355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Сказбуш » Поселок на трассе » Текст книги (страница 11)
Поселок на трассе
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:39

Текст книги "Поселок на трассе"


Автор книги: Николай Сказбуш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

– Ступай к доске, попытаемся выяснить, чему равняется синус суммы двух углов.

На переменке Вера Павловна остановила Любу Крутояр:

– Что у вас происходит? Что означает отсутствие Андрея?

– Откуда мне знать, Вера Павловна! – не поднимая головы, ответила Люба. Потом вскинула голову, в глазах ее – обида и горечь, еще мгновение, и брызнут слезы.

Вера Павловна отвела взгляд. Надо было поговорить с Любой. И не смогла, растерялась. А когда овладела собой, Люба уже затерялась в потоке ребят.

После переменки выпало «окно», Вера Павловна наведалась домой.

– Мама? – не оглядываясь, узнал ее шаги Андрей.

– Почему дверь не заперта? Почему дома сидишь? Почему не в школе?

– Ого! Сразу три почему? – Андрей продолжал возиться с аквариумом, крохотным сачком вылавливать рыбок, пересаживал в банки с водой.

– Ты чем занят в учебное время!

– Мама, я не люблю, когда ты расстраиваешься. – Андрей пересадил в банку последнюю, самую ослепительную рыбку. Она сразу распустила искрящиеся плавники и поплыла.

– Я хочу знать, что происходит, Андрей. Вы поссорились с Любой?

– Разошлись, как в море корабли.

– Что это значит?

– Мама, у тебя урок скоро. Разве можно говорить о таких вещах на ходу?

– А если я вижу тебя только на уроках и между уроками?

– Интересно получается, мама! Тебя пугало, что я гулял с Любой…

– Гулял! Выражение…

– А что? Нормальное поселковое выражение. О Любе говорят, что она гуляла со мной.

«Говорят или написали?..» – мелькнуло в голове Веры Павловны. «Прочел или не прочел письмо»?

– А теперь я с Любой не гуляю. И ты опять тревожишься!

– Я не только о тебе тревожусь, представь. Ты мужичишко крепенький. Не пропадешь. День-другой поскулишь, а там обойдется. А девчонка? У нее и без того жизнь несладкая.

На плите что-то зашумело, зашипело…

– Нахозяйничал! – бросилась на кухню Вера Павловна. Слышно было, как подхватывала, передвигала кастрюли. – Так вот, дорогой мой, – вернулась она в комнату, – когда ты был малышом, играл во дворе или оставался в детском садике, я постоянно тревожилась: как бы моего Андрюшеньку не обидели, не причинили ему боль. Он же совсем маленький, мой Андрюшенька, слабенький, беззащитный. А теперь я еще и о том думаю, как бы он, Андрюшенька, кого-нибудь не обидел… Я тревожусь, очень тревожусь, Андрей!

– А я сказал – порядок. Ничего не произошло и не произойдет. Завтра, как часы – в школу. Буду примерно-показательным. И директор, сам директор, или даже заврайоно пожмет твою честную руку и скажет спасибо.

Еще в начальных классах Ивана Бережного прозвали Башковитым: так и осталось за ним это прозвище, не только среди ребят, но и в кругу учителей. Ничто происходящее в школе, в жизни ребят не ускользало от внимательного, спокойного взгляда Башковитого. Он выглядел старше своих лет и держался солидно, хотя был почти на год младше одноклассников. С ним считались, советовались, мальчишки поверяли тайны; девочки приставали, дразнили, разыгрывали, но в походах и на прогулках чувствовали себя уверенней, если рядом был Башковитый.

– Ты что невеселый? – подошел он в школе к Андрею Корниенко.

– Веселья на всех не хватает.

Уже дома вспомнился Ивану этот разговор, посидел над учебником, прихватил тетрадку и отправился к Андрею решать задачку по физике. Вера Павловна ушла в общежитие читать лекцию о морали и нравственности. Андрей лежал на диване.

– Ты что? – подсел к другу Бережной.

– Смотрю на золотых рыбок. Закинуть невод или не закинуть, думаю.

– Трепня. А по сути?

– По сути? – вскочил Андрей. – Ладно, подойдем к моему океану. – Он потащил Ивана к аквариуму. – Ну-ка, смотри. Смотри-смотри! Можешь определить, которая из них всемогущая, а которая тихо живущая? Которая живая, а которая на транзисторах, на тригерах?

