Текст книги "Поселок на трассе"
Автор книги: Николай Сказбуш
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Новый салон имел уже своих завсегдатаев, приезжали даже из города прежние пациенты старого косметического кабинета, приверженцы косметолога Геннадия Петровича Кудри, в просторечии Гена Петровича, о котором в городе ходили легенды. Человек увлеченный, неистовый, пожертвовал карьерой, покинул столичную клинику ради того, чтобы возглавить косметический кабинет, добиться самостоятельности; не задумываясь, перешел из города сюда, на новостройку, в едва выведенное под крышу здание на пустыре, в завале глины, щебня, мусора.
Гена Петровича на этой новостройке привлекли размах проекта, возможность развернуть в дальнейшем строительство поликлиники, подлинный институт красоты, манил возникающий на пустыре город. Коридоры, заваленные батареями отопления, телефонные аппараты без проводов, провода без телефонов – все осталось позади, уладилось, стало на свое место. Самым тяжким оказалось призвать и перебросить косметичек из города в район. Когда Геи Петрович вспоминал, как переезжала Елена Дмитриевна Бубенец с мужем, игравшим на тромбоне в ресторанном ансамбле, с кошкой сиамской породы, собакой Тигрой, увешанной медалями всех собачьих выставок, у него начинался тик.
Елена Дмитриевна Бубенец была косметичкой по призванию, мастером, поэтом своего дела, но характером отличалась строптивым, от малейшего замечания приходила в раж:
– Хоть сам бог, в чем дело? Никто, кажется, не умер! Вот сяду и не сдвинусь!
Сухопарая, с манерами опереточной цыганки, с хрипловатым голосом боцмана-отставника, Елена Дмитриевна, судя по всему, должна была бы разогнать всех посетителей, но к ней всегда просились на прием, сидели в очереди. Эта исступленная, черноглазая чертовка, донимавшая Гена Петровича истериками, умела-таки работать. За своим столиком, на своей сцепе она обретала вдруг дар ласкового слова, убедительной речи. Ее зычный голос приобретал воркующие оттенки; она священнодействовала, колдовала. Умела с сослуживцами ладить. А могла нагрубить и послать под горячую руку. Невзирая на лица.
– Хоть сам бог!
– Одно из двух… – багровел Геи Петрович.
– Я вас поняла, – сухо отзывалась Елена Дмитриевна, и они расходились по своим углам, понимая, что это самый лучший выход из создавшегося положения.
Только однажды Елена Бубенец высказалась до конца:
– Я вас давно раскусила, вы деспот, демагог, неуловимая штучка, мелькаете между конференциями и симпозиумами, люди ждут, верят вам, а вы!.. Только и знаете – выбивать, выколачивать!
Салон замер, решили – ну, конец!
Вечером Ген Петрович укатил добывать и выколачивать.
А наутро пошло по-старому:
– Хоть сам бог!
– Полный сеанс? – Елена Бубенец окинула Эльзу Захаровну взглядом мастера – перед ней был кусок глины, из которого предстояло сотворить осмысленное существо.
– Так, слегка, общий вид. Спешу. Будут люди.
«Будут люди» вырвалось невольно, когда в зеркале встретились их взгляды.
«Смотрит, будто народный заседатель», – с досадой подумала Эльза Захаровна. Не раз говорила себе, что не сядет в кресло к этой зловредной бабе. Эльзе Захаровне не терпелось сказать что-нибудь колкое или как-то возвысить себя, намекнуть, что ждут видных товарищей, машины подкатят к воротам, но проговорила вкрадчиво:
– Пожалуйста, если возможно, помягче. У меня нестерпимое раздражение кожи.
– Энергичные движения дают необходимый импульс, – со своей всегдашней невозмутимостью отрезала Елена Дмитриевна. – Ток собственной крови наилучшее спасительное средство. Мало двигаемся, замораживаем кровь.
«Какое ей дело до моих движений, – негодовала Эльза Захаровна. – Намекает на что-то?»
– Но вы уж, Еленочка, постарайтесь помягче, – устроилась поудобней в кресле Захаровна, – постарайтесь, пожалуйста.
В этом «постарайтесь» легко угадывалось «отблагодарю».
Елена Бубенец выпрямилась, схватила со столика пинцет, взмахнула пинцетом, точно хотела ущипнуть Захаровну за нос; швырнула пинцет на столик, принялась работать, разгоняя замороженную кровь, поглядывала на клиентку холодно и даже обратилась к ней с официальной сухостью – товарищ Таранкина…
– Товарищ Таранкина, сядьте, прошу вас, ровнее, мне неудобно работать!
И снова взгляды схлестнулись; но дело спорилось, женщины умолкли, связанные взаимной неприязнью и верой в чудо мастерства.
Мгновение покоя, мгновение тревоги, Эльза Захаровна смотрит в зеркало, свершится ли преображение?
Жажда молодости в сорок с лишним лет!
Квадратное окно насыщено светом, Елена Дмитриевна отвоевала самую солнечную кабину; кресло повернуто спинкой к окну – лицо остается в полутени, смягчающей образ. Но за окном предельно четкое очертание вещей; зеркало повторяет уходящий день, линии дорог, углы железобетона. И черное воронье, качающееся на гибких ветвях. Над гнездами. Дубы бурей повалило, кресты с церквей снесло, а воронье галдит себе над уцелевшими гнездами.
Эльза Захаровна опускает глаза, чтобы не видеть черных птиц.
Готовясь к новой процедуре, Елена Бубенец отошла к столику, перебирая инструмент. Эльза Захаровна откинулась на спинку кресла, мягкого, удобного, забылась на миг, сказалось утомление, сутолока города, дороги, и вновь перед ней лицо этого парня со шрамом, прикрытым подусниками, долгое, долгое мгновенье…
…Босоногая, в замызганном платье, с веночком на голове, – золотые одуванчики, – хлюпает по лужам, по грязи, собирает баночки, пузырьки на свалке, ветер гоняет оборванные провода, зудит сорванным железом, разбитой шибкой на перекошенном окне…
– Лизка! Эй, ты!..
Всякий в том клятом Яру мог позвать ее, как щенка.
А Лизке мнилась маленькая, прекрасная Эльза, вычитанная в какой-то книжке с картинками.
После лютой, ледяной зимы ворвалась жарким солнцем весна с новою бедою. Когда это было? Да в самый канун лихолетья. Залило, затопило яр и чуть схлынула грязь, – она собирала цветы на пригорках, открытых солнцу.
– Лиза! – окликнули ее.
Только один человек в Глухом Яру говорил ей – Лиза. Он казался Лизке солидным, самостоятельным, был старше ее на десять лет, на целую жизнь. Работал. В околотке говорили: «по проводам». Числился подсобным на радиоузле, устанавливал «тарелки», круглые, плоские репродукторы, которые приходилось постоянно подкручивать и подвинчивать, чтобы не хрипели и не дребезжали. Анатолий пристроил радиотарелку в своей хате – Глухому Яру явились Бетховен, Чайковский, Бах. Лизка тайком пробралась на дальний край хутора послушать радиотарелку.
– Ты любишь музыку?
Она убежала.
Но вскоре появилась снова. Была эта хата особой на хуторе, жили в ней рабочие люди; мать Анатолия работала на «канатке», отец – на «Подвесдоре». Короткое, непонятное слово «Подвесдор» не давало Лизке покоя:
– Что такое «Подвесдор»? – приставала она к отцу.
– А такое – дуриловка, – злился почему-то отец.
А мать, хмурясь, поясняла девочке:
– Это завод подвесных дорог, которые по воздуху.
И Лизке представлялось чудо: воздушные пути до самого неба, и по ним мчится Анатолий, размахивая радиотарелками, и музыка льется по всей земле.
Ночью, в год оккупации, к отцу Лизки пришел староста, допытывался, кто чем живет. Отец сказал:
– Этих нехай копанут, подвесдоровских. Не ошибутся. Никто другой как этот выродок листки подкидывает. Ловит по радио «Коминтерн» и подкидывает людям. Хватаните их, накройте, чего волыниться!
Лизка не могла до света вырваться из хаты, отец шатался из угла в угол, шарудел в сенцах, черпал студеную воду, ковырялся в коморе.
Когда кинулась к подвесдоровским, было уже поздно, уводили мальчишку. Лизкин отец затаился в сенцах, выглядывал в оконце. А Лизка, безрассудная, исступленная, метнулась за эсэсовцами, забыв о страхе, хоть боялась всего – грома, молнии, гитлеровских бомб, гитлеровских овчарок.
– Ты, Лиза? – оглянулся Анатолий.
Неужели подумал плохое о ней?
Прощался?
Она зажмурилась, чтобы не видеть окровавленного лица, но лицо оставалось перед ней, и потом не могла забыть, и долго, долго еще являлся во сне с окровавленным лицом:
– Лиза!
Эльза Захаровна очнулась, наваждение, сумасшедшая, ему должно быть сейчас за пятьдесят…
– Продолжим сеанс, – склонилась к ней Елена Бубенец. – Что новенького в городе и вообще?
– А что? Ничего особого не слыхать. – Таранкина позабыла уже об урагане, такая жизнь, пронесло – слава богу, не оглядывайся.
– Говорят, Пахома Пахомыча на собрании прорабатывали, говорят, пощипали мало-мало. Вам неприятно, извиняюсь?
– Нет, отчего же, очень даже мягко массируете. – Эльза Захаровна не сразу вернулась в сегодняшний день.
– Я разговор имею в виду.
– Разговор? А что разговор? Ничего особенного.
– Ну, как сказать, люди говорят, Пахомыча не так уж мало, а скорее порядком пропесочили, заводские товарищи выступали, и вообще…
Это «товарищи» и «вообще», эта множественность задела Эльзу Захаровну:
– Находятся охотники рты раскрывать.
– Что значит находятся? План у всех напряженный, каждый по совести, всеми силами, значит и требуют с каждого, а не так, одни наставники, другие нахлебники. – Елена Дмитриевна перестала массировать, зажала голову клиентки между ладошками. – У меня братья, одни на моторостроительном, другой в совхозе, так они говорят – теперь у всех одна думка: я выполняю, и ты выполняй! Мы силы вкладываем, продукцию выдаем, а кто-то на складах или еще где сгноит, на ржавчину пустит – это ж миллионы трудовые под хвост…
– Не понимаю, к чему это вы? – заерзала в кресле Таранкина. – Какое имеете отношение?
– То есть как, не имею отношения? – Елена Дмитриевна вскинула руки, как хирург после операции. – Всех людей беспокоит…
Эльза Захаровна испугалась, что сказала что-то не то, заговорила вкрадчиво:
– Да нет, зачем так сразу… Я к тому – время уходит, лучше бы масочку наложили.
– Вы же просили чуть-чуть.
– Но теперь подумала, если уж… – в голосе Таран-киной послышалось: «Я заказываю, так будь добра!» – Пожалуйста, мою всегдашнюю…
Елена Дмитриевна глянула на клиентку сверху вниз, молча отошла к раковине, молча, сосредоточенно мыла руки, готовила основу маски, подмешивала добавления; молча, привычно принялась накладывать маску на запрокинутое лицо Эльзы Захаровны.
– Не морщиться, не шевелиться, не разговаривать, – так же привычно предупредила она. – Пятнадцать минут неподвижности!
Заглянула в кабину напарница:
– Пересменка! Задерживаешь!
– Ничего с тобой не случится, земля не провалится. – Елена Дмитриевна отошла к окну, стояла, скрестив руки на груди.
– Не шевелитесь, товарищ Таранкина, не морщитесь. Еще десять минут неподвижности!
«Господи, – с ужасом подумала Эльза Захаровна. – сейчас эта чокнутая баба заявит „хоть сам бог, что же я тогда…“
Но Елена Дмитриевна бесстрастно выдержала оставшиеся десять минут, осторожно, ватным тампоном сняла маску:
– Ну вот, сеанс окончен, теперь вы в наилучшем виде. Куколка. Улыбнитесь, непременно улыбайтесь, у вас приятная улыбка. Не скрывайте от людей свою душевность.
„Чтобы я еще когда-нибудь села в кресло к этой стерве!..“ – схватилась с места Таранкина, глянула на себя в зеркало.
Куколка в зеркале улыбнулась приятно и сказала:
– Спасибо!
Завсегдатаи любезно уступили очередь Анатолию:
– Проходите, мы ждем своего.
Анатолий вошел в зал. В глубине, у самого окна, тоненькая девочка в туго затянутом халате ждала его, уронив руку на спинку кресла.
„Влип, – решил Анатолий, – девчонка сдает экзамен или практикуется!“
– Пострижемся-побреемся? – деловито осведомилась она, завладев Анатолием. – Как будем стричься? – Умненькие серые глазки с ученической пристальностью разглядывали Анатолия, мамина дочка, решившая начать самостоятельную жизнь с бритвой в руках.
– Слегка подправить? – разглядывала она усы Анатолия, склонив голову набок.
– Сбрить начисто.
– Ну да-а, скажете такое…
– Начисто сбрить.
– Разыгрываете.
– Я сказал, девочка. Надо уважать клиента.
– И вам не жалко? Такие зажигательные.
Он промолчал. Она, кажется, угадала его мысли:
– Вы не сомневайтесь, я сделаю аккуратно. У меня отлично по сбриванию.
„Совсем девчонка… Дитя в мужском заведении…“
Подумалось о детстве, школе, своем классе, табелях; экзаменах.
„Надо терпеть, а то еще влепят ей двойку…“
В зеркале, новеньком, как всё здесь в салоне, отразились настороженные лица мужчины и девочки. Он в кресле. Она за его спиной. Не переставая вглядываться в зеркало, девочка нажала кнопку автоматического обслуживания – не прошло и десяти минут, как и зал, подчиняясь автоматике, неслышными шажками вкатилась тетя Глаша с подносиком, заворачивая на ходу щеточку в гигиенический пакет. Окутывая Анатолия полотенцем, туго накрахмаленным, слипшимся до треска, пахнущим утюжкой, девушка разглядывала клиента со всех сторон тревожно и сочувственно.
– Я понимаю вас, – шепнула она, – переживание! Она принялась наносить пену на щеки и усы Анатолия. – Со мной тоже было такое, страшно переживала, вздохнула она, – очень, не знала, что делать. Елена Дмитриевна, наша косметичка, сказала: „Плюнь-брось, не будь дурой, перемени прическу и все пройдет!“ Я переменила прическу, но ничего не прошло.
Она принялась работать, размахивала бритвой, как ребенок погремушкой, или водила с таким нажимом, точно готовила тонкий срез для препарата; отставя бритву, оценивала свое рукоделие, самодовольно, по-детски склонив голову. Сейчас она снимет мыльную пену, отступит на шаг, воскликнет радостно:
– Помолодели на десять лет!
Девушка сняла салфеткой пену, провела рукой по его щекам, убеждаясь в чистоте бритья, чуть коснулась пальцами шрама и тотчас отдернула руку – ее обучали не замечать дефектов лица, не травмировать клиента. Бросила салфетку на край стола – ее обучали не бросать, но она бросила, утомленная работой; окунула бритву в гигиенический раствор, тщательно вытерла лезвие и, вскинув бритву, как саблю на параде, проговорила негромко:
– Я видела вас прошлой осенью, вы были в форме.
– Я и сейчас в прекрасной форме.
– Вы были с погонами. Новенькие погончики, совсем новенькие, я же разбираюсь. – Она понизила голос и впервые за весь урок оглянулась на соседние кресла. – Вы шли с полковником, я еще подумала – прибыли на следствие.
Ишь какие слова приготовила, девочка… Птичка-невеличка, пигалица, разбирается в звездочках и просветах.
Она наклонилась к нему и проговорила совсем тихо:
– Снопа к нам?
Хлопнула дверь, в зал, толкаясь и мешая друг другу, тащили что-то новое, сверкающее; из коридора кто-то требовал: „Осторожно, осторожно“, кто-то носился с табличкой „перерыв“, кто-то допытывался, будет мастер или не будет, и в этом круговороте явился вдруг коротконогий парень в размалеванной рубахе, в зеленых очках на курносом, обгоревшем лице.
– …Снова к нам, или вы теперь здешний?
Анатолий Не слушал, смотрел на парня в зеленых очках, так и впился, словно ждал этой встречи.
– …или вы теперь здешний?
– Меня убили здесь, это не менее существенно! – Анатолий бросил громко, не сводя с парня глаз.
– Ну, вы, знаете… – отпрянула девушка, прижав бритву к груди. – Не очень-то!.. – Она сложила бритву, спрятала в ящик.
– Да, здесь, в минувшем году осенью, – с протокольной обстоятельностью отчеканил Анатолий. – В седьмом часу вечера на углу Новопроложенной и Кривобокого переулка, – повысил он голос, не переставая следить за парнем в размалеванной рубахе. – В двух шагах от трассы…
Внезапно Анатолий вскочил:
– Извините, я сейчас… – бросился он к двери.
Ни в коридоре, ни в вестибюле парня не оказалось.
Почудилось? Игра бликов и полированных плоскостей?
Анатолий с виноватым видом вернулся в кресло.
– Обознался, прости. – Он достал кошелек.
– У нас расплачиваются в кассе. – Серые, умненькие глазки смотрели испуганно, шрам на лице клиента казался ей теперь струей крови, отголоском чего-то страшного; хотела что-то сказать, промолчала, отошла к двери:
– Следующий!
В холле кто-то окликнул Анатолия:
– Старик! Анатоша!
В углу, под пальмой, заключенной в крашеную кадушку, блеснул погонами и вытянулся в рост, словно на фотографии „Привет с Кавказа“, молодой лейтенант.
– Стой, старик! Добровольно явишься или с приводом?
– Никита говорил мне, что заберет тебя, – вышел из-под пальмы офицер. – Но почему ты один здесь?
– А ты, Валек? Кстати, поздравляю с повышением.
– Спасибо, но могли бы, кажется…
– Могли бы, да не смогли… Я все еще на обследованиях, Валя. Мучат, лечат. Во спасение. А может, на списание.
– Знаю, знаю, Толя, мы с Никитой…
– Да, вот так, брат, мы с Никитой… – Анатолий смотрел на друга, на цветы, в его руках, на пальму. – Ждешь кого-то?
– Да, тут одного товарища.
– Слышал, распрощался со студией?
– А что делать? Жизнь!
– А я возвращаюсь в студию. Что мне еще остается? Слагаю стихи, залечивая раны.
Анатолий вдруг оглянулся, неприятное чувство, чей-то взгляд привязался, недобрый, цепкий. Снова почудилось? В холле обычные посетители, женщины покоятся в мягких креслах, руки на подлокотниках, дорожат каждым мигом отдохновения и комфорта, – между работой и домом; мужчины торчат под дверью зала, карауля очередь.
– Женишься, Валек? Угадал? По букету вижу в трепетной руке!
– Да, женюсь. Жизнь. Надо устраиваться.
Анатолий как-то по-особенному присматривался к товарищу, как бы видя его во времени, с давних дней: Дворец пионеров, студия, десятки километров на попутных, а то и пешака. Полтавским шляхом во дворец. Юность, молодежная студия, все насыщено ритмом, рифмами, поэзией, единственно мыслимое естество. А потом – жизнь, служба, парень правильно решил: жизнь есть жизнь, служба есть служба. Можно, конечно, всякие примеры приводить из самодеятельности, творчества, лейтенанты поют, капитаны играют на скрипках и саксофонах. Но что ему примеры, семейную жизнь надо самостоятельно строить, по своей линии и судьбе, из поучительных примеров хату не сложишь… Анатолий вдохнул запах тепличных цветов и внезапно подумалось, даже воскликнул:
– Птичка-невеличка!
– Что? – не понял Валентин.
– На свадьбу позовешь?
– До свадьбы приходите: свадьба – еще время и время! – Он принялся высчитывать дни и часы.
Анатолий присматривался к людям в холле.
– Что нового в поселке?
– „Чепэ“ на трассе. В тринадцать ноль-ноль ураганом машину в яр снесло. А скорее под ураган сработали. – Валентин переложил букет из руки в руку.
– Ну, ладно, Валек, непременно к тебе заскочу. Поцеловать невесту.
И снова представилась птичка-невеличка, девочка тоненькая, в затянутом халате, недаром разбирается в погонах, звездочках и просветах. „Ну, держись, Валек, майорские тебе обеспечены, на меньшее не согласится! И ребятишек тебе… Ну, сколько насчитать?“
– А вы в студии крест надо мной поставили?
– Мы крестами не ведаем, Валек.
Анатолий так и не спросил, кому предназначался букет, который Валентин все время перекладывал из рук в руки.
Эльза Захаровна укладывала в сумку сверточки с пряненьким и солененьким, когда в холле кто-то громко окликнул:
– Анатоша!
Она глянула не сразу – после сеанса у косметички на нее всегда нападала сонливость – в углу холла под пальмой участковый обнимался с Анатолием.
– Тетя Эльза, – подкатилась к Эльзе Захаровне девушка из офиса, – тетя Эльза, на молоденьких заглядываетесь!
– Ты что, Серафима… – вздрогнула Эльза Захаровна. – У тебя, Чередуха, вечно молоденькие на уме.
– Ой, те-етенька! – хихикнула Симочка. – Отрицаете, а сами во все глаза. Я ж мигом приметила, вон там, в углу, чернявенький… – И вдруг запнулась, съежилась, спряталась за спину Таранкиной. – Ой, господи, он возворотился!
– Ты что?.. О чем ты?.. – отвернулась Эльза Захаровна.
– Что вы прикидываетесь, тетя Эльза, вы ж первая его увидели; да вот он, с участковым. Прошлый год его на трассе… Насмерть… А он обратно заявился. Прошлой осенью нападение на кассу… Все же знают. На весь поселок и в городе разговоров… – испуганно шептала Чередуха.
– Прошлой осенью я в круизе была… Да и какое до всего этого мне дело?
– То есть как?
– А так. Мало ли что в поселке или в городе происходит.
– Честное слово, не пойму вас, Эльза Захаровна… Он же по вашему делу. С полковником приезжал; еще тогда Пахома Пахомыча тревожили. И Полоха Эдуарда Гавриловича.
– Милая моя, если я каждое дело стану переживать, жизни не видать!
Эльза Захаровна подхватила сумку и направилась к выходу, стараясь не думать о том, что произошло минувшей осенью, однако избавиться от тревожных мыслей было не так легко.
Случилось это в октябре, так что Эльза Захаровна напрасно ссылалась на круиз, они давно уж вернулись к тому времени из поездки. Анатолия, самого молодого из сотрудников милиции, подключили к следствию по делу сложному, запутанному, которое могло стать подлинной школой для начинающего работника. Парень смекалистый, цепкий, он в достаточной степени ознакомился уже с обстоятельствами, имелись прикидки, одобренные начальством, мечталось об успешной карьере, когда вдруг стряслась с ним беда, не имеющая никакого отношения к порученному делу. Так же как нынче, он вышел на автобусной остановке Новый поселок, направился в райисполком за нужными справками, когда вдруг мимо пронеслась и скрылась за поворотом милицейская машина. Вскоре из-за угла выскочили трое, один с пистолетом, пытавшиеся, видимо, уйти от оперативников. Анатолий кинулся наперерез, сбил с ног того, что с пистолетом… Где-то поблизости работали дорожники, грохотали отбойные молотки, выхлопы пневматики слились с выстрелами. Потом уже в клинике, возвращенный, воскрешенный к жизни, он узнал, что первыми на выручку подоспели дорожники и что налетчиков схватили.
Прошли долгие месяцы, прежде чем старый врач сказал:
– Жить будешь!
Покинув салон, прихватив по дороге пару бутылок свежего пива „Украинское“, Анатолий направился к Никите.
Птичка-невеличка все еще оставалась перед глазами, тоненькая, моторная, как все на Моторивке. Когда она могла видеть Анатолия? Где? Он встретился в поселке с полковником, шел рядом, отвечал на расспросы – да, все это было, все верно. Но не был он в форме, не было погон. Анатолию действительно присвоили тогда звание, но в поселке, рядом с полковником он шел в штатском, соответственно обстоятельствам. В штатском! Как же она могла? Видела не то, что было перед ней, а угадываемое, – рядом с полковником ей представился Валентин в форме, в форме с погонами, отмеченными желаемой новой звездочкой, родоначальницей грядущих!
Анатолий вдруг остановился – где-то неподалеку автоматной очередью заработала пневматика… Три пули извлекли в неотложке из его тела, из нутра. Но был еще выстрел, он уверен, был еще выстрел – со стороны, сквозь гул пневматики, отличающийся по звуку от первых трех и от хлопков отбойных молотков.
Склонность к поспешным выводам? Остаточные явления беспамятства?
3
В это воскресное утро на школьном дворе проходили занятия по военной подготовке. Всякий раз, когда доводилось говорить о противоатомной защите, военрук Игорь Поликарпович Безручко становился сосредоточенным более, чем всегда, и чаще, чем всегда, повторял привычное: „Вот так, значит… Вот таким образом“. Сдержанная обеспокоенность не передалась ребятам, они восприняли учение как всякий другой урок, который следовало выучить, сдать, а сдав, отложить до следующего раза или вовсе позабыть – не потому, что они легкомысленно относились к занятиям, а потому, что перегруженный день выдвигал новые требования, а жажда движения, радости, свободы, жажда жизни захватывала сполна.
Непогоду переждали в убежище; когда схлынула буря – еще громыхал гром над головой, – выкатили на школьное крыльцо, балагурили, балдели, перемывая косточки учителям и предкам, перекраивали по-своему мир. Впрочем, не было уже прежнего ухарства, бесшабашности, пора экзаменов поубавила пыл.
Не переставая балагурить, перебрались на асфальтовый пятачок школьной площади, под крону молоденького клена, хранителя школьных тайн, радостей и печалей.
Они любили это деревцо, но никто никогда и словом не обмолвился об этом, а просто уславливались: „На нашем месте“, „Там, где всегда“, „В чем дело, сам знаешь где!“ Укрывались под ним от солнца и непогоды, собирались по вечерам; помнили его еще смолистым, слабым черенком, сброшенным с машины на асфальт – тоненькие, но цепкие корни, присыпанные землей, казалось, тяжело дышали. Потом первые листочки, считанные-пересчитанные, тревога; а вдруг там, в земле, в глубине, под неокрепшими корнями солончак? Было уж такое, проглянул лист, раскинулась крона и вдруг пожухла.
И вот наконец поднялся в рост! Клен рос, укоренялся, краса на весь квартал и тогда – в благополучии – о нем забыли, видя каждый день, видели не видя, привыкли; укрывались под ним, не замечая, поливали, окапывали, потому что приучены были поливать и окапывать. Кто-то даже стихи в стенгазету написал, не о нем, а так, вообще о красующемся кленочке, рифмуя „кленочек“ и „садочек“. Ходили в рощу, писали этюды, искали натуру, а он так и остался неувековеченным.
Иван Бережной, самый старший из ребят (старший на месяцы, но и это в счет, возраст такой. Минувшей осенью усов не было, а на весну появились, найдется, за что ущипнуть) оборвал болтовню:
– Ладно, хватит, давай решай, куда сегодня; в киношку или на картошку?
– Обожаю колхозников, – сверкнула защитными очками Лариса Таранкина, барышня на платформах, в джинсах. – Обожаю! У них все, даже киношка, согласно севообороту.
– Хватит, говорю, Муха-Цокотуха. Замолкни.
– Но я честно обожаю тебя, Иванчик. Обожаю тебя, Ваня. За то, что ты Иван, Ванюша, Иванко. Подумать только – Ива-а-ан! Имя такое редкостное, ископаемое. Не то, что Жан, Джон, Джек.
Рядом с Ларочкой, красивой, праздничной, Иван – в повседневной школьной робе, повседневных штанах, незауженных, нерасклешенных, без змеек, заклепок, накладных карманов – выглядел серым вахлачкой.
– Внимание, граждане! Под черной тенью обыкновенная курносая девчонка! – Иван сдернул очки с носа Таранкиной.
– Вот я трахну тебя! – замахнулась Лариса портфелем. Иван увернулся, отбежал в сторону.
– Сейчас же отдай! Думаешь, буду гоняться за тобой? Сам принесешь, как миленький, на коленях, в зубах.
Жорка Цибулькин – розовощекий, пухленький, заложив руки за спину, шагал по асфальтовой площадке взад и вперед, подражая шагу военрука – зачастит, остановится, задумается и ну шагать размеренно – каждый шаг, как прожитая жизнь.
– Вот так, значит… Вот таким образом! – передразнивал он Безручко. – Вот так, значит, молодые люди, – остановился Цибулькин перед Таранкиной. – Вот таким образом, у нашей планеты заботушка. Наша планета под бомбочкой!
– Хватит, Цибуля! – оборвал его Андрей Корниенко. – У нашей планеты всегда была серьезная жизнь. Короче, не для дурачков.
– Хо! – выпятил живот Жорка. – Вы слышали, ребята? Выступление! Небезызвестный философ, пан Корниенко…
– Да, да! – подлетела к Андрею Таранкина. – Вот кто действительно наш обещающий. Подающий. Андрей Корниенко! Личность. Лицо. А мы всего лишь маленькие, ничтожные рыбки в его научно-исследовательском аквариуме. Он будет выращивать нас, выкармливать инфузориями…
– Да пошла ты… – Андрей растолкал ребят. – Люба, ты домой? – обратился он к смуглой девочке в тесной, поношенной форме, в новеньком, тщательно расправленном фартуке. – Я провожу тебя!
Лара Таранкина долго смотрела им вслед.
– Сумасшедшая любовь. Кошмар. Они даже не целуются. Представляешь, Иванко? Сидят рядышком просто так и не дышат. Посидят-посидят, вздохнут и разойдутся… А Любкин фазер тем временем самогон хлещет.
– Ларка!
– А что, неправда? Все знают – ему пол-литра запросто.
– Не пол-литра, а литруху, – повернулся к Ларе Жорка Цибулькин. – Надо выражаться правильно.
Жорка любит правильные выражения, подхватывает на лету, накопляет, собирает, как собирают коллекции. В своей хате, в семье Жорка ладный, учтивый хлопец и речь у него дома – домашняя, обыкновенная, человеческая речь. Зато во дворе, на улице, в школе он не просто школьник, мальчишка, он – кореш, под началом своего старика; из кожи лезет вой, подражая, потрафляя всем, старается перещеголять всех; так и сыплются рубчики, бабки, козлы, чувихи, зной, фирма, лажа, заметано… Стоит лишь Жорке завести музыку, особенно блатную, ребята подпевают наперебой, выхваляются друг перед другом, и девчонки туда же, боятся отстать.
– Литруха, литруха! – подхватила Ларочка. Здорово звучит. Представляешь: литррру-у-уха-а. Это вещь. Слышно, как булькает.
– Л-а-а-а!.. – донеслось вдруг со стороны левадки; шлепая сандалиями по лужам, не разбирая дороги, летел взъерошенный мальчишка:
– А-а-а… Ребята-а-а-а!.. – выкрикивал он на ходу. – Ре-бя-та-а-а, хлопцы-ы-ы! В яру, за трассой парня угробили… Насмерть угробили!
Остановился на миг, долбил свое: „Насмерть угробили… Думал нашего, выходит не нашего…“ – и полетел дальше, вопя и размахивая руками.
– Мальчики-девочки, рванули на трассу! – метнулся Жорка Цибулькин. Он всегда действовал рывком, сперва кидался, а уж потом соображал, что к чему.
– Рванули через левадку, в обход яра.
Ребята бросились за ним гуртом, как первоклашки, позабыв о стихах, балдеже и спорах.
Андрей и Люба уходили все дальше старой проселочной дорогой, по которой некогда девчата провожали казаков за околицу.
– Пойдем: через рощу, – предложила Люба.
– Там не проберешься после дождя.
– Почему? Совершенно свободно.
Она по-особенному произнесла слово „свободно“: звонко, радостно, так что и впрямь стало свободно, легко…
– Пройдем по трассе до самой рощи. Там, на трассе, сейчас блеск, машины несутся с ветерком.
Она говорила так, словно по трассе неслись ее машины, словно она достала из рукава, как Василиса Прекрасная, ленту дальних дорог.
Шли молча, им просто нужно было быть вместе.
Роща. Тишина. Особая тишина влажных после дождя листьев, опустевших перелесков. И только они. Словно при сотворении мира.
Правда, где-то внизу, под холмом, гулкий трактор вытаскивал на шоссе завалившийся фургон. Да еще за ближними кустами, прячась, чавкая раскисшими рыжими туфлями, прошмыгнул Пустовойт-Кореш, прозванный Корешем в отличие от Пустовойта-старшего, иначе говоря Кузена.
Но это где-то, в стороне от их заветной тропки.
Серафима Чередуха, проводив встревоженным взглядом Эльзу Захаровну, вернулась в офис.
– Ты?! – воскликнула удивленно, едва порог переступила.
За ее столиком, горбясь, сидел нахального вида парень в яркой рубахе, затрепанных сизо-голубых джинсах. Огромный портфель, украшенный металлической табличкой с дарственной надписью благодарных сотрудников, стоял рядом на полу, подчеркивая деловой характер визита. Меланхолично склонив голову, парень водил мизинчиком по настольному стеклу, вырисовывая воображаемые округлости. Симочка, не видя его лица, не слыша голоса, только по этим движениям сразу признала Алика Пустовойта-старшего, Кузена – друга детства и юности.
– Ты? – замерла она на пороге.