Текст книги "Поселок на трассе"
Автор книги: Николай Сказбуш
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
– Хорошие, хорошие… Только жизнь показывает: хорошие на плохое скатываются, а из так называемых плохих люди порой выходят.
– А я с чем, собственно, пришел, Вера Павловна. Большой день в нашем семействе. Со старым гнездом расстаемся и еще одно событие – Ольгу Крутояр засватали…
– Долго ж вы сватаетесь!
– Долгие сговоры, спорые дела.
– Могли б молодые про меня, старую, вспомнить!
– А молодые само собой… Само собой… Поехали в город документы сдавать, вернутся, по порядку, чин чином, по старому обычаю – заручины. А я от нас, от супруги и себя, как глава семейства…
– Эх ты, глава, хитрая твоя голова! Ну, ничего, я терпеливая, я подожду, авось молодые не забыли мой адресок!
– Эх, Вера Павловна, любитель вы допекать!
– Шкраб, Семен Терентьевич, то есть – школьный работник, закоренелый, ничего не поделаешь. Да и ты хорош, затеял по-старинному, а детки гуляют по-современному!
– Что бы ни случилось, как бы ни сложился день, мысли Людмилы обращались к малышам. Уже рассвело, пора вставать к ним, пора готовиться к суете праздничного дня.
Надо приготовить завтрак мужу, надо принять людей. Хлопоты радуют и тяготят ее, хотя сама призвала всех на день прощанья с насиженным гнездом. Соседи посмеиваются над ее затеями: «Артистка самодеятельная!» А Семен Терентьевич одобряет. Людмила дорожит поддержкой старого мастера, ей трудно было войти в чужую семью, сохраняя себя. Куди не перечили затеям Людмилы, Евдокия Сергеевна, как всегда, старалась понять невестку: характер у молодых – Алексея и Ольги – взрывоопасный, надо обогреть их семейным теплом, чтобы прижились к родному корню. А Матрена Васильевна, мать Ольги, приученная жизнью к рассудительности, всполошилась:
– Ну уж эта актерка Кудиева! Крутит и крутит, кругом ей театр с представлениями. Заручины вспомнила! Заручины, это ж испокон веков тихо-мирно, ладком в хате, промеж семейств. Свадьба – я понимаю. На свадьбу, на приданое у меня отложено, давно собралася.
Более всего опасалась Матрена Васильевна, как бы ее Хома не разгулялся раньше времени. Поохала, посудачила и поспешила к сватьям помогать, за Хомой присматривать, столы накрывать, не с пустыми руками, разумеется. В доме чисто, празднично, дорожки золотистым песком посыпаны, а в саду непорядок: от белого налива до груши веревка протянута, на ней пеленки сохнут. Шепнула Людмиле, как же так, праздник затеяла, и вдруг такое у людей на глазах!
– Ничего особенного, – возразила Людмила, – пеленкам требуется воздух и солнышко. Гостям без внимания, им на столы глядеть интересней.
– Нет, я с тобой не согласная! – возмутилась Матрена Васильевна. – Назвала гостей, нечего пеленки выставлять. – Тогда Людмила подхватила пеленки, на ходу пробуя, просохли они или нет, отнесла в дом и поспешила к гостям.
Девчонки с соседней улицы заглянули было через забор, самая шустрая отозвала подружек:
– Та-а это ж не свадьба! Это так, пособирались…
Сдуло всех до единой, полетели передачу смотреть.
Старики, отдыхавшие на уличных скамеечках, заслышав позывные, и себе потянулись в хаты, вздыхая, качая головами:
– Эх-эх-хе, забыли люди на себя смотреть, на экраны уставились.
– И верно, такой вред для глаз и здоровья! Я, например, ни одной передачи не могу пропустить, «Трест» или «Мгновенья весны»… Сагу из английской жизни – я ни одной серии не пропустил, все как есть. Внуков гоню, конечно, чтоб не отвлекались, глаза не портили, а мне уж, что уж…
За околицей, у самого оврага, длинноногие девчонки в куцых, туго подхваченных поясками платьях, выводили на свой лад модные шлягеры:
Напишу я музыку с тебе,
Напиши ты музыку с мене!
Слава богу, отобедали, убрано со стола, можно свободней вздохнуть, сельским радостям предаться, посмотреть, что посажено, что взошло. Людмила, оставив малышей под яблоней в коляске, сопровождала городских гостей:
– Здесь новая посадка, эти деревца – сыновей Семена Терентьевича, каждое в день совершеннолетия. А это, с краю, моя вишенка.
– Надо говорить не «моя», а «наша»! – строго поправил Павел. – Я помогал, значит наше.
– Ой, мужики! – оттолкнула мужа Людмила. – Чуть прикоснулся, уже наше.
– А ты соглашайся, соглашайся, – подсказывала свекруха, – не перечь, поддакивай. Это им нравится. Ты соглашайся, а сама свое думай.
– Чему поучаешь? Чему детей поучаешь! – возмутился Семен Терентьевич. – У нас в доме такого никогда не было.
– Так я ж к слову… Уже и пошутить нельзя.
– И мое деревцо тут будет, – подошла незаметно Ольга Крутояр. – Наше деревцо, Алеша.
– Завели музыку, – хихикнул Хома Крутояр. – Еще не расписались – раскудахтались. Наше, наше! Пуд соли съешь, тогда будет наше. – Хома Пантелеймонович засеменил вдоль посадки, тыча пальцем в каждое деревцо. – И что их тут теперь сажать? Что сажать! Сажают, сажают, а давно кругом на снос повернуло. Кругом сносят и тут снесут под метелочку. На балконах теперь будем сажать. Елки-палки нейлоновые. Кактусы в пластмассовых стопочках!
– Сам ты кактус! – Матрена Васильевна пыталась отвести мужа в сторону. – Олечка верит, значит, так тому и быть!
– Ха, верят… Бульдозеров нагонят, будь здоров, под самый корень, бульдозеры – машины сурьезные.
– Зачем вы так говорите? – возмутилась Людмила. – Здесь будет детский сад, заводской детский сад. Никто не станет сносить сады.
– Никто не станет!.. Вы ж понимаете, артистка выискалась, лучше всех знает, представления устраивает, – замигал маленькими, потухшими глазками Хома. – Твое дело такое, языком трепать, а стройконтора придет, свое скажет, и будь здоров.
– Пойдем, пойдем, – пыталась увести Хому Матрена Васильевна. – Ступай, отлежишься в садочке на коечке, а то с утра сегодня споры затеваешь.
Человек живой, верткий в молодости, непоседа, Хома Пантелеймонович утратил былую удаль, стал мешковат, ленив, неповоротлив. Когда и почему такое произошло – он и сам толком не знал, а если и знал – помалкивал, лишь в буйные часы, с перепоя, кого-то упрекал, кому-то грозил, обещался доказать. Но в одном он сохранил свойственную быстроту и подвижность – чуть где соберутся, зазвенит, зашумит, застучат косточки домино или зашуршат карты – мигом увернется из-под рук Матрены Васильевны и этак бочком, бочком, незаметно, тихонечко завеется.
Никто не заметил, как возник он в беседке, где собрались в послеобеденный час побаловаться костяшками, разобраться в текущих делах. Пристроился с краю, у самого входа – не отец невесты, глава семьи, а так, сбоку припеку, сам себе места не определит. Новый пиджачок, вдвое сложенный, положил рядышком на скамье, опасается забыть, вечно теряет, вещи валятся из рук, мнится ему самоуправство вещей, то одно, то другое запропастится невесть куда. Молчит, прислушивается, приглядывается, губами шевелит, желательно слово сказать, аж душа горит, а язык занемел, разменялась на граммы речь человеческая; продолжает хмуро прислушиваться к спокойным словам Семена Терентьевича, к уверенной скороговорке Михаила Чуба. «Пятое колесо в многотиражке, – думает о Михаиле, – а строит из себя столичного собкора».
Что ему, кажись, сидел бы в своей многотиражке, строчил, описывал шестеренки и коленчатые валы, так нет, ему шестеренок мало, общую жизнь подавай, больше всех надо!
– Я вот, Семен Терентьевич, материал собираю о вашем цехе, а значит о заводе, поскольку цех сам по себе не обосабливается. Глубже, шире надо глядеть, поскольку и завод не сам по себе. В областной прессе намечаю выступить. Масштабно. Многопланово. Задачи перед нами масштабные. Мысли возникают.
– У тебя, Михайло, что ни слово, то масштаб. И мысли.
– А как же, Семен Терентьевич. Момент такой. Каждого обязывает. И с позитивной, и с негативной стороны. С негативной стороны замечать приходится, если поперек дороги. Это каждому газетчику известно – мимо фактов не пройдешь, совесть не позволит. Вот такой факт, например, бросается в глаза: преодолеваем негативные явления, противостоим нарушениям, выдвигаем новые положения, стремясь предупредить нарушителя. А он, нарушитель, раньше нашего осваивается с новым положением. Мы еще и внедрить новое не успели – а он уже тут как тут, в новом виде, здравствуйте, пожалуйте, перестроился.
– В одном никогда он не сможет перестроиться, – нахмурился Семен Терентьевич. – Правда есть правда, добро есть добро. А зло есть зло. На то и правда, чтобы всегда впереди быть. Тогда и зло отстанет.
– Я к тому и говорю, Семен Терентьевич, одно с вами говорю. Только вы слова хорошие нашли, а я профессионально фактами мыслю, а потом уж слова добываю. Соответственно. Вот такой факт, например. Сейчас мы все думаем и говорим, готовимся к предстоящему активу, общественно, политически, со всей партийностью. И вы, наверно, заметили, что сейчас…
– У тебя, Михайло, что ни слово, то – сейчас! Что значит твое сейчас? А когда было иначе? Когда? Вы что, молодые, думаете, что до вашего «сейчас» ничего не было?.. Ладный ты парень, Михаил. Вникающий. Однако и до «сейчас» кой-что было. Существенное. Хотя, конечно, и тебе предстоит.
Никиту и Анатолия приняли радушно, щиросердно.
Хозяин вышел встречать. Хозяйка на крыльце. Людмила с малышами.
– Нашим мадоннам мало одного младенца! – шепнул Никита Анатолию.
Малыши, ликуя, откликаясь на все мелькающее, движущееся, живущее, рвались из коляски, гремели погремушками.
Людмила, радуясь резвости детей, уговаривала Машу и Сашу ласково и нежно, надеясь освободиться хоть на миг. Свекруха следила за ней неодобрительно; в душе Евдокии Сергеевны навсегда сохранились дни материнства – безраздельное, ничем не возместимое счастье.
Людмила откатила коляску в самый дальний угол сада, где сохранились с незапамятных времен любисток, барвинок и рута мята. Утомленные собственным непокоем младенцы уснули – блаженный, благодатный для всех час умиротворения.
То, что произошло затем в беседке, запомнилось Анатолию с протокольной точностью. На столе лежали костяшки домино отнюдь не в игровом порядке, скорей это походило на узоры и фигуры, составляемые детьми; носатый мастер, которого Анатолий приметил еще в первый день знакомства с Кудями, держал в отставленных щипчиками пальцах дубль, высматривая, куда бы его пристроить, и пояснял на костяшках домино, как расположатся новые кварталы жилого массива. Рядом с мастером сидели молодые ребята, видать, товарищи по цеху, напротив, поближе к Семену Терентьевичу, примостился бочком Михайло Чуб, читавший прошлый раз поэму о коленчатом вале. У самого входа, исподлобья поглядывал на окружающих, то и дело вскидывая голову, точно собираясь вмешаться в разговор, сутулился Хома Крутояр, Когда Анатолии вошел в беседку, Михайло Чуб говорил что-то о тех, кто поперек дороги, упомянул имя Полоха; не обращая внимания на появление Анатолия, продолжал возмущаться и доказывать:
– Можно сказать, от таких идет. Не побоюсь этого слова – полоховщина. Об этом сейчас невольно думается. Понимаете, паше время, огромный размах, глубинные пласты; призваны к деятельности миллионы, массы, огромные массы людей. Личностей. Личностей, понимаете? Небывалый рост личности. Но вместе с тем…
– Ох, уж это «вместе с тем»! – перебил Михаила Семен Терентьевич сокрушенно. – Если б не это «вместе с тем»!..
– Вместе с тем, в общем потоке достигнутого вынесло на поверхность людей нравственно не подготовленных к общественной деятельности, не обладающих ни духовными, ни деловыми качествами…
– А ты конкретней, конкретней, – потребовал носатый мастер, – а то разводишь свои поэмы вообще.
– Могу конкретней. С фактами. Пожалуйста, приведу факт. Птицефабрику. Дружки Полоха зажали кабель для птицефабрики, сорвали пуск. Первое дело – ущерб хозяйству. Ясно? А сверх того: кому на горб? Секретарю. Ивану Сидоровичу. Приводить еще факты?
– Ну, ты парень с размахом, – ухмыльнулся мастер. – Тесно тебе в многотиражке.
– А газетчик без размаха не газетчик. И многотиражка никому в общественном вопросе не помеха, напротив, многим родной колыбелью была. Я к этому делу масштабно подхожу.
– Эх, наговорили тут!.. – вдруг прорвало Хому Крутояра. – Всего наговорили, и с фактами, и без фактов. А что с ваших балачок? Ты подойдешь, ты скажешь всякому такому, кто он таков? – накинулся Хома на Михаила. – Скажешь ворюге, что он ворюга, живодер? Не-ет, не скажешь. А вдруг ворюга обидится, оскорбится, а мы ж люди деликатные, обходительные, за километр обходим… Вот вам и весь Полох. Без нашей обходительности и Полоха не было б!
– Что вы тут понимаете, свое – на всех! – вскочил Михаил Чуб. – За всех расписываетесь. Вы за себя скажите, а мы свое скажем. Не отступимся! – Михаил распалился, надвинулся вплотную, задел пиджак Хомы, лежавший на скамье.
– Ну, ты, тише, – подхватил Хома пиджак. – Не купишь, не лапай. – Хома расправил пиджак, ощупывая полы, накинул на одно плечо.
– Вы что, дядя Хома, схватились за пиджак! – рассмеялся Чуб. – Что у вас там, миллионы зашиты?
– А может, и миллионы… А может, поболе миллионов. – Придерживая рукой пиджак, отступал из беседки Хома Пантелеймонович.
– Верно сказано, – заметил Анатолий, пропуская расстроившегося человека. – Хорошо сказали, Хома Пантелеймонович, верно сказали – есть вещи поболе, поважней миллионов. Невольно задумаешься, Хома Пантелеймонович!
– Э, да что толковать, – отмахнулся Хома. – Все вы тут больно грамотные!
Молодые уехали во Дворец подавать документы; в ожидании их возвращенья составили столы под дубом, нашлось и на стол к празднику, однако пока что придержали в печи и холодильнике, пили чай на веранде, семейное священнодействие Кудей.
Приглашая Никиту на веранду, Людмила шла по дорожке сада чуть впереди – она любила, чтобы мужчина следовал за нею.
– Вы, строители, прекрасный, страшный народ. Жестокие люди. Мало вам строить, надо еще сносить.
– Не мы жестокие, Людочка, – необходимость всегда была жестокой.
– Я и говорю: мало вам железобетона, профилированного железа, требуется еще железная необходимость.
Она шла по дорожке, лаская деревья, не замечая, что отдаляется от Никиты, пожалуй забыла о нем:
«…Мой милый, мой нежный, прекрасный сад… Моя жизнь, моя молодость, счастье мое!..»
Оглянулась, с трудом отвлекаясь от своих мыслей:
– Простите меня, Никита Георгиевич! У меня сегодня такой день… В этот день, пять лет назад, я впервые ступила на самодеятельную сцену. И впервые на заводе увидела Павла Кудя. Объединилось несовместимое.
– А вы могли бы во имя театра отказаться…
– Нет! Я не Чайка, Никита Георгиевич, я производственник, самодеятельная любительница. Люблю свою работу, готова создавать вещи, реальные ценности, нести вахту на потоке. Но поток для меня должен быть освещен еще каким-то верхним светом. Самыми сокровенными, даже неожиданными движениями души. Я вам говорила, мечтаю сыграть Любовь Андреевну. Почему? Не знаю. Наверное, в трагикомическом хочу передать трагедию, чтобы понять и снять трагедию. Освободить душу для счастья. Не считайте меня дикой, но я убеждена – в каждой из нас живет Любовь Андреевна, жаждущая беспечности, легкости, способная очнуться лишь в самый последний миг. Согласны со мной, Никита Георгиевич?
– Я не думал об этом…
– А меня мучит затаенный, соблазнительный зверек легкости. Чудится и в других, и я не могу оставаться равнодушной. Убеждена, эта легкость от малодушия, утраты истинного ощущения времени, жизни. И я ополчаюсь. Мы, самодеятельные артисты, совершенно особый народ, неистовый, сумасшедший. Мы – студия! Вам приходилось задумываться над тем, что такое студия, Никита Георгиевич?
– Очень даже… Очень приходилось. Задумывался. И заземлился на маленькой пользе.
Евдокия Сергеевна готовила ужин, Матрена Васильевна, строгая, степенная, сохраняя достоинство сватьи, помогала ей.
Людмила занимала гостей, угощала сдобой и чаем, с сожалением говорила о том, что ее театр на гастролях и что она не могла поехать с ним.
Анатолий шепнул Никите:
– Надоедливая девица… – Он так и сказал «девица», мог бы сказать «девочка», – в ней много было детского, – без конца толкует о театре.
– Мы-то с тобой, Анатоша, можем и должны понять ее; противоречия, дорогой мой, увлеченность и обыденность, театр и хата – невестка в крепкой семье! Утверждает себя на сцене, предчувствуя, что прощается со сценой.
Людмила суетилась, угощала гостей, чем бог послал.
– Мы с мамой-Евдокией были на спектаклях московского, приезжал на гастроли; нам с мамой очень понравился предельно слаженный ансамбль, но главное – правда игры; для меня самое главное – правда игры, а как же иначе?
– Да-да, – сочувственно откликнулась Евдокия Сергеевна, появляясь в дверях с кухонным полотенцем на плече. – Людочка совершенно права, сто лет пьесе, а смотрится, как будто все сегодня происходит.
– Ну, теперь у них этого не увидите, – вставил свое слово носатый мастер. – Теперь все по-новому. Все наоборот. Тоже очень интересно получается.
– Мы, вся публика, вызывали-вызывали, – загорелась Людмила, – я ладошки отбила, аплодируя. Мама-Евдокия тоже была очень довольна. Долго аплодировали и опоздали на «трясучку». Спасибо, Эдуард Гаврилович Полох подбросил на своей машине…
Она вдруг умолкла, растерянно оглянулась на свекра, от детской восторженности не осталось и следа.
– Услужливый товарищ! – буркнул Семен Терентьевич.
– А что тут такого? – снова появилась в дверях Евдокия Сергеевна с теркой в руках. – Не топать же пешака среди глухой ночи?
Анатолий украдкой присматривался к Людмиле – смущенье провинившегося ребенка сгладилось; в уголках рта морщинки горечи, ожесточенность женщины, искушенной жизнью.
– Подловато, конечно, – тихо проговорила она, – ради удобного местечка не побрезговали, кто за рулем.
– Да что вы, Людмила, – влюбленно глянул на нее Михаил, – нашли о чем беспокоиться, обыкновенно – транспорт!
– Вот так, Людочка, – вздохнул Никита, – театр, аплодисменты прекрасному, гармония, каждому свой выход – белому, черному. А потом белое и черное в одном транспорте.
– Заладили, транспорт, транспорт! – неожиданно резко вырвалось у Людмилы. Анатолия поразила переменчивость ее настроения, не было уже увлеченной девчонки, холодно и зло смотрела уязвленная женщина. – Кому нужны ваши словечки – транспорт… Привыкаем к паскудству, приживаемся, вот он, ваш транспорт.
– Успокойся, – стиснул руку жены Павел. – Не кипятись за чайным столом, не порть часок себе и людям.
– Она правильно сказала! – повысил голос Семен Терентьевич.
– А зачем ей зря тревожиться, – выпрямился Павел. – Людочке сейчас надо отдыхать, свободно дышать в садочке; молоко испортится, так что нам с ваших разговоров? Мне дети дороже.
Павел не выпускал рук Людмилы. Она уже успокоилась, заговорила с прежней восторженностью:
– А знаете, удивительно – Антон Павлович называл роль Лопахина центральной; «Если она не удастся, то значит и пьеса вся провалится…» Представляете – центральная! А на роль Раневской благословил Ольгу Леонардовну, доверил ей, только ей, больше никому. Доверил самому близкому человеку. Вы думали об этом? Лопахин – фигура. Любовь Андреевна – тревога, душевная мука… Комедия?
Гости говорили о последней телепередаче, были ею очень довольны – речь шла о неожиданном успехе любимой футбольной команды, проигравшей с минимальным счетом.
– Что-то Хомы Пантелеймоновича не видать, – забеспокоился Семен Терентьевич, оглядываясь по сторонам. – Как бы на левадку не завернул, обидно за человека.
– А я сейчас о Пантюшкине подумала, – обмолвилась Людмила.
– С чего бы это? – насторожился Семен Терентьевич.
– Не знаю… Бывает так, встретится в толпе неизвестная личность и напомнит кого-то.
– Ну, уж… Дрянь-человек, и вспоминать ни к чему в такой день.
– Суровый вы, строгий, Семен Терентьевич.
– Не суровый, а справедливый.
– А что тут справедливого – не вспоминать? – придрался Павел к словам отца. – Я тоже вспомнил. Вы про Хому, я про Ерему. Одно к одному, Хома к Пантюшкину, не так уж далеко.
– Эк, хватил, Хома пострадал, Пантюшкин обокрал.
– А если не сам крал, а запутали? Доказано?
– Запутали-запутали, не путанного не запутают.
– Семен Терентьевич, Павел говорит о том же, что и вы всегда говорили и чего требуете; разбираться по сути, до конца, – заволновалась Людмила. – Почему вы теперь против? Почему у вас с Павлом всегда… Ну, не всегда… Но часто… В одно думаете, а разговор… Несогласный разговор у вас.
– А почему ты, Людмила, Евдокии говоришь мама Евдокия, а мне Семен Терентьевич? Интересно! Начнем разбираться отчего, почему…
– Это она почтительно, отец, полным титулом, поскольку ты глава дома.
– Вы уж, почтительные, признательные…
Еще одно неосторожное слово…
Нелегко крепить крепкую семью.
Михайло Чуб вскочил из-за стола.
– Ты что? – оглянулся на него Семен Терентьевич.
– Товарищи! Господин Полох Эдуард Гаврилович к нам с букетом роз!
Эдуард Гаврилович неторопливо, торжественно шагал по аллее, высоко подняв цветы.
– Поздравляю, поздравляю, – подходил он к веранде, благожелательный, добрый сосед, земляк, старожил коренной, хранитель заветов. – Поздравляю с древним святым обычаем. Встречайте нас, я молодых привез, подкинул от самого Дворца.
Алексей и Ольга счастливые, возбужденные приятной дорогой, следовали за Эдуардом Гавриловичем.
Собрались в рощу – неизменное гулянье в дни семейных торжеств.
Эдуард Гаврилович задержал Ольгу «на пару слов», по его выражению. Вскоре отпустил ее, а сам остался в беседке, заявив, что ему необходимо посоветоваться с Евдокией Сергеевной и Матреной Васильевной о хозяйственных делах, поскольку пребывает в дому один на холостяцком положении, покинутый семейством.
– Чего Полох к тебе прицепился? – допытывался у Ольги Семен Терентьевич.
– Интересовался, где мы с Алексеем будем работать. Сказал, что у него имеется вакансия.
– У нас свои вакансии приготовлены, – буркнул Кудь.
Ольга и Алексей, опережая всех, затерялись в роще; старики следовали не спеша, никто не оглянулся на бурелом, на поваленные деревья, все улеглось, улежалось, стало привычным. И только встретившиеся ребята – мальчик и девочка – покружились над упавшей березкой.
– Смотри! Повыворачивало, – сказала девочка. – Прямо с корнем. Бедненькая…
– Уберут и распилят, – по-хозяйски заметил мальчик, наступив ногой на ствол. – Трассу расчистили, и здесь расчистят.
– Наверно, всю школу пришлют, – догадывалась девочка.
– Не, – с прежней деловитостью возразил мальчик. – Курсанты на трассу наряд имели и сюда придут.
Людмила задержалась на поляне, радуясь открывшемуся с вершины холма простору и той доле свободы, которая выпала нежданно, свобода от своих малышей, свобода от сладости кормленья, и это было мучительно и тревожно. Но все же она была свободна в этот миг.
Вдруг впереди, не так уж далеко, дрогнули и жестко зашелестели ветви кустарника, иссушенные зноем. Разметавшиеся листья пролегли струей удаляющегося следа.
– Птица! – воскликнула Людмила. – Большая птица!
– Похоже – зверь, – возразил Семен Терентьевич. – По низу пошел.
Постояли, прислушиваясь…
Павел обнял Людмилу и отвел в сторону, не любил, когда она тревожилась.
Тоненькие, настороженные березы с неразвившейся, померкшей листвой расступились, открыв долину, залитую солнечным светом, недружные всходы яровых, пересевов, а за долиной, перелеском и трассой – серые, бетонные корпуса птицефабрики с незастекленными окнами, о которой писали уже в газетах, требуя, торопя, высчитывая пропущенные сроки. Смотрели на пересев с обычным болезненно неспокойным чувством, заговорили о видах на урожай, о том, что, несмотря на непогоду и засуху, урожай соберут…
– У нас так много толкуют об Иване Сидоровиче… – глядя на яровые, вспомнил Никита. – Я имею в виду дорожно-транспортные разговоры.
– Не знаю, кто, где, когда толкует, – строго обрезал Семен Терентьевич. – А мы в районе говорим об Иване Сидоровиче потому, что работа двинулась, потому что кругом его беспокойство. Наверно это и есть главная работа секретаря – беспокойство. Со знанием и разумом, само собой. Одни за такую работу горой, другим супротив норова.
Непокой самому Семену Терентьевичу доставлял немало хлопот, когда надо было чего-то добиваться, кого-то к делу призывать. Было у него что-то общее с Иваном Сидоровичем. Недаром Кудь всюду отстаивал линию секретаря в становлении промышленного района, в обширном хозяйстве, где каждый год, каждый день приносил новое. Машины, свекла, газ, электричество, молоко, мясо…
С отстающими беда, однако и с преуспевающими, богатеющими забот не менее – миллионами ворочают, счета в банке растут, надо и душой расти, не только в мошну.
Надо вести людей и самому не отставать, впереди быть на лихом коне, а не под конем, под конем – это уже не руководитель…
И вырвались вслух мысли Семена Терентьевича, заговорил об Иване Сидоровиче: подходит пленум, встанут вопросы, надо решать со всей партийной совестью, поддержать линию секретаря.
Не ведая, не гадая, незримо оказался Иван Сидорович на заручинах – не свадебным генералом, а человеком столь же напряженной, трудной судьбы, сродственной Семену Терентьевичу – напряженной потому, что жить праведно – великое достоинство, однако дорого оплачиваемое, всеми душевными силами.
Далеко внизу выскользнул из рощи человечек – маленькая вертлявая фигурка, похоже было, что за ним кто-то гнался, или он кого-то догонял, а Людмиле представилось – по его странным, судорожным движениям – убегает от самого себя. Никто, кроме нее, человечка не заметил, люди смотрели на яровые, таящие в себе надежду и тревогу. И лишь когда дергающаяся фигурка скрылась в перелеске, тянущемся вдоль трассы, Анатолий склонился к Людмиле:
– Вы чем-то обеспокоены?
– Я не люблю говорить о смутных беспокойствах и предчувствиях!
Андрей Корниенко прямо из школы отправился в город, в зоомагазин, долго торчал перед аквариумом, уткнувшись носом в стекло, присматриваясь к мельканию мальков, морочил голову продавщице, отбирая наиболее резвых. Возвращаясь в поселок, оберегал целлофановый кулек с рыбешками от толчков и локтей соседей: вылез из автобуса, не сводя глаз с кулька, топал по шоссе, разговаривая с мальками; знакомый голос окликнул его.
– Ма? Мамуся, ты – в салоне? Чтоб я провалился!
– Не стоит проваливаться из-за пустяков, сынок.
– Ты… Ты что, закручивалась? – Андрей чуть рыбок не уронил.
Вера Павловна стояла на крыльце салона красоты, смущенно поглядывая на сына.
– Что-нибудь случилось, ма?
– Ничего не случилось. А впрочем… – Вера Павловна подошла к Андрею – какой он большой… и совсем маленький, со своими рыбками. – …Я приглашена!
– Ма! Ты можешь ответить по-человечески?
– Я сказала, приглашена на заручины.
– Заручины? Что это такое?
– Заручины? – раздумчиво протянула Вера Павловна. – Благословение. Начало новой жизни.
– Ничего не понимаю. Какие еще заручины?
– Алексей Кудь засватал Ольгу. Ну, в общем, женится на Ольге Крутояр.
– На Ольге? На Ольге точно? – допытывался Андрей.
– Я же сказала… Вся Моторивка толкует… А ты ничего не замечаешь, кроме своих рыбешек.
– Да, верно, мама, верно… Ой, какой же я… Извини, ма, я побежал!
Он вернулся:
– Возьми, пожалуйста, моих рыбех, выпусти в маленький аквариум, я приготовил на окне; осторожно вылавливай сачком по одной… Или, как знаешь… Пока, мама!
– Андрюшка!
– Пока, я скоро вернусь…
Вера Павловна с целлофановым мешочком в руках стояла в тени салона красоты, провожая сына встревоженным взглядом.
Хорошо было раньше, в детстве, можно было подойти и сказать: Любка, мир, я больше не стану дергать тебя за косы. И наступал ясный, счастливый день, гоняй до ночи наперегонки, на велике, в стукали-пали. Утром выглянуть – солнце золотое, небо голубое, деревья зеленые. И платье ее красное мелькало, проносилось, кружило. Когда Любы нет – небо серое, деревья серые, не хочется выходить во двор, не с кем играть. С ней можно говорить о всем хорошем, какая книга интереснее, какое мороженое лучше – пломбир или фруктовое; можно спорить, кто дальше прыгнет, кто может взобраться на яблоню, на крышу сарая.
Андрей долго бродил по Моторивке, высматривая Любу.
Дворовая собачонка облаяла его.
Вышел Хома Крутояр и спросил, чего он тут шатается.
На соседнем дворе шумели гости, но Андрей не видел ни соседнего двора, ни гостей.
Любы не было.
Она уехала в город тайком, следом за молодыми, дежурила у Дворца, пока они вышли на крыльцо вместе, взявшись за руки, пока не убедилась, что подали документы, закрепляя благополучие и счастье.
Андрей ничего не знал об этом.
Любы не было, он ждал ее, бродил по улицам, не мог уйти не повидав ее.
Демьяша по давней склонности предпочел бы ночной разговор с Полохом. Но Пантюшкин сутки болтался в поселке, намозолил глаза, могли уже и картинку прилепить на доске, каждая минуточка дорого стоила – до ночи в таком деле не дотянешь. Пантюшкина схватят точно, но он, Демьяша, уйдет, смоется, лишь бы успеть сорвать калым с Полоха. Много не выкрутишь, видать сову по полету, но откупиться должен, скандал не в его интересе. И Демьяша решил, не откладывая, проверить Эдуарда Гавриловича; ткнул Пантюшкину городскую булочку, «Жигулевское», бычков в томате и велел ждать в роще, не вылезая на шухер.
Демьяша прошелся раз и другой вдоль полоховской усадьбы, наткнулся на какого-то паренька, торчавшего перед воротами углового двора, откуда доносился шум застолья, присмотрелся мимоходом к пареньку, во внимание не принял – по всему видать, хлопец выглядывал девчонку. Демьяша вернулся к усадьбе Полоха. Тихо. Никого не видать. Гуляют в городе? Или сон послеобеденный?
Обошел усадьбу по углу, переулку и задворкам, выходившим к оврагу. Тихо. Вымерли. Собак и тех не слыхать, приучены, гады, голос подавать только при случае. Повернул обратно, к фасаду. Цветов понасажено, клумбы, газоны, виноград на шпалерах, дорожки асфальтовые, живет человек. Молодец. Демьяша голову склонил от уважения. Какой-то в спецовке над воротами торчит, лестницу приставил – проглядел было его за деревьями. Ковыряется, провода на руке накручены – не то звонок починяет, не то сигнализацию проводит, усадьба на отшибе, под самым перелеском, мало ли что, жуликов хватает, – каждый хозяин о своем беспокоится.
– Тебе чего, извиняюсь? – сразу засек Демьяшу человек на лестнице.
– Да во-от… – тянул Демьяша, подбирая ключики к неизвестному мастеру. – … Вот, по вызову, насчет ремонта: паркет, линолеум, кафель.
– А! Кафель! Кафель – это подходяще. Это товар. Я и гляжу – специалист.
– Да, мы по этой части. Специально работаем. А хозяин у себя? Эдуард Гаврилович?
– Нету-нету, – не слезая с лестницы, сообщил мастер по звонкам или сигнализации. – Выехали машину обкатывать. Любят самолично машину гонять, проветриваться.
– Может, кто из семейства, чтоб не зря мне сюда из города мотаться?
– Нету-нету, в отъезде.