– Не морочь голову, – обиделся Иван.

– А я серьезно. Смотри! Вот оранжевая, быстрая, огневая на всем ходу. Видал – броски? Повороты? Виражи? Жизнь? А вот темная, вялая, недвижимая, застыла, смотрит глазами черными. Где жизнь? Которая из них живая, а которая электронная, на кремниевом кристалле?

– Брось дурака валять. Ты что, с температурой?

– Ну ладно, на другом языке заговорим, если электроника не по профилю. Скажи, у которой цепочка сложней, точней, избирательней работает? Где высший класс?

– Ясно, у этой быстрой. Реакция правильная.

– А всей-то реакции – носом в стенку. Ткнулась, метнулась. И вся реакция. А у этой, темненькой, подружка была. Вместе плавали. Представляешь, какая сложная работа идет у нее, никакими тригерами и кристаллами не подменишь. Какие связи заработали, затормозили или замкнулись! Что проще – хвостом метнуть или вот так тянуться вдоль стенки, не зная куда?

– Ты что? – смутился Иван. – Случилось что-нибудь?

– Я как другу, Иван, откровенно. Дела у меня плохие. Порвал с Любой. Девочка, выходит, совсем другая. – Запнулся, молчал, но уже трудно было остановиться, то ли себя мучил, растравлял, то ли перед другом надо было высказаться. – Вот так, Иван, живешь-живешь… С первого класса до восьмого дожили, думали, всех знаем. А в девятом узнали.

– Ой, смотри, Андрюшка, не ошибись!

– А чего тут! У нее домашняя любовь оказалась. А домашняя, знаешь, всегда самая липкая. Ближе к делу. С пирогами, закусоном и тому подобное.

– Не шути, Андрей, Любочка не та девочка, чтобы шутить.

– Знаем этих девочек. Я тебе дружески сказал, чтобы раз навсегда, никаких разговоров. Оборвал и точка.

– И я дружески. Возможно, ты с чужих слов, с наговора, или под настроение?.. Не ошибись, говорю.

Как всегда у них – вспыхнуло, погасло: занялись задачками по физике.

А Люба в тот день ни с кем ни о чем не говорила, задачки решала сама.

После уроков не собрались они под своим заветным кленочком – Андрей в одну сторону, Люба в другую, Жорка Цибулькин толокся поодаль, не зная, куда податься, подошел было к ребятам, махнул рукой:

– А ну вас… Капелла развалилась, и я отваливаю. – Помчался искать подходящую компанию.

…Улица спускалась в дол, к Холодной кринице, и поднималась затем в гору. Потянулась исхоженная людьми и скотом глина, застывшая после недавних дождей. Внизу, под горкой, журчал студеный ручей, наверху, у ворот последней усадьбы, водопроводная колонка слезилась от небрежно закрученного крана. Неспокойные пчелы, отбившиеся от роя, истомленные небывалой жарой, кружили над непросыхающей лужицей, липли к поддону.

Вот сейчас Ларочка вернется домой, знакомая, родная дорожка в саду, золотистым песком усыпанная, цветы, посаженные ее рукой, голубая пихта, ее сестренка-наперсница, крыльцо родное – отсюда начался огромный, неведомый мир; надо было сойти в него по ступеням: одна, другая, третья… А потом, освоясь, можно было играть, прыгать, бегать, прикасаться ко всему. Перезвон ступеней, у каждой свой голос, свой шепот, они разговаривали с Ларочкой, встречали ее: «Здравствуй, Ларочка, здравствуй, девочка!»

Но сегодня не было привычной радости – другое крыльцо, другой дом – перестроено, пристроено. Неспокойная тишина перед всегдашней вечерней сутолокой, неуемная толчея вещей, старые выносят, новые вносят, обновки, обновки, обновки. Она сама уже, Ларочка, втягивается в эту толчею, ревниво поглядывает, кто в чем пришел, что кому привезли…

Лара миновала парадное крыльцо – никого не хотела видеть – обогнула дом, по крутой лестнице поднялась на верхнюю веранду, в свою надстройку – подарок отчима к шестнадцатилетию: игрушечная комната, набитая превосходными, как игрушки, вещами. Портфель на стол, бросилась на диван, забыться, уйти в себя, не быть. Неотступно преследует знакомый запах духов, два одинаковых заграничных флакона, один – к шестнадцатилетию, другой – Эльзе Захаровне по случаю того же торжественного дня. Тонкий, ставший невыносимым аромат. Она вынесла флакон и спрятала на веранде; болезненное безволие, неспособность расстаться с дорогим подарком.

