355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Сказбуш » Поселок на трассе » Текст книги (страница 4)
Поселок на трассе
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:39

Текст книги "Поселок на трассе"


Автор книги: Николай Сказбуш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

– Согласись, Толя, школа не может быть вездесущей. До тех пор, пока есть дом, семья, слова „домой“, „дома“ – надо строить дом, гнездо, соответственное нашему, новому времени. Делать внешкольный день так же, как делаем, строим современное поле. Детство – это на всю жизнь!

Никита говорил еще долго; когда на него находил стих, его следовало выслушать; Анатолий это знал, не обрывал друга, тем более что думал о том же.

– Да, чуть не забыл… Извини, отвлекся… Обещал отметить любопытственные явления. Так, мелочи жизни, предлог для размышлений. Ты видишь хижину на окраине поселка, у самого оврага?

– Двухэтажный особняк в саду?

– Подобные строения именуются здесь одноэтажными. Индивидуальное строение с надстройкой, пристройкой, встроенным гаражом.

– Я знаю этот дом, он принадлежит..

В кабинете звякнул телефон, сперва задребезжал нерешительно, точно сигнал с трудом пробивался по проводам, потом затрезвонил лихо. Звонил Валентин.

– Ты спрашивал меня, Толя?

– Да. Послушай, Валек, ты обмолвился о „чепэ“ на трассе. Уточни, пожалуйста, цвет фургона.

– Не дошло.

Я прошу, если можешь, уточнить цвет фургона, завалившегося в яр. Тут у нас возникло разногласие. Одни говорят – серый, другие говорят – коричневый.

– Какие могут быть разногласия? Серый фургон пищеторга… А вы что там, закладываете? Делать нечего? У меня времени в обрез, важный для меня день.

– Значит, серый? Точно?

– Отбой.

Анатолий не успел отойти, телефон задребезжал вновь.

– Толик, понимаешь, такие дела, мы с Ниночкой решили… Короче, заскакивайте с Никитой ко мне на мальчишник, последний холостяцкий часок. Извини, на горизонте начальство.

– О чем вы там? – крикнул с балкона Никита.

– Оказывается, ее зовут Нина, – вышел на балкон Анатолий. – Валек приглашает нас на холостяцкие посиделки.

К хижине на краю оврага подкатила серая „Волга“ и коричневые „Жигули“, случайная игра расцветок, вернувшая друзей к прерванному разговору.

– Значит, все-таки серый… – отметил Анатолий и тотчас продолжал, без видимой связи с предыдущим. – Я знаю эту усадьбу, она принадлежит Пахому Пахомычу Таранкину.

– Да. И супруге его Эльзе Захаровне, поскольку это участок ее первого мужа. Именно о ней хотел тебе рассказать. Нелегкая судьба у женщины.

– Имеешь в виду двух мужей?

– Имею в виду одну жизнь. Всего лишь одну, ей даденную.

– Сочувствуешь?

– Что поделать, соседи бывшие. Все мы тут здешние, местные, из одной глины слепленные. Ты, Анатоша, вырос при отце, в его значимости и определенности, ясная дорога на тысячу лет. Я принял безотцовщину со всей горестью и неустроенностью, приучен смотреть на мир с низов нашего кута. Так вот, я хочу сказать тебе о женщине, выросшей в нашем куту, рассказ короткий, да и не рассказ, а так, два слова, может, пригодится тебе, если вернешься на свою работу.

Машины там, внизу, на окраине поселка, серая и коричневая, развернулись и, не заезжая во двор, укатили на трассу.

– Вот начало моего рассказа, – следил за движением машин Никита. – Нетрудно догадаться, семейный праздник расстроился, Пахомыча вызвали – как часто теперь бывает – в город на совещание. Скоро в доме включат свет. Окно наверху, в надстройке, погаснет, как только дочь Эльзы Захаровны закончит уроки. Окно внизу будет маячить далеко за полночь, до рассвета… Пахом Пахомыч задержится в городе… А! Вот и Эльза Захаровна, вышла на веранду… Мы встретили ее на автостанции, вместе ехали в автобусе, всю дорогу она старалась не смотреть в твою сторону, и только однажды я уловил ее взгляд, остановившийся на тебе. Никогда не видел, чтобы женщина смотрела на молодого, красивого мужчину с таким ужасом!

Снова позвонил Валентин.

– Анатолий, ты справлялся насчет фургона. Ты почему спрашивал о фургоне? О цвете, цвете фургона. Ты слышишь? Куда ты пропал? Почему ты спрашивал о коричневом фургоне? Подсказал кто-нибудь? Имеются сведения, свидетели? От кого пошел слух? Сейчас объявили угон, угнали пищеторговский фургон коричневого цвета, точнее шоколадного.

– Что? Какого цвета? Повтори, Валентин!

– Шоколадного, шоколадного. Угнали в городе, обнаружен у нас в перелеске, в трех километрах от кемпинга. Так что если имеешь сведения, свидетелей и тому подобное – будь любезен явиться! А то, что ж мы по телефону звякаем, несолидно получается.

– Ладно, Валек, учел.

– Что это вы там, служивые люди, никак не договоритесь? – упрекнул Никита.

– Представляешь, в городе угнали машину, фургон. Обнаружили здесь, в перелеске. Пищеторговский фургон…

– Шоколадного цвета?

– Да. Так что Оленька не выдумала.

Они отдыхали после дорожной маяты в комнате, являющейся одновременно столовой, гостиной и выставочным залом – стены были сплошь увешены работами Никиты и его отчима, подлинниками или превосходными копиями шедевров живописи; на столиках и полочках красовались заморские диковины; над диваном, в окружении натюрмортов Снайдерса, висело ружье. Весьма примечательное.

С вертикально спаренными стволами, очевидно, нарезное, образца МЦ-6, но индивидуальной, мастерской работы, с инкрустированным прикладом и ложем.

Анатолий долго любовался отличной работой.

Из коридора донеслось негромко:

– Почему вы не запираете дверь?

В комнату вошла Оленька с маленькой мисочкой в руках.

– Мама заставляет меня запирать на все замки и цепочку. Она всего боится.

– А ты?

Вопрос показался Оленьке обидным; насупившись, помолчав, девочка заявила:

– Я принесла Чернышке еду.

Они молча наблюдали, как девочка заботливо кормила Черныша. Наконец Анатолий решился их потревожить:

– Ты сказала, Оленька, что видела коричневый фургон?

– Да… – Оленька подняла с пола опустошенную мисочку. – Он приехал оттуда! – девочка указала рукой в сторону города.

– Ты уверена?

– Да, я хорошо видела. Он немного постоял у ларька.

– У кемпинга?

– Я же сказала!

– Там был только один фургон?

– Нет, там стояла еще другая машина, серая. Пищеторга.

– Фургон?

– Да. Водитель захлопнул дверцу и ушел. Потом стал греметь гром, небо загорелось, люди разбежались. Потом подъехала эта машина.

– Шоколадная?

– Да, шоколадная. Из нее выскочили люди, что-то вытащили…

– Что-то или кого-то?

– Не знаю, вытащили и уехали. А серый фургон переехал через дорогу… Развернулся и поехал к развилке…

– Постой, ты сказала, что водитель ушел! Не могла же машина сама развернуться?

– Не знаю. Я ничего больше не видела. Стало сразу темно, как ночью, потом опять загорелось небо, но никаких тарелок не было. Я подождала, но ничего не показывалось. Я убежала в комнату, залезла на диван. Потом пришла мама и ругала меня за то, что не заперла дверь на балкон и залезла на диван с ногами.

– Ты, наверно, заснула?

– Не знаю. Мама говорит, что я спала с ногами.

– Наверно, тебе приснилась коричневая машина и люди?

– Нет, мне приснилось другое, мне снилось, что мы с мамой уехали насовсем, взяли все вещи, мои книжки и подарочки и уехали навсегда. Но вы, пожалуйста, не говорите маме ничего, что я рассказала. Она сердится и боится, что меня убьют.

Анатолий поспешил заверить девочку, что ее не дадут в обиду. Оленька притихла, как всегда бывало с пен, когда сболтнет лишнее, вертела мисочку, не решаясь сразу уйти. Не по-детски сосредоточенный взгляд, отставленная в сторону, чтобы не запачкать платье, пустая мисочка; квартирный ключ на капроновой розовой ленточке поверх пионерского галстука – свободной рукой прячет ключ под галстук.

– Ой, я же бросила дверь незапертую!

Черный кот посмотрел ей вслед, изогнувшись зализывал лоснящуюся, ухоженную шкурку, снова посмотрел, что-то обдумывая, вскочил на кресло, с кресла на подоконник и направился по карнизу привычной дорогой.

Никита все время молча наблюдал за Анатолием: неспокойный, прилипчивый взгляд, перебегающий с предмета на предмет… Нарезное ружье, окруженное холстами, подлинниками и копиями; антикварный набор вдоль стен, квартирный ключ на розовой ленточке – непрерывная смена вещей и явлений.

– У тебя появилась склонность к предвзятым суждениям, Толя!

– Ладно, скажи лучше, какой сегодня день?

– День? Ты имеешь в виду дни недели?

– Да, имею в виду дни недели, имею в виду, что сегодня воскресенье. Воскресенье! Не так ли? А Катерина Игнатьевна – надеюсь ты заметил – сказала: „Мне еще на базу!“ Разве у вас базы работают по воскресеньям?

– Ну вот, пожалуйста, образцовое буквальное мышление. Мало ли что скажет женщина, когда не хочет говорить правду?

– Мне придется съездить в город, Никита, – поднялся Анатолий.

– Ты что, Толька! Едва с дороги… Мы как договорились: покой, чистый воздух, мирный сон, домашнее питание!

– Я должен, Никита. Сам посуди, сказанное Оленькой…

– Анатоша! Детские сны – это замечательно само по себе. Несомненно. В этом есть что-то извечное, прелесть сказочного чуда. Раскрытие души, если хочешь. Но выводить из подобного следствие…

– Сон Оленьки очень легко отличается от яви. Фургоны серые, коричневые, шоколадные, мелькающие, повседневные не войдут так сиеминутно в сон девочки. Даже летающие тарелки, взбудоражившие ее, не вторглись в сновидение! Ей снилось потрясшее душу, гнетущее ее. Ты сам говорил о дрязгах, угрозах, о ведьме, отравляющей сознание ребенка. Фургоны – это явь, она не замечала их, не придавала значения их появлению, стала думать об этом уже погодя, потом, когда начались разговоры во дворе и на задворках. Я должен ехать, Никита.

Уверил себя, что должен ехать, пусть шаткий, малый факт, но обязывает – уверил себя, что обязывает. В городе, от автостанции, поехал троллейбусом; неподалеку была выставка фарфора, частная коллекция для общественного обозрения; почему он, занятой человек, озабоченный делом, не прошел мимо, почему потом останавливался у книжной витрины, потом смотрел на возбужденные лица детей, посетивших театр? Проблеск минувшей жизни, жажда возвращения к себе, лепка по кусочкам души своей? Но в этой выставке фарфора было что-то еще не знаемое, постоял у афиши, отошел и все же вернулся, Добрый час кружил по цепочке экспозиции, возвращаясь и снова возвращаясь…

…Она любила фарфор, любила изящное, ценила холодно, расчетливо (теперь он сказал себе, что расчетливо), не прикасаясь душой, а жадно прикасаясь пальцами, – вытянутыми, цепкими пальчиками. Знал, что увидит ее… Когда уже покидал выставку, подкатила в машине, вела машину, оттесняя плечиком рыхлого товарища в спортивном пиджаке, видать, ловкач, обучает.

Счастливая встреча, так он сказал себе, счастливая потому, что впервые разошлись равнодушно, ни ревности, ни боли; значит, и эта рана затянулась, можно жить и дышать, хотя, откровенно признаться, бередят остаточки, утрата самая горькая – потерять то, чего не было. Плевать! Так он сказал себе.

Вернулся Анатолий в десятом часу, Никита ни о чем не расспрашивал, давно у них повелось: о своих делах каждый рассказывал без расспросов или вовсе не говорил, если не считал нужным.

– Помоги раздвинуть стол, – попросил Никита. – Работаю в столовой, я человек широкого размаха, не умещаюсь в кабинете.

– Школьное строительство?

– Верней внешкольное. Очередное хобби… Надо подготовиться к встрече с Верой Павловной.

Никита вышел в коридор, чертыхаясь разыскивал чертежную доску, доска оказалась задвинутой за кухонный комбайн, пахла хреном и луком, Никита налил на нее шампуня и стал мыть тряпкой.

– Придется ждать, пока просохнет, – крикнул из коридора.

– Смотри, потрескается!

– Что ты, заказная, цельный клееный бук. У нас в доме все фундаментально, железно, ничто не корежится. Только трескается пополам.

Никита втащил чертежную доску, приставил к столу, достал из-за серванта старую ученическую рейсшину, испытанную временем, испещренную пометками.

– Привыкай к нашей обстановке. Это столь же необходимо, как ориентация в лабиринте пещер. Я сам присматриваюсь заново, я здесь недавно, вызвали, когда прошел ложный бабий слух, что грабят пустующие квартиры. Устраивайся, обживайся. В шкафах архитектура, поэзия, философия. А я подготовлю материал для Веры Павловны.

– Ты был и остался для нее подающим надежды?

– Всякое было… Мой отчим истый строитель, но человек с капризами и причудами. Думаешь, он, при его положении, не мог получить квартиру в центре, в бельэтаже, или что-либо подобное? Но ему потребовалась родная земля женщины, с которой он сблизился, так сказать, вся она, с ее корнями.

– Ты говоришь…

– Да, я говорю о моей маме. Мне было семь лет, когда они сошлись. Отчим проектировал и наблюдал за строительством санатория в здешних краях, это было началом его завидной карьеры; проект был отмечен, о нем писали в столичных газетах. Через год он получил премию, новые заказы, принесшие ему успех, заграничные командировки… Они познакомились, собирая пролески в моторивском перелеске; к осени мама уже работала в его мастерской. Должен сознаться, я отнесся к событию безразлично, вопреки традиционным представлениям. Меня можно понять, мать видел редко, оказался на руках бабы и деда. Это были трудные годы, Анатоша… Впрочем, вскоре меня взяли в дом отчима. Сперва я задыхался от запаха красок и скипидара…

Никита распечатал рулон превосходного ватмана, расправлял лист на просохшей доске.

– …Ты знаешь, строители любят баловаться маслом. Меня преследовал и душил запах живописи. Но постепенно я втянулся, привык, как привыкают к табаку, пристрастился… Каюсь, меня захватил успех отчима, покорили размах, воля, осуществление проектов. Ты по себе знаешь, как важна для подростка возможность осуществлять. Что-то еще во мне сопротивлялось – детская колыбельная песня, благозвучье полей, ритмы пляски, сказаний; бегал в студию, потом посещал студию, писал стихи… Но это так и осталось в себе. А отчим предлагал мне успех, утверждение.

Никита провел первый штрих цанговым карандашом, лиха беда начало, хотя на этом зачастую все и кончалось.

– Итак, студия остается! – провел он второй штрих. – Ты извини, Анатоша, мне требуется выговориться, прежде чем начну работать, разогреть, разжечь душу.

Чтобы не мешать появлению третьего штриха, Анатолий перешел в кабинет.

– Осторожно! – предупредил Никита. – Там мое масло на полу.

На паркете был развернут непросохший холст „Девушки на пляже“, наверно, их разглядывали сверху, в естественном для пляжа ракурсе и забыли убрать. Анатолий поднял с пола девушек, приставил к шкафу, устойчивость мгновенно нарушилась, девушки готовы были скатиться с пляжа на паркет.

Никита в столовой сорвал с доски ватман – доска рассохлась и сохранила в щелях влагу.

– Пиши, Толя, пиши поэмы и сонеты. Пользуйся нежданной вольготностью.

Анатолий сонетов писать не стал, пришло время черкнуть письма друзьям и родным. Закончив, разглядывал репродукции, собранные в папках.

– Ты не слушаешь меня, Толя? Я говорю – Вера Павловна ошиблась, увидя во мне юного поэта, счастливая ошибка! Было времечко… Двоек сверх головы, пачка папирос в одном кармане, поэма о девице в другом, расквашенные носы, синяки под глазами… В тс дни я увлекался боксом без перчаток. А потом – Дворец пионеров и наша встреча.

– Никита, ты говорил об Эльзе Таранкиной…

– Да, говорил. Что еще добавить?.Живет, старается жить, одевается нарядно, не всегда со вкусом, следит за собой. Ну, что еще? Муж – представительный мужик. В соку и грехах. Обвинялся…

– Я знаю.

– Что ты знаешь? Что можешь знать? Протокольные сведения? Ты лежал пластом на больничной койке, трижды резанный, трижды штопанный, без памяти, бессловесный, только маму звал диким голосом. Ты знаешь? С Пахом Пахомычем ничего чрезвычайного не было, обыкновенное разбазаривание. А потом оказалось, что и разбазаривания не было, проявил халатность. Схлопотал, осознал, ходит в приличных делягах, выполняет, перевыполняет.

– А тебе приходилось встречаться с Полохом? Эдуардом Гавриловичем? Кто он, что он, по-твоему?

Расспросы Анатолия приобретали однообразный, навязчивый характер, это встревожило Никиту, он поспешил заговорить о вещах посторонних, но Анатолий то и дело снова возвращался к обстоятельствам и особенностям поселковой жизни и более всего – окраины над Глухим Яром, где находилась усадьба Таранкииых.

– Эх, дался тебе этот угол, – досадовал Никита. – Мы все из того угла. И Вера Павловна, если хочешь знать. А Таранкины, Полохи, Крутояры, Куди по сей день придерживаются насиженных мест. – И упомянув о Кудях, Никита тут же решил, что представился случай отвлечь внимание друга. – Старого Кудя, Семена Терентьевича, главу клана, ты видел. Вместе ехали в „трясучке“. Помнишь, вкатил колясочку в Тополиках? Серьезное семейство. Семен Терентьевич вместе с Верой Павловной нашу школу из развалин поднимали; мастерские создавали; от Кудя тут много доброго пошло!

Минувшие годы были для Кудей нелегкими, наверно так у многих случается – соберутся мало-помалу неурядицы, подточенное здоровье стариков, неразумие детей, неполадки по дому, по работе, как будто нежданно свалятся на голову. В позапрошлом году похоронили деда, главу и вседержителя Кудиевского рода, прославленного мастера по дереву белому и красному. Доживал неприметно, а ушел – невидимая струнка оборвалась. В дому вроде просторней, а бабка сказала – опустело. Недолго задержалась она в опустелости. Молодые почтили память и принялись, заходились заполнять освободившуюся площадь. Купили хороший гарнитур, полированный, качественный, цветной телевизор, втащили на крышу высоченную, трехъярусную мачту с антенной, настроенной на город. Постепенно жизнь вошла в колею, супруга Семена Терентьевича, Евдокия Сергеевна, отвлеклась домашними заботами; Семен Терентьевич оставался сосредоточенный, настороженный, похоже, хотел вспомнить что-то важное и не мог вспомнить. Дети… С детьми как раз подоспели заботы. Средний сын, Виталий, отбился от рук, никак к делу не пристроится, то дома засядет, рыбалкой займется, то штанги на спортплощадке выжимает.

– Теперь спортсменам кругом дорога, – заявляет. – Вы здесь так и прикипите к Глухому Яру, а я весь свет запросто объезжу с мировыми рекордами.

Мировые не получились, а пуп чуть не сорвал. Стал к рабочей славе примазываться; „Мы, да все мы – Куди!..“ И про красное дерево вспомнил, и про доску Почета на заводе. Покатился из цеха в цех, с завода на завод. Семену Терентьевичу вдвойне горе – за сына боль и на работе корят:

– Что ж это у тебя, Терентьевич? Сам в трударях, в наставниках, а свой родненький как же?

Никому не ведомо, сколько сил, кровушки стоило Семену Терентьевичу родненького переломить.

Младшим сыном, Алешкой, Куди нахвалиться Не могут, Евдокии Сергеевне утеха, гордость школы и Веры Павловны, из армии благодарности шлют. Как будто и забот с ним особых не было, никаких усилий родительских не прикладывали, сам собою рос, к делу приспосабливался; говорят, в деда пошел. Минувшей осенью демобилизовался, самое время в годы входить, семьей обзавестись, уже и невеста на примете – Ольга Крутояр, соседская. Но и тут не слава богу, Евдокия Сергеевна как-то в сердцах не стерпела, про Хому Крутояра высказалась – насчет запоя и безобразий в доме. Соседи подхватили, раздули и пошло! Слово за слово, дети рассорились, прочь из родного гнезда, Ольга в одну сторону, Алешка в другую завеялись.

Семен Терентьевич утешал жену:

– Разлетелись, не разошлись. Любовь у них крепкая, давняя, друг без дружки не проживут.

А тут со старшим сыном хлопоты подоспели, Павел долго не женился, невесту выбирал – та вертихвостка, та белоручка, славному роду Кудей не в дугу. Наконец осенило, привел девушку видную, всем хороша, внимательная, образованная, из семьи пристойной. Долго женихался, семья не складывалась, только в прошлом году вошли в дом, два знаменитых корня породнились. Свекруха в невестке души не чает, у нее все сыны и сыны, а тут дочку судьба послала добрую, ласковую, жить да жить…

Однако Евдокия Сергеевна вскоре замечать стала – пролегло что-то промеж молодыми. Чужому глазу не видать, а мать сразу почуяла. Застала как-то Людмилу одну – сидит у окна, слезы прячет.

– Ты что, Людмилочка? Случилось что у вас? Обижает? Грубости?

– Да что вы, мама, как могли такое подумать.

– Так что же, доченька? Говори! Чего хуже в прятки – играть.

– А что прятать? Прятать тут особо нечего. Прямо скажу, всему этому мой театр причина, моя сценическая жизнь домашнюю жизнь омрачает. Я в народном театре актриса, а Павлу это не по душе.

– Да не может быть такого, – обиделась Евдокия Сергеевна. – У нас в семье, у Кудей, театр на самом почетном месте. Мы за километры в город ездила, еще когда трассы не было, по старой дороге тряслись. И в Киеве, и в Москве в театрах бывали.

– И Павел готов и в Киев, и в Москву – на других артистов смотреть. Одно дело, когда чужие на сцене, а другое – когда своя жена в представлении участвует. – Людмила спрятала влажный платочек в карман. – Пока еще диалоги идут, ну там разговоры всякие или монолог – Павел ничего. Но как только переживания начинаются, правду жизни показываем…

– Значит, он против? Запрещает? Голос повышает?

– Ну что вы, мама, разве Павел позволит себе? Нисколько не повышает, напротив, молчит. Ухожу на репетицию – молчит, возвращаюсь – молчит.

– Ну и пусть себе молчит на здоровье. Что тебе от того? У других мужья, знаешь, как бывает, не приведи господи, хам хамом, рожа пьяная, кулаками по столу грюкает…

– Ой, мама, да у нас, на сцене, молчание самым выразительным считается. Иная реплика так не убьет, как молчание. Слово, бывает, не найдется, а пауза…

– Ну, насчет пауз не знаю, а горе себе напрасно не выдумывайте, – кудиевской властью определила Евдокия Сергеевна. – И Павел нехай не дурит. Я с ним поговорю. Взял в жены артистку, какие тут могут быть паузы? Мало ли чего не бывает по ходу действия!

Кто знает, как бы сложилась далее семейная жизнь Людмилы и Павла, но тут явились миру Саша и Маша, светлоглазые, горластые, моторные – верно сказала Евдокия Сергеевна, какие уж тут паузы! Ходить еще не умеют, папа-мама не сказали, в бассейне не плавают, а дорогу в ДК запомнили, на сцену тянутся, пляшут, поют – такую капеллу с бабкой Евдокией составили, никаких заезжих ансамблей не надобно. Несмотря, что близнята, характеры разные – Маша заплачет, Саша молчит, спокойно разбирается в том, что произошло; Саша смеется, Маша осуждает за легкомыслие.

Слепилось гнездо, не сглазить бы…

Идут мимо Кудиева гнезда прохожие, заглядывают, завидуют – живется людям, кругом удача, рубли у них по углам, что ли, закопаны?

5

Лишь на другой день Анатолий признался, что товарищи по работе сочли сообщение Оленьки фантастическим, справедливо отметив: с высоты балкона в условиях надвигающейся бури и темени девочка едва ли могла различить цвет старых, потрепанных машин – блеклосерый и стертый коричневый, а тем более прочесть надпись на кузове. Коричневый фургон пищеторга был брошен далеко от поселка и трассы; в поселке его никто не видел. Если же принять во внимание, что мать нашла девочку спящей…

– Ты был прав, Никита, я оказался в дурацком положении.

– Что значат прав? В чем? Что я говорил? Я предостерегал тебя от поспешных выводов, от протокольного прочтения явлений. Я и не думал отрицать истину образа. Я не сыщик, я проектировщик, график. – Никита, нервничая, освобождал обеденный стол от чертежей, обрывков ватмана, огрызков карандашей. – Я предлагал сочувственно прочитать душу ребенка, а не так, знаешь, щелк-щелк затвором, факт налицо. Душа девочки – хрупкое, неустойчивое построение со множеством неизвестных. А ты мотнулся в город к своим ребятам. Кто тебе виноват?

Никита накрыл стол безукоризненно свежей, узорчатой скатертью – он недолюбливал эту скатерть, ослепительное свидетельство благонравия, успокоенности – верный признак неполадок в его работе – скатерть на столе, доска с проектом за шкафом. Тем тщательней расправлял он складочки по углам.

– Подумаем о главном, Толя… В душе Оленьки, пусть неосознанно, осталось происшедшее на трассе – мальчишка, попавший в аварию, коричневый фургон, который она видела, который был, а говорят, что его не было! Ведь у нее сейчас складывается представление об истине, о мире, в котором она живет. Задумайся!

Анатолий решил по-своему:

– Надо потолковать с ней обстоятельно.

Решение нашли, но Оленьки не оказалось дома; наверно, каталась на велосипеде или заигралась во дворе Таты; она никогда не отвечала толком, где пропадала, повторяла излюбленные словечки Таты: „Где надо, там и была!“, за что немедля получала взбучку.

Утро Никиты и Анатолия прошло в безделье, вполне оправдываемом предчувствием страды; бродили по полям и пустырям, ставшими строительными площадками, Никита говорил о своих проектах, о том, что зодчество воспитывает не в меньшей степени, чем лекции и доклады. Анатолий слушал молча; навязчиво возникали госпитальные дни, не потому, что связывались с болями, мукой, близостью смерти – все это по молодости своей, здоровью души он мог изжить, – а потому что угрожала неопределенность дальнейшего, он думал о работе, службе, о том, что составляло его дальнейшую судьбу.

Вдруг Никита остановился – под ногами распласталось гнездо, прибитое градом к обочине дороги; где-то, в самой чаще кустарника, невидимые, тревожно и скорбно перекликались птицы. Смотрел на сплетенье прутьев, и оттого что над рощей взошло ясное солнце, сияла голубизна погожего дня – растоптанное гнездо с особой болью задело его.

– А без прутиков сиротливо птенцам. Без тепла нет жизни. Птицы не вернутся сюда – откинутся.

Они поднялись на холм, домики поселка внизу расположились, как на макете; Эльза Захаровна в своем дворе возилась с шубами и дубленками, проветривая, просушивая на солнце.

Стали спускаться к трассе по другую сторону холма, шли молча, только уже на трассе Анатолий заговорил:

– Я разгадал тебя лишь теперь; там, над гнездом, понял до конца; все твои чертежики, работу до исступления, жажду создания человеческого жилья, жажду построить дом, которого у тебя не было…

Мимо пронеслась Оленька на велике, сидела на раме, вцепившись в руль у самой втулки, поддерживаемая каким-то мальчиком. Другая девочка, постарше, щеголяя импортными колготками, топталась на асфальте, ожидая своей очереди. Третья девочка, еще старше, с завистью поглядывала на девочку в колготках:

– Тата, а ты что? Ты на велик, Тата?

Велосипедист вернулся без Оленьки, подхватил Тату и полетел к многоэтажке.

– Нам пора домой, – высматривал Оленьку Никита.

Их обогнала „Волга“, мягко притормозила, ждала чуть впереди.

Когда они подошли, передняя дверца распахнулась.

– Что ж это, сосед любезный, не заявляешься? – выглянул из „Волги“ осанистый человек, сидевший за рулем. – Вознеслись, товарищи дорогие, на этажи, оторвались от земли?

– Сваи нашего небоскреба глубоко уходят в землю, учтите Пахом Пахомыч, – возразил Никита.

– Здорово! Твой дед, бывало, своими корнями гордился, а ты на сваи перешел! – добродушно заулыбался хозяин „Волги“. – Ну, да это присказка, а дело впереди. Четвертый требуется. Преферанс составляем. Договорились?

– Я о преферансе давным-давно позабыл, Пахом Пахомыч, грехи третьекурсника. Не обижайтесь, но душа не лежит. – И тут же спохватился. – Да вот, пожалуйста, знакомьтесь, мой друг Анатолий, любую игру составит, в картежных фигурах большой мастак. По, разумеется, но маленькой.

– А для нас карты не заработок, а удовольствие.

– Так в чем же дело?

– Ждем! воскликнул Пахом Пахомыч, присматриваясь к Анатолию более пристально, чем требовали заботы о предстоящем преферансе. – Ждем, потрудитесь пораньше, чтобы подкрепиться и посидеть подобающе.

И нажал на педаль газа.

– Ну, Анатоша, – протянул Никита, когда „Волга“ отъехала, – считай, денек не пропал даром. Пахом Пахомыч, да к нему Эльза Захаровна, это, дорогой мой, преферанс весьма поучительный.

– Что я Пахомычу и что Пахомыч мне?

– А то!.. Ты их в прошлом году не видел, пребывали в круизе, потом вышибли тебя из седла. Но он о тебе наслышан, по его роже видать. Не тот водитель, чтобы зря „Волгу“ притормозить. Наслышан и тем не менее, а может, именно поэтому…

– Я сказал, что мне Пахомыч? Не в нем мои интерес.

– Заладил… Грубых фактов ждешь? С вещественными и уликами, пиф-паф и тому подобное? А я в глаза верю человеческие. Его Эльза на автостанции глаз с тебя не сводила, – хозяйка переживает, хозяин косится, мало тебе? Как такой дом не посетить? Либо я ноль без палочки, либо с тебя за подобную встречу фляга армянского, не менее.

Подошли к многоэтажке, высоко вверху замаячило яркое пятно.

– Оля уже хозяйничает на балконе, – первым заметил пятно Никита. – Мне всегда неспокойно, когда она взбирается на скамейку, развешивая на веревке свои богатства; начисто отсутствует чувство страха, хоть и повторяет ежеминутно: ой страшно, ой боюсь, боюсь.

Два блика, как два солнечных зайчика, сверкнули на балконе и погасли.

– Что это? – полюбопытствовал Анатолий.

– Зеркальце, очевидно. Что еще может быть в руках девочки?

Когда они позвонили, Оленька немедля, не окликая, открыла дверь.

– Ты почему не спрашиваешь, кто пришел? – наставительно обратился к девочке Никита.

– А я и так знаю, как вы звоните.

– Разреши нам пройти на балкон, Оленька. В „Гастроном“ должны привезти молочное, а с нашего балкона не видно.

– С вашего балкона видно то же, что с нашего, – строго заметила девочка.

– Да? А мне казалось… Ну, все равно, если уж зашли…

На балконе уборка была в полном разгаре, платья кукол полыхали на протянутом шнуре, кукольная мебель – столик, кресла, диван, большой зеркальный шифоньер ждали гостей – она еще играла в куклы! А на столике импортная жвачка и пакетики импортных колготков с шикарными девицами на этикетках.

– У моих кукол сегодня день рождения!

Никита знал, что у них день рождения каждый день.

Анатолий знакомился с подробностями интерьера:

– Я не вижу зеркальца, – шепнул он Никите.

– Оленька, – обратился к девочке Никита, – смотри, там, на другом краю площади, к Гастроному подъехали фургоны, можешь ты разглядеть, какого цвета машины?

– Могу! – Девочка тотчас взобралась на табуретку. – Две машины, обе серые, одна „Хлеб“, другая „Мороженое“. То есть не „Мороженое“, а „Молоко“, но она привезла мороженое.

– Ты правильно ответила, – вмешался в разговор Анатолий. – Но это потому, что часто видишь машины „Хлеб“ и „Молоко“, узнаешь потому, что сейчас они освещены…

– Не имеет значения, я очень хорошо вижу.

– Та-ак… А могла бы ты прочитать надпись на кузове? Вон там, еще дальше, остановилась какая-то машина…

– Могу!

Оля соскочила с табуретки, кинулась в свой угол, достала из шифоньера полевой бинокль, полированные стекла блеснули на солнце.

– Вот тебе и зайчики! – подтолкнул Анатолия Никита.

Девочка, казалось, уже пожалела, что раскрыла свой тайник, прижала бинокль к груди, исподлобья глянула на Анатолия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю