
Соседушки там, внизу, за воротами на скамье, перешептывались.
Люба бранила себя, – ответила Андрею, проклятый характер, вечно слово за слово, а теперь как же?.. Стало привычным для нее перебирать в уме сказанное в присутствии Андрея, как встретились, расстались. Она заметила: что-то неладное с Андрюшкой, и Вера Павловна слишком пристально к ней присматривается: старалась успокоить себя, всегдашняя, мол, горячка перед экзаменами, и продолжала думать о том, что произошло за день – каждый поступок, каждая мелочь были значительными: выше ее ростом или не выше Андрей, с кем говорил, на кого глянул, какие книги читает; он постоянно толкует о радио, электронике, Люба старалась постичь и полюбить электронику.
Несчастная, тупенькая девчонка, другие поначитались, подковались.
Приставала к Таранкиной:
– У вас есть книги по электронике?
– Зачем нам электроника? У нас кнопки и телефон, нажал, позвонил куда надо.
– А ты разве не интересуешься?
– Я? Что ты имеешь в виду? Диски? Магнитофоны? Счетные? Понимаешь, я в стихи закопалась. Надоело все домашнее. Разговорчики. Гости полосатые. И вообще – зачем тебе электроника? И так башка трещит.
Пыталась с Андреем заговорить об электронике – он рассуждал, она слушала. Иногда книги читали вместе, разные, он предпочитал классику, а если уж новинки, то самые новые. Бывало это редко, времени не хватало, уроков задавали пропасть; чаще всего Андрей предлагал: «Послушай страничку!» Оглянутся – день на исходе, а хочется ж солнышка, на речку или на каток.
Ее пугало, что теперь не удавалось уснуть сразу, как в детстве, лезет в голову тревожное или радостное, почему с Андрюшкой ей хорошо и она сама становится лучше, добрее, а без Андрея скучно, места не находит, злится на всех? Думает ли Андрюшка о ней вот сейчас, в этот миг? Как встретятся завтра? Кто подойдет первым? Люба пыталась взглянуть на себя со стороны – красивая она или некрасивая, кто умней и красивей – она или Ларка Таранкина? Какой цвет платья ей к лицу, как нарядиться, чтобы стать самой красивой на свете? И вдруг решит, что она некрасивая, хуже всех в классе, дурно одевается, старое платьишко, форменное застиранное… И вслед за тем: «Дура я, глупая, о чем думаю!»
Расставшись с Андреем, Люба домой не пошла, потолкалась у входа в кинотеатр, вернулась на школьную площадь, покружила.
– Люба! – остановила ее Вера Павловна, – ты что бродишь в наших краях?
– Да так… Жду подружку.
– Все давно уже разошлись.
Люба, не поднимая головы, угадала недоверчивый взгляд учительницы.
– Проводи меня, хочу спросить…
«О чем она? Что-нибудь случилось?.. Она никогда так просто, из-за пустяка, не остановит!»
– В коридоре попался мне Андреи, – не сразу заговорила Вера Павловна. – Летит, взъерошенный, слова не добьешься. Случилось что-то в классе?
«Она меня спрашивает!»
– Не знаю, Вера Павловна…
– Он ни о чем не говорил с тобой важном? Вы не поссорились?
– Нет.
– Он чем-то взволнован. Я думала, ты знаешь…
– Я никогда в его дела не вмешиваюсь.
– Не вмешиваться! Своеобразная у вас дружба… – вспыхнула Вера Павловна.
Подумалось: «Поделом мне, чтобы не выпытывала… Как все одно за другим…»
Снова это письмо, переданное завучем, шел уже третий день, она ничего не предпринимала, не говорила с Андреем, надеясь, что как-то образуется, хотя понимала, что само по себе ничто не образуется, и вновь попыталась уйти от случившегося.
– Как Матрена Васильевна? Все еще хворает?
– Спасибо, маме лучше.
– Зайду к ней, Хоме Пантелеймоновичу мои посещения не нравятся, но я зайду… От Ольги есть весточка?
– Давно нет. Забыла про нас.
– Не похоже на нее… Нет-нет, тут что-то другое. Хорошо помню ее молчанки. Уверена – домой собирается. Вот увидишь! – И продолжала говорить не о том, что на душе, а что положено: – Ты, Любочка, поддержи мать, ты теперь правая рука Матрены Васильевны… И в школе, пожалуйста, подтянись… – Она терялась перед этой девчонкой. – Особенно по физике и математике…
– Да, непременно… Мы с Андреем решили. По математике и по физике тоже. Андрей хорошо разбирается в физике. Мы решили…
«Решили! Они уже решили!..»
– Что же вы решили?
Не заметили, как дошли до многоэтажки, в которой жила Вера Павловна, не заметили, как вернулись на школьную площадь. Вера Павловна понимала, что выпала очень важная для нее – учителя, матери – минута, но разумное слово, которое всегда находилось для ребят, изменило ей, она не могла сейчас говорить спокойно.
– Что же вы решили?
В голосе учительницы послышалось раздражение, Люба это сразу почувствовала.
– Почему вы так говорите со мной? Почему так относитесь? Несправедливы вы ко мне! Почему? Я знаю, все говорят плохо о нас. Но разве я виновата? Что я сделала дурного вам? Андрею? Я всегда хотела, как лучше. А вы придираетесь ко мне, во всем, всегда. Я боюсь вам отвечать, забываю, что знаю.
– Постой, постой… Что ты, девочка?
– Да, да, наверно, потому, что у нас в доме такое… – плечи Любочки свела судорога. – Считаете, что я плохо на Андрея влияю.
– Что ты, Любочка!
– Да, считаете… А мы дружим с Андреем. Очень По-настоящему. Я его очень…
– Догадываюсь, что очень дружите. И боюсь, что дружно испортите друг другу год.
Вера Павловна чуть было не сказала – жизнь.
– А вы напрасно плохо про меня думаете, Вера Павловна, – Люба уже не сдерживала себя, было безразлично, что подумают о ней, что скажут, лишь бы отстоять свое, – напрасно за Андрея беспокоитесь. Мы будем учиться, это твердо, хоть на заочном, хоть на вечернем. У нас же не так, как некоторые девчонки и мальчишки, сами знаете, гуляют, как хотят. Андрей не такой мальчик…