Она лежит, закрыв глаза; под подушкой еще с ночи – томик; она, не прикасаясь к нему, читает наизусть; не раскрывая глаз, видит вещи в комнате. Вещи сдвинуты, комната убиралась, но ремонт не закончен, Эльза Захаровна распорядилась, чтобы не тревожили дочь, удалились до ее прихода. Она забылась, но в забытьи видит комнату и сдвинутые вещи, видит школу, ребят, голову Ивана, упрямо вобранную в плечи, и бесконечно меняющееся лицо: Люба – Андрей, Люба – Андрей.

Кто-то позвал:

– Ларочка, Лара!..

Не может откликнуться, отнялась речь, душно. И сквозь дремоту, едва различимо:

– Эльза, пойми, не имеет значения… – Настойчивый, убеждающий голос отчима. – Слушаешь каждого-всякого.

– Я не хотела говорить, тревожить тебя, но ты обязан знать! – глухо, как из-под земли, доносится сбивчивая речь матери. – Симка Чередуха, конечно, дура, пройдоха, авантюристка, но дело знает.

– Какое дело? Причем тут дело? Они на испуг берут, и Симку-девчонку запутали.

– Но Симка про Авдотью говорила, Паша. Про Полоха…

– А что Полох? Что мне Полох? Запутались, мутят воду, а ты прислушиваешься. Одна им мерка и ответ – от ворот поворот.

Разговор доносился снизу, из спальни.

– Я тревожусь, Паша, пойми. Душа не на месте. Шутка ли – прошлогоднее!..

– Вот они и жмут на прошлогоднее, сволочи. А что прошлогоднее? Ничего за мной нет. Нету! И никакая, эта самая… Били меня? Да, били. Специальность моя такая, скоропортящаяся, поспевай, спину подставляй.

Лариса старается не слушать.

Каждый день в доме подобные разговоры. Особенно к ночи стариков разбирает. Недомолвки, намеки. Едва Лариса в комнату войдет – на полуслове умолкают. Мать совсем извелась, чуть что – в панику, ночи не спит, поутру выходит осунувшаяся. Жаль маму и не жаль; любит ее, жалко, но вдруг нападает ожесточение – достаток сверх горла, а счастья ей нет, кому это надо? Потом успокоится, начинает приспосабливаться к обстановке, к недомолвкам, уходит в книги, школьную жизнь, школьный круговорот.

Ларочка достала из-под подушки томик – сонеты – перелистывая, повторяла заученное наизусть.

Мать встревожена чем-то, речь ее становится сбивчивой.

10

Он приехал вечером, выпрыгнул из кабины транзитного тяжеловоза, долго петлял по улицам, наконец юркнул в подъезд высотного дома. Откуда-то, из неосвещенного закоулка, выглянула лифтерша и сказала, что лифт не работает – бестолковый жилец верхнего этажа не захлопнул дверцу, нарушив движение.

– Подождите немного, я тут посигналю.

Женщина принялась стучать ключом по железной клетке лифта. Никто не откликнулся.

– А вам до кого, извиняюсь? – осведомилась лифтерша, присматриваясь к посетителю.

– Да мне тут… – Пантюшкин глянул на таблицу с перечнем жильцов, висевшую над почтовыми ящиками, выбрал наугад подвернувшуюся фамилию.

– Ой, так это ж вам тепать и тепать! – сочувственно отозвалась лифтерша. – Аж до самого верха. Или подождете, пока я достукаюсь?

Но Пантюшкин не стал ждать. Каждый встречный, каждый взгляд пугал его, бил по нервам. Кинулся на площадку первого этажа и очутился под жестким светом яркого плафона. Лифтерша перестала стучать ключом по железной дверце и застыла с поднятой рукой – что-то в облике ночного гостя показалось ей знакомым, что-то вызвало тревогу и настороженность. Не успел Пантюшкин добраться до второго этажа – она метнулась в ближайшую квартиру, позвонила участковому:

– Валек, родной, тетка Глаша беспокоит. Не затруднись, загляни к нам, сынок. Личность заявилась вроде с приметами.

А Пантюшкин поднимался по лестнице, и с каждым этажом, с каждой ступенью все очевиднее становилась для него безнадежность и опасность принятого решения. Там, в городской толчее, под рукой дошлого уголовника, дело представлялось возможным, соблазнительным, а теперь, в обыденности, на привычной земле, среди людей знакомых, работяг суровых и требовательных, соблазны рушились, осыпались, как песок под неверным шагом. Алька был прав, жалкий недотепа Алька Пустовойт, которым пренебрегали, с которым не считались, был прав – Пантюшкин влип. Человек вида солидного, семейный, осторожный, вечно попадал в беду «заодно с другими». Наверно, это «заодно с другими» и было причиной всяческих его злоключений. Недаром говорили о нем: ни рыба, ни мясо, товарищ без своего «да», без своего «нет», и оказался в замкнутом, обособленном мирке, в котором общественное подменялось компанейством, законность правилами котла.

Уже подъезжая к поселку, Пантюшкин понял, что к Полоху не сунется, не посмеет, потому что он, Пантюшкин, завалился, а Полох не завалился; потому что Пантюшкин нарушил волю хозяина, не выдержал срок, стало быть, и показаться на глаза ему невозможно. В семью свою законную, в свой дом, к своим детям, – в семью, брошенную в дни, когда ему было все легко и просто, – явиться он тоже не смел, и когда шофер спросил: «Где тебя сбросить?» – поерзал, повертелся, поглядывая на дорогу, и неуверенно буркнул:

– Притормози на развилке!

Отчаявшись, вспомнил о Катерине, девке смелой, решительной. Правда, давно откололась, вышла замуж за человека дельного, нянчится с девчонкой. Но, есть надежда, не выдаст, авось наведается к Эдуарду Гавриловичу, выпросит кусок, чтобы хоть на первое время было. Добравшись до площадки верхнего этажа, Пантюшкин засуетился, присматриваясь к новеньким табличкам на новеньких, пахнущих лаком дверях. Нажал кнопку звонка, прислушался к тому, что происходило в квартире Катерины Игнатьевны; настороженно глянул на черного, глазастого кота с длинными, седыми усами. Кот сидел в углу, поджав под себя лапы, и следил за каждым шагом незнакомца – Пантюшкину неприятны были и пристальный взгляд кота, и его чернота, и седые усы на черном – каждая мелочь задевала его и тревожила.

Легкие шаги, детский голос:

– Вам кого?

– Открой, это я.

– А вы кто?

– Что значит – кто? Открой, свои. Мне нужно видеть маму.

– А мамы нет дома.

– Ну, все равно. Я подожду.

– А я вас не пущу.

– Что значит – не пущу? Почему ты можешь не пустить?

– Не пущу и все, знаю почему, – Оленька вцепилась обеими руками в цепочку, повисла на ней, так что дверь почти закрылась.

– Что ты знаешь? Что ты знаешь? Что ты можешь знать? – потянул к себе дверь Пантюшкин.

– А то! Знаю и не пущу. А вы не дергайте дверь. Или я закричу. Я могу на весь дом закричать. – Она зажмурилась, запрокинула голову и завизжала так, что у Пантюшкина зазвенело в ушах.

– Ты что? Ты что? Ты с ума спятила?

– А вы не дергайте дверь. Отпустите дверь. Пустите! А-а-а-а-а!..

– Цыц, чтоб ты скисла! – отскочил от двери Пантюшкин. – Господи, голос какой пронзительный…

В соседней квартире задвигали стульями, послышались шаги.

– Цыц, говорят… – попятился Пантюшкин. – Ты же видишь, что я пошел? Я пошел, говорю… – Он заспешил к лестнице, но тут, уже у самой лестницы, уже нога была над ступенью, черный кот перебежал дорогу.

– Ах ты ж!.. – выругался было Пантюшкин, отступив на шаг, и вдруг вспомнил – лифт остановился потому, что не захлопнули дверцу, лифт работает! А внизу, где-то на ближних маршах, слышались уже размеренные, четкие шаги, кто-то поднимался по лестнице. Пантюшкин бросился к лифту – черный кот принес ему удачу!

– Ах ты, чернушечка милая!.. – бормотал он ласково, – ах ты ж родненький, – повторял Пантюшкин, нажимая кнопку лифта.

Кабина опускалась все ниже – Пантюшкин уходил, он уйдет, ему пофартило!

Он ушел, ему пофартило… И когда Пантюшкин окончательно убедился в этом, стало ясно, что уходить было некуда. Он еще таился, выбирал надежную дорогу, избегал встречных, окольными путями вышел к перелеску, на заветную полянку, где в былые вольготные времена сходились они вершить дела, он пригибался к земле, ступал неслышно, опасался задеть ветку. Потом лежал, зарывшись лицом в землю, пытаясь не думать, не видеть, не слышать, но слышал каждый шорох и видел невидимый город с его особыми шумами, вырывающимся и гаснущим гулом моторов, ударами свайного молота. Где-то в низине, под холмом, шелково шелестели по-ночному тишайшие вербы над пересохшим прудом – мальчишками приходили сюда вырезать ивовые дудки и свистки. Надо было долго бить черенками ножа по коре, чтобы кора отошла и снялась, а потом вновь натянуть кору поверх ловко сделанных надрезов.

…Он не знал, долго ли пролежал так, прислушиваясь ко всему и уже не слыша ничего. Вдруг почудились ему знакомые голоса, тут рядом, за кустами, на заветной полянке. Он угадывает, он узнает каждый голос, узнает всех, каждого по именам, каждому голосу свое имя, лицо, усы, борода, лысина. Собрались как ни в чем не бывало, судачат, шепчутся, дымят – всегдашний разговор и, как всегда, зачинает Заводило, правая рука Полоха. Сам Полох никогда не являлся сюда, не снисходил. Собрались! Сейчас погонят надежного, верного кореша Женьку Пустовойта за подкреплением, дадут хлебнуть – и под зад, чтоб не совал нос далее положенного.

Пантюшкин лежит, прижимаясь к земле, боится шевельнуться.

– С урагана тридцать процентов, считая за размет товара, усыхание после подмокания, – слышится ему, – итого, сколько процентов спрашивается?

Разделывают бедствие, как тушу на жирные куски, каждый тянет свою долю; Пантюшкин поднимает голову и видит – странно и страшно ему – видит там, в кругу спорящих, Егора Черезпятого, который еще в минувшем году умер, давно поминки по нем справили… Пантюшкин очнулся – никого, пустырь, тишина, в светлеющем небе ни солнца, ни зари, птицы только еще тревожатся, не подавая голосов, предчувствуя восход.

Дрожа от сырости и постоянного, непокидающего страха, Пантюшкин привстал, пугливо озираясь, – притоптанная поляна, пожухлая трава, пенечек, на котором любил восседать Черезпятый, бутылки и консервные жестянки, бросовое старье от давней гулянки… Наваждение!..

По краю неба загорелась заря и, освещенные с востока, грядой выступили очертания строений, знакомые, устоявшиеся и новые, и кровля его дома, тополя над кровлей – зачинался день… Пойти, явиться немедля, умолить, убедить – его втравили в побег, силком потянули за собой… Думал, передумывал, тянул, ничего не решая, опасаясь, что засекли в многоэтажке – не успеет в поселок сунуться, схватят по дороге, объясняй тогда, доказывай.

Пантюшкин спустился в низину, умылся из ручья, стараясь освежиться, оттирал грязь со штанов и пиджака, чтобы выйти на дорогу в приличном виде; перехватить бы такси, шепнуть шоферу, дескать, спешу в отделение к гражданину начальнику по весьма важному делу – сразу, с первого шага заиметь свидетеля о добровольности…

– Нацелились куда-то, папаня? – послышался негромкий окрик за его спиной. – Нацелились, или я ошибся? – зэковец, толкнувший Пантюшкина на побег, стал на дороге.

– Что за вид, папаша, стыдно смотреть: вас черти в болоте мочили?

– Демьяша? Ты?

– Само собой, папаня, следком, слетком за вами, совместно до конца.

Зэковец подозрительно целился на Пантюшкина:

– Как же это понять, папаня? Я считал – у вас с товарищем Полохом обещанный полезный разговор.

Пантюшкин что-то бормотал невнятное, потом не мог вспомнить, что говорил.

– Сдрейфил, Пантюха, сдрейфил! Увидел тебя в бурьянах – сразу понял, что сдрейфил.

– Да нет, Демьяша, я разве что, мое обещание крепкое, я, это самое, как обещался…

– Эх, Пантюха, Пантюха!.. Однако не станем напрасно терять минуточки… Вместе пойдем, сунемся к товарищу Полоху, вместе веселее. Вот сейчас переобуюсь и пойдем.

Демьяша устроился на пенечке, разулся, разминал ступню и пальцы, расправлял пестрые носочки;

– Подкинула мне чертова баба туфля. На вид ничего, подходящие, а мозоли надавили, отвык от фасонных моделей. Кряхтя, натянул туфли. – Перекурим, Пантюха, пли посля? Давай посля, сперва заделаем Полоха. – Не вставая с пенечка, смотрел на дол и сады за долом. Понад яром пойдем, перелесочком, – поднялся наконец Демьяша, – дорога спокойная, до края мною проверена.

Но спокойной дорогой уйти не удалось – Пантюшкин вдруг шарахнулся, потащил Демьяшу за собой в заросли.

– Ты что, Пантюха? – пытался удержать его Демьян, но Пантюшкин отходил все дальше, пугливо оглядываясь. Прямо на них шел молодой человек, по виду – из приезжих отдыхающих, в легкой цветастой рубахе, хлопчатобумажных брюках под ремешок – идет, мечтает, не видит, не слышит.

– Он! – бормотал Пантюшкин, оттаскивая Демьяна в рощу. – Это он, я его сразу признал, Стреляный, я говорил тебе, который на нас с Полохом в ганделике наскочил.

– Что ж это получается, Пантюха? Почему он здесь, на следу, оказался? Чего натворил, Пантюха! Шатался зазря по поселку, повел за собой!

– Нет, нет, не было его, никого не было, никого не вел. Он сам по себе. Проспект тут за трассой, каждый-всякий этой дорогой пользуется.

– Сам по себе, заверяешь… Ну, если сам по себе… Демьян не договорил – на трассу вырвалась серая «Волга», едва не врезалась в самосвал, притормозила, попятилась назад, рыжая, пружинистая обезьянка запрыгала, завертелась на ветровом стекле.

– Его машина, – воскликнул Пантюшкин, – Полоха машина, Полох газует с поселка… – Слабая надежда скользнула в голосе Пантюшкина – отодвигалась беда на часок, а то и более, а вдруг Демьян отступится, поймет, как скрутилось узлом, не разрубить…

– Ничего, папаня, машина свой гараж знает, никуда не денется. И мы свое знаем – подсказана мне квартирка надежная, приличная, переспим, помоемся, поброимся!

Лара очнулась, потому что произнесли ее имя. В комнате никого не было; говорили внизу, в спальне, говорили тихо, ничего нельзя было разобрать, да она и не прислушивалась. Спрятала томик под подушку, долго плескалась над умывальником, скрытым раздвижной дверцей, закрыла дверцу зеркальную, погляделась в зеркало: кто красивей, кто милей…

Зеркало ответило:

– Любка. Любка Крутояр, Любочка…

Ясно – Любочка, а не Любка, Люба ж не виновата, что в жизни так получается. Лара принялась перебирать платья, что одеть к обеду, домашнее или не домашнее, обед с гостями, без гостей? Упоминалось, кто-то будет. Кто? Внизу, в спальне, заговорили неспокойно, голос Пахома Пахомыча стал нетерпеливым, черствым. Это удивило Лару – Пахом Пахомыч был человеком сдержанным, уравновешенным, уважительным, как все уверенные в себе люди.

– Ты, Эльза, гипертоническая женщина. Непременно с повышенными нервами.

– Зачем ты его пригласил? Чужой, неизвестный человек. Ты удивительно неразборчив, кого угодно, лишь бы четвертым, – повысила голос Эльза Захаровна. – Зачем позвал? Я же говорила, что мне неприятно.

– Зачем, зачем… Не мог я, пригласив Никиту, обойти его товарища. Вполне приличный молодой человек.

– Не мог обойти! Ты со всеми обходительный… Кроме меня.

Голос Эльзы Захаровны дрогнул, и этот болезненно дрогнувший голос заставил Лару прислушаться.

– Ты никогда ни в чем со мной не считаешься!

– Не пойму, что с тобой? Переполох по всякому поводу! Ну, присылали его по делу… Ну, «чепэ». Так что? У каждого своя работа.

– Мне неприятно, понимаешь, неспокойно… Господи, может человеку быть что-то не по душе, нежелательно?

Вскоре снизу донеслось:

– Пожалуйте, пожалуйте, давно ждем, очень рады.

Ларочке стало не по себе. Выйти к гостям? Не выходить? Кто этот гость, которого привел Никита Георгиевич? Почему мама расстроилась?

Она сбросила старое платье, стала примерять обновку перед зеркалом.

– Пожалуйте, пожалуйте, Никита Георгиевич… – приглашал Пахом Пахомыч. – Да что я с официальностями, разрешите по-соседски, Никита, или, как дед ваш говорил, Микитушка. Пожалуйте… А дружок ваш?..

– Анатолий, – представил Никита товарища. – Да вы уже встречались.

– Как же, помню, очень помню, очень рад, прошу… Пока сё да то, всякие скромные приготовления, пройдемся по аллейкам садика, похвастаю насаждениями, лично выращивал. Думаю, и Анатолию любопытно будет ознакомиться, что способно произрастать на здешней земле.

Лара выглянула в сад – Анатолий любовался розовым кустом, которому еще только предстояло цвести.

«Очень милый старик! – подумала об Анатолии Ларочка. – Почему же мама расстроилась?»

Она мигом оценила достоинства нежданного гостя: стройный, спортивный. Не иначе – баскетболист или теннисист. Нацепила клипсы, сбежала вниз. Эльза Захаровна доставала из холодильника закуски. Держалась она спокойно, заметно оживилась, взгляд стал ласковым.

Наспех перекусив, гости отправились с хозяином осматривать дом и пристройки; Эльза Захаровна ушла переодеваться к вечеру.

Анатолий задержался у шкафа с книгами.

– Это библиотечка моего отца, – открыла дверцу шкафа Лара.

– Пахом Пахомыч собирает книги?

– Это библиотечка моего родного отца. Тут поэзия. Вы любите поэзию?

– Да, конечно.

Хозяин угощал марочным, сам же предпочитал напитки собственного приготовления – фабричные этикетки вызывали у него представление о чем-то конвейерном, сложном производственном процессе, хотелось простенького, от соков своей земли.

Эльза Захаровна вышла к гостям в праздничном белом платье с такой же светлой отделкой, выглядела помолодевшей. На миг взгляд ее остановился на Анатолии, не было уже настороженности, скорее это была внимательность, желание понять человека.

Лара всматривалась в лицо матери ревниво и неодобрительно – необычно ведет себя. Почему-то вдруг вспомнился голубой конверт, надушенный знакомыми заграничными духами, знакомые завитушки нарочито коряво выписанных букв. «Как заговорить с ней об этом письме? Скрыть от нее, от всех? Не было, не было, не было».

– Что ж это вы? Отстаете! – обратился к гостям Пахом Пахомыч. – Рюмочки обижаются, смотрите, слезками плачут.

– Малопьющие, – извинился Никита. – Категорически.

– Категорически или аллегорически? – рассмеялся Пахом Пахомыч, все еще пребывая под впечатлением веселых анекдотов, которые перед тем рассказывал.

– Абсолютно, – твердо заявил Никита. – Мы преферансисты в чистом виде. С постом и молитвою.

– А, понимаю, понимаю, полусухой закон… После госпиталя… Знаем, знаем, слышали, искренне сочувствуем, поверьте… Да я и сам против игры под градусами, игра есть игра, со всей серьезностью. – Он посмотрел на часы. – Что-то наш Кузя запаздывает, четвертый на месте, а подводит.

– Разве Эльза Захаровна не сядет за стол?

– Пахом Пахомыч возражает, – обиженно заметила Эльза Захаровна. – Не любит за игрой родственных отношений. – Эльза Захаровна налила себе вторую.

– А вы хоть пригубьте, – потянулась она к Анатолию. – За ваше… И за мое тоже!

– Лизок, ты не очень со своей гипертонией, – забеспокоился Пахом Пахомыч.

– Это целебная. С добрым наговором. Не отказывайтесь, Анатолий, запомните, я ворожка, переполох выливаю, кровь заговариваю. У нас в Глухом Яру каждая шепотухой и ворожкой была, по ручке гадала не хуже цыганок. Я вам тоже по ручке нагадать могу, – Эльза Захаровна подлила третью и подхватила руку Анатолия. – Скоро женитесь. Но не переменитесь. И не меняйтесь, Толя! Оставайтесь таким на всю жизнь. Простите, что я так откровенно, сродственно, вы многое мне напомнили.

– Лиза!

– А я за его здоровье. За здоровье пить никому не заказано. Видишь, какой он после госпиталя.

– Елизавета Захаровна, не распускай себя.

– И верно, правда твоя, страданья разводить нечего, – она выпила, опрокинув рюмку-.– А хотите и я зам анекдот расскажу, веселую историю? Жила-была девочка в Глухом Яру, в темном долу…

– Не надо, мамочка!

– Не надо! Да, верно, ничего не надо. – Захаровна поставила рюмку на стол и затихла. – Ступай. Лариса, к себе, на свою верхотуру. Ступай, девочка. Извините нас, она перед экзаменами. Ступай и не указывай матери!

Лариса вскочила из-за стола.

Ступени загудели, когда она взбегала к себе наверх.

– Что это мой Кузя, – засуетился Пахом Пахомыч, – неверный человек.

Помолчали. Заговорили о разных незначащих вещах, лишь бы нарушить молчанку. Анатолий слушал, говорил, расспрашивал, сам отвечал, а на уме было одно: «Зачем мы ему понадобились? Зачем позвал? Преферанс? Допустим, преферанс. А преферанс зачем, в чем его игра?»

И вдруг, после какого-то, вскользь брошенного замечания о поселковом житье-бытье, о соседях, мелькнуло:

«Да ему нужно мнение. Оправдание человеческое. По суду оправдан, необходимо оправдание по совести, среди людей».

Эльза Захаровна ушла к себе, мужчины удалились в беседку покурить. Заправляя сигарету в янтарный мундштук, Пахом Пахомыч покосился на Анатолия.

– Непьющий, некурящий! Надолго подобные испытания?

– Последние денечки.

– Последние самые трудные. Имел удовольствие. – Посмотрел на часы.

– Что ж это наш Кузя? Неужели повернул? Ну, человек. – Выдохнув затяжку, проговорил с простодушной доверчивостью, делясь своими переживаниями: – Меня сегодня в нашей местной пропесочили. Наверно, читали? Критика-самокритика. К активу готовимся, ну и как водится… Основательно разбирают. Разобрали по косточкам, – не то жаловался, не то ершился Таранкин. – Вот такие дела, между нами, мужиками, сказать. На сегодняшний день я газету от Лизы утаил. А завтра? Да что там завтра, ей сегодня позвонят, поднесут.

– Я прочитал статью, – отозвался Анатолий. – Статейка с перцем. Кусючая. Но, если разобраться, помогает…

– Вот именно, разобраться. Это со стороны легко разбираться. А работать? Завтра с народом встретиться. Вы не думайте, не о себе забота, о Елизавете Захаровне. О Ларисс тоже подумать приходится.

– Урок жизни, надо полагать, – не сразу ответил Анатолий. – И ей ведь скоро в жизнь, в работу.

– В работу! А которая у меня работа? Подумали? Что от меня требуют? Дай, дай, дай. Всякому-каждому хорошее дай, отменное, качественное, никому не откажи. А я тоже говорю: дай-дай-дай. А мне кукиш под нос. Такие дела.

– Нервы, нервы, Пахом Пахомыч! – вмешался в разговор Никита. – Не мужской разговор.

Пахом Пахомыч ответил спокойно, без обиды, похоже было, ждал этого разговора, вызывал на откровенность:

– Со стороны легко судить – нервы, не мужской разговор. Я к чему разговор завел? Не стану сейчас оправдываться, Никита Георгиевич. Уж не знаю, как тебя величать, был, был Никитой, теперь в Георгиевичи вышел… Я понимаю так – принципиальный у нас разговор, без личностей, о жизни, работе, семейном положении и всем прочем, что всякого сейчас беспокоит, если он человек серьезный. Так вот, я, известно, со своей полочки. Работа у меня какая? Если прямо сказать? Работа требовательная, в смысле: каждый за полы дергает, требует. Позвонил один, позвонил другой, и дома ночью звонком достанут, если кому приспичило. А Ларка слушает! Она ж не дура у нас. Сколько раз замечал, на лету схватит что к чему. Потом мимо пройдет, не отзовется, все соображает. Вот вам и урок жизни. Какой урок я могу ей преподать? Наш торговый баланс со всеми его сложностями? Ты, например, скажи мне: держись правильной дороги, Паша. Не сбивайся с пути истинного. Хорошо, держу линию, не сбиваюсь. Один позвонил, другой позвонил… А там, где со всех сторон звонят, и самому позвонить охота, себя ублажить, или под собственной рукой удовлетвориться. Вот где оно зарыто. Какой же я урок Ларисе преподам? Что ей скажу? Давайте до глубины жизни докапываться!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю