Текст книги "Одиночество"
Автор книги: Николай Вирта
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Глава десятая
1
Пятого марта в Каменку прискакал гонец.
Загнанная лошадь его закачалась, едва он успел взойти на крыльцо штаба, и пала.
Конник был бледен, одежда его была покрыта грязью, клочьями вылезали из-под шапки волосы.
Он вручил Антонову пакет от Горского.
«Второго марта, – читал Антонов вслух письмо собранному наспех активу, – в Кронштадте образовался временный революционный комитет матросов, красноармейцев и рабочих, который объявил себя властью. Генерал Козловский принял командование обороной крепости. Восстание требует созыва Учредительного собрания, Советов без коммунистов и свободной торговли. Армия во главе с Ворошиловым послана на усмиренье».
– Я был в Кронштадте, – закричал Антонов, – не возьмут, суки, матросов! Братцы, скачите по селам и деревням, объявляйте весть!
И загудели в селах набаты, созывая народ, и пронесся от края до края клич: «Наш Питер! Конец коммуне».
По улицам ходили разодетые люди, густо перло самогонным духом – пили ведрами.
– Теперь хлеб нечего беречь, раз власть на всей Расее наша!
Девки, озорно играя плечами и притопывая, пели прибаски:
Ах, подружка, моя дружка,
Ты послушай мое горе:
Мой миленок ненаглядный —
Он матросом ушел в море…
А другая отвечала:
Ах, подружка, моя дружка,
Я сказать тебе посмею:
Горя нету – твой матросик
Завоюет всю Расею.
2
В Дворики в самый разгар гулянья приехал из Каменки матрос Бражный из сторожевского Вохра. У братвы его шапки с зелеными лентами, брюки клеш, вооружены до зубов, лошади – огонь! Они скакали по селу, помахивая плетьми, заигрывая с девками, орали похабные песни. Около двора Данилы Наумовича их остановил начальник милиции Илья Данилович:
– Батька к обеду приглашает.
Бражный поломался для важности, но согласился; братва двинулась в дом. Данила Наумович надел суконную синюю поддевку, навесил медаль, – он тоже не лыком шит, у государя-императора с другими волостными старшинами побывал, удостоился высокой милости. Сапоги его скрипели и пахли дегтем, всех своих дочерей и снох – розовых, сытых – усадил Данила Наумович за стол. Меж ними разместились матросы, прижимались к ним, гладили толстые ляжки, потели.
Первый стакан поднял Данила.
– За победу, братья матросики, – елейно сказал он, – чтобы, значит, во веки веков!
– Ур-ра! – гаркнул Бражный и ущипнул жену Ильи.
Та взвизгнула. Илья нахмурился, но сдержался: пойди скажи поперечное словцо дорогим гостям!
– Кронштадт – это ж что?! – похвалялся Бражный, никогда ни в Кронштадте, ни в матросах не бывший. – Эт-то же крепость, бастион… Да там братва своя в доску. Р-раз – и вся Россия к чертям, два – и нет ничего! Вот что такое Кронштадт! – заключил он.
Совсем захмелевший, пьянствовавший уже в пятом или седьмом селе, Бражный обнял жену Ильи и заплакал.
Илья обиделся, полез в драку; его быстро утихомирили.
Данила Наумович, выпив через меру, развеселился и пошел в пляс.
В окна лезли любопытные, пересмеивались; девки, мальчишки, расплющивая носы о стекла, смотрели на веселье.
– По такому делу, – кричал Данила Наумович, – молебен бы отслужить!
– Д-давай сюда попа, – заорал проснувшийся Бражный, – я из него, кудлатого, котлету сделаю! Пускай панихиду служит, бог с ним!
Отрядили конника за попом. Тот примчался быстро – его подгонял плеткой верховой.
На молебен пришел Сторожев. Поп и дьякон долго шептались с ним: дескать, какую власть поминать?
Сторожев, понаторевший в церковных делах, в три счета составил многолетие «народному герою Антонову со братией своей» и «неустрашимому воинству крестьянскому».
Бражный на молебне охальничал, пытался что-то петь, поп сердился, тряс головой.
После молебна матросы подошли к кресту. Бражный заблевал попу рясу и епитрахиль, а под конец так напоил его, что тот скатился под стол, да там и захрапел. Вечером матросы гуляли по селу, где-то били стекла, кого-то секли плетьми, чьих-то девок изнасиловали.
К утру многие матросы оказались избитыми до полусмерти, а Бражный валялся за чьим-то сараем с раскроенным черепом.
Догулялся!
3
Кронштадтский мятеж вскружил голову Антонову.
Видел он в своих мечтаниях поля и перелески и дали, перекатывающиеся через древние курганы, через реки и озера, скованные льдами. Не охватить внутренним оком этих просторов! Соломенные ометы и стога сена, возвышающиеся там и здесь, припорошенное снегом белое величавое застывшее пространство, купы гнущихся под снежными шапками берез и дубов, утопающие в снежных валах кусты, сугробами занесенные овраги и луга, таинственная молчаливость лесов, погруженных в зимнюю дрему, то освещаемых солнцем, то купающихся в мертвенном свете луны.
И тысячи деревенек и сел… То колокольня мелькнет где-то в безбрежном просторе, то махнет крылом мельница, то покажется на дороге подвода и согбенная фигура мужика в дырявом армяке, погруженная в вековечную думу…
И мечтал Антонов поставить свою власть на этих необозримых пространствах. Свою власть! Хотя бы пришлось для того шагать по колено в крови, пороть, пытать, вешать, стрелять, сжигать города и села. Никому пощады, кто против него! Никакой жалости, не верить слезам, наслаждаться стонами врагов, пытаемых Германом!
Так будет, и это совершит он – он, сдвинувший миллионную громаду. Как в половодье могучая сила стихий срывает льды и несет их с грохотом по рекам, так в свое время устремится и он всеми своими силами на красных, все сметая на пути, превращая в пепел непокорные края, пока не сядет в Кремле.
«Каждый, у кого дырявый армяк, думает о том, чтобы завести суконную поддевку, зацапать землицу, загородить ее, выпустить на нее псов, в кубышку рубли откладывать и всю жизнь спать рядом со свиньей и теленком».
«Ну и что же дальше? – часто спрашивал себя Антонов. – Что я сделаю мужикам, когда приведу их под стены Кремля?»
И тут он призадумывался, – что будет дальше, Антонов не знал. Думалось, что там, в Москве, склонят перед ним все головы, его выберут в вожди народа.
«А дальше что же? Ну, выберут меня, ну, кличку на меня навесят, а дальше? С землей как, с рабочими как?»
И на этот вопрос не знал Антонов ответа.
И представлялось ему, как будут делить власть между собой друзья и товарищи; как злобно ощерятся друг на друга Токмаков и Плужников, как алчным пламенем загорятся глаза волка Сторожева.
«Нет, они слопают меня, – пугался Антонов. – Верно говорил Санфиров: сожрут меня, а потом начнут жрать друг друга».
И отмахивался от смутных дум о будущем, валил все на Учредительное собрание: пускай копается во всех этих переплетах, мирит рабочих с фабрикантами, батраков с хозяевами, овец с волками. Пускай… «Да и что думать о том? Далеко до того… Далеко, но сбудется; все идет к тому: в огне Русь, за меня мужик!»
И все заносчивее становился Антонов.
Он выдумывал фантастические проекты и планы, сквозь пальцы смотрел на начавшиеся грабежи, ссорился с Токмаковым, Плужниковым, когда те предупреждали его о грядущих бедах; сажал командирами полков темных людей, о которых ходили позорные слухи; давал приют всем, кого присылал к нему Федоров-Горский, всем, кто спасался от советской власти; окружил себя бывшими офицерами и грозил посадить начальником штаба какого-то генерала, родственника адвоката, пробравшегося в Каменку. На все доводы Токмакова Антонов говорил одно:
– Довольно! Теперь командовать буду я!
Как-то в разговоре с Плужниковым Антонов бросил надменную фразу:
– Вы! Что бы вы без меня делали? Кто бы у вас командовал? Писатели, говоруны, матери вашей черт! Я – командующий армией народа и прошу помалкивать!
Через неделю, после того как села узнали о событиях на Балтийском море, осмелел и Сторожев. Приехал он как-то в Дворики, созвал сельский сход и заявил, что всякого, кто выйдет на его землю у Лебяжьего озера с плугом или сохой, самолично расстреляет.
Мужики молча выслушали краткую речь и разошлись.
Земля снова принадлежала Петру Ивановичу, снова с жадностью готовил он зерно, сортировал его, ладил плуги и чинил телеги. Он торопился, орал на сыновей, на Андриана, когда те слишком медленно, по его мнению, готовились к выходу в поле.
Он еще не совсем верил, что земля снова его, он спешил засеять ее, еще и еще раз сказать миру: «Моя земля! Я ее купил! Я ее холю! Не тронь мою землю!»
И приходил в бешенство при мысли о том, что кто-нибудь чужой придет на эти десятины, станет на эти межи, назовет себя хозяином, вырвет землю у его семьи!
И чем больше боялся он, чем больше дрожал за свою землю, тем неукротимей становилась ненависть его к людям.
И стал он походить на голодного пса, у которого отнимают жирную кость.
И если бы это было возможно, он не уходил бы со своей земли, умер бы здесь, защищая свое поле, свои посевы, свое право распоряжаться жизнью слабых и нищих, повелевать, богатеть, откладывая рубли и копейки, чтобы на них покупать новые усадьбы, новые земли.
Вот уже есть, добыта земля! Вот он уже добился власти и почета – мужики боятся его, стихают разговоры, когда проходит он, завидуют ему.
Но нет прочности в этой власти, в этой силе.
«С севера, – думал он, – с Москвы идут люди за моей землей, идут, чтобы вырвать из моих рук силу, как вырвали батрака Лешку. Идут, чтобы сломать мою власть, посадить надо мной, над Сторожевым, рвань несчастную, голь с Дурачье-го конца, Митьку Бесперстова или братца Сергея. Чтобы мне подчиняться им? Ходить под ними? Отдать землю?»
И мысль эта жгла его, и злоба росла, и ненависть не угасала ни на миг. Он стал еще неутомимей в поисках врагов, один ездил на разведку, врывался с кучей вохровцев в деревни, где останавливались небольшие красные отряды, допрашивал, расстреливал, порол подозреваемых в сношениях с Советами, создавал подпольные эсеровские комитеты в селах, не присоединившихся к восстанию.
Он за землю свою цеплялся, он власть свою спасал!
Глава одиннадцатая
1
Земля сбросила зимнюю шубу, отзвенели в лощинах ручьи, входили в берега реки.
Кончилось половодье…
Лежали за селами дымящиеся поля, и с тоской глядели на них мужики: не паханы с осени и не на чем их пахать, нечем их засевать.
Мосластые, загнанные, запаршивевшие лошади, как слепые, бродили по дворам, да и тех мало: армию надо было сажать на лошадей; в своей губернии лошадей извели, в соседних с ними тоже туго. Пришлось взяться за «свои» районы.
Говорят в народе: пришла беда, открывай ворота.
Пришлось Антонову и «батьке» Григорию Наумовичу очень широко открывать ворота, и валом валили в них беды, несчастье за несчастьем сыпались на мятежников.
С лошадьми плохо, но это еще с полгоря. На заседании комитета Ишин доложил, что кончились запасы продовольствия и фуража; надо брать у мужика.
Отдел формирования Главоперштаба тогда же сообщил, что полки из-за больших потерь нуждаются в срочном пополнении рядовым составом: тем более, мол, красные, по донесениям из Тамбова, готовят серьезные операции.
«Прели» трое суток: мужики – члены комитета никак не хотели обкладывать села продовольственным, и фуражным налогом, орали, что Советы-де сняли продразверстку, а мы-де, его защитники, вводим ее, восставали против мобилизации.
Однако ори не ори, а дела швах. Комитет решил объявить кампанию поддержки повстанью, обещая мужикам к осени вернуть все взятое и предрекая скорый конец войне, потому, мол, что Советы вроде начали становиться на линию Союза трудового крестьянства.
Мужики кривили рты, когда агитаторы объясняли, что хлеб, фураж, люди и лошади нужны для победы их дела.
Кончилось военное похмелье, убывала полая вода, наступали дни расплаты!
Семнадцатого марта Красная Армия, возглавляемая Ворошиловым, пошла на последний штурм Кронштадта.
Делегаты Десятого партийного съезда, что заседал в те дни, вели за собой бойцов. В холодный туманный рассвет крепость пала.
Когда пришла об этом весть в Каменку, запил тяжко Антонов. Все дальше и дальше стал отходить от боевых товарищей, часто один сиживал подолгу и думал о чем-то тяжелом.
Через неделю в бою под Чемлыком ранили Петра Токмакова, привезли его в Каменку мертвым. Он навеки закрыл глаза, ему ни о чем не надо было больше думать и тревожиться.
Антонов всю ночь просидел у гроба. С ним была только Марья Косова. Добилась своего девка, полюбил ее Александр Степанович, но любил злобно, издевался, словно вымещая на ней свои обиды.
Но беда бедой, а надо было думать о делах, искать нового командующего для первой армии. И опять вспыхнула тяжба между союзом и Главным оперативным штабом.
Антонов, подстрекаемый Кузнецовым, командующим второй армии, и командирами из офицеров, хотел назначить командующим армией генерала, родственника Горского.
Он оправдывал свое решение тем, что красные-де готовят, по всей видимости, большое наступление, поэтому во главе армий должны быть поставлены люди, хорошо знающие военное дело.
Санфиров кричал:
– Как где заварушка – там и генералы! В Ярославле Савинков дело начал – полковника Перхурова отыскали, в Сибири – адмирала Колчака вытащили, в Кронштадте – генерал Козловский объявился. К чертовой их матери! Генералы появятся – мужики к такой-то матери нас пошлют. Шалишь, не допустим!
Страсти кипели целую неделю. Антонов часто устраивал заседания, на которые не приглашались люди из комитета. Плужников грозил Антонову подняться против него.
– Смотри, Степаныч, добалуешься! – свирепо говорил он.
Но споры кончились неожиданно: Санфиров ухлопал генерала – он застал его с мальчишкой за нехорошим делом.
Командование первой армией принял молодой, красивый и горячий командир полка Богуславский, любимец Антонова, офицер, левый эсер.
Он быстро подобрал вожжи в руки, но дела принимали более грозный оборот.
2
Не успел Антонов оправиться после смерти стародавнего друга Петра Токмакова, новая беда настигла его.
В тот самый момент, когда ему особенно нужна была четкая и бесперебойная работа агентуры, что-то в ней хрустнуло и сломалось. Сведения перестали притекать в обычном виде, а те, что приходили, попахивали нехорошим душком: чистейшей воды обман.
Антонов всполошился, начал посылать к Федорову-Горскому гонца за гонцом. Они неизменно застревали в Тамбове.
А Федоров-Горский молчал.
Он замолчал для Антонова навсегда.
Недаром Антонов-Овсеенко советовал чекистам копнуть поглубже.
Стали, и вот во время одной из бесчисленных поездок в Москву Федорова-Горского арестовали на квартире отъявленного монархиста.
Привезли его в Тамбов. Он слышать не хотел о связях с кадетами.
– Зашел к знакомому адвокату. Мало ли их у меня по всей России?! А какой он партии, черт его знает! Я с партиями не якшаюсь.
И на том уперся.
Обшарили многочисленные дома, где бывал Федоров, его собственный дом на Тезиковской улице. Простукали стены, обшарили все углы, осмотрели чердак… Чисто! Ни одной уличающей бумажки! Только деловая переписка насчет лошадей, и та при химическом анализе не оставила сомнений в подлинности.
Три раза обыскивали дом Федорова, И вот однажды, когда выстукивали прикладами винтовок пол, одному из следователей примерещилось, будто звук совсем не тот, что в других комнатах.
Вскрыли подвал, но, кроме крыс, там ничего не оказалось. Стали искать тщательнее и, наконец, обнаружили вход в еще одно подполье. Вскрыли и его и обнаружили склад продовольствия: сотни пудов муки, круп, свиное соленое сало, топленое, растительное масло и мед в бочках, тюки шерсти, кипы кож… Однако о том, что Федоров – спекулянт, знал всякий, и это еще не доказывало его связей с антоновщиной. Стали выстукивать стенки подполья и, наконец, нашли замурованное хранилище.
Там лежали драгоценности на миллионы рублей и, главное, то, что искали: вся переписка Федорова не только с Антоновым и Союзом трудового крестьянства, но и с белогвардейским подпольем в Питере и Москве и заграничными их организациями.
Выяснились все новые подробности, Будучи фактическим начальником тыла антоновщины, эмиссаром центрального и Тамбовского губернского эсеровских комитетов, объявив себя эсером, Федоров в то же время примыкал к тамбовской кадетской организации, а через нее проникал дальше и глубже в мерзопакостное белогвардейское подполье.
Нашли и тех, через кого Федоров вел контрразведывательную работу на Антонова. Бывший черносотенный прокурор виленского окружного суда Чеховской, остзейский барон Таубе, полковник Минский – вот кто помогал Чернову и Зензинову поднимать мятеж на Тамбовщине, кто шпионил для Антонова, занимался шантажом, заговорами, саботажем – и не задаром, разумеется.
Зачем берег этот видавший виды человек документы, одна опись которых приговаривала его к расстрелу? Быть может, собирался писать мемуары? Быть может, еще надеялся на свержение советской власти, чтобы потом предъявить свои исторические заслуги и потребовать мзды – не вещественной, а той, которая называется властью.
Наконец Федоров «раскололся».
Говорил он так много, что следователя тошнило от его цинических признаний и доносов. Начали было хватать каждого оговоренного Федоровым, а оговаривал он-де даже самых близких друзей, родных, знакомых, тех, перед кем расточал обольстительные свои улыбки, с кем играл в карты, с кем кокетничала очаровательная его супруга. Она, впрочем, тоже во всем призналась.
Антонов-Овсеенко, вовремя узнавший о бесчисленных арестах, остановил тех, кто слишком усердствовал в этом деле, приказал выпустить безвинно оговоренных и заняться Федоровым, только им и его агентурой.
Им и занялись. И через него решили протянуть руки к Антонову и политической головке восстания.
3
Однажды в Каменку явился человек, предъявил Герману зашифрованные документы эмиссара центрального комитета партии эсеров. Никакой подозрительной мути и липы в предъявленных бумагах, казалось, быть не могло. Но все же проверили. Человек оказался надежным. Приехал он-де с чрезвычайным поручением: Антонова вызывали в Москву для переговоров о расширении восстания, о снабжении оружием и для получения новой программы борьбы ввиду перемены в экономической политике соввласти.
Антонова в Каменке не оказалось, не было и Плужиикова: они совершали очередной рейд по югу губернии. Комитет снесся с ними и получил указание; ехать Ишину, заместителю Плужникова.
И поехал Иван Егорович в последнее свое путешествие. Члены эсеровского всероссийского центра встретили Ишина как самого дорогого гостя, превозносили Антонова, обещали восставшим и то и это, кормили и поили главного комитетского агитатора на славу.
Будь на месте Ишина конспиратор вроде Плужникова или самого Антонова, они сразу бы почуяли подвох. Слишком уж любезны были хозяева, слишком щедры на угощения, что совсем не к лицу серьезным подпольщикам. И чересчур о многом расспрашивали, вникая даже в самые незначительные мелочи.
Иван Егорович, дорвавшийся до настоящей водочки (самогонка опротивела ему), улещенный и умасленный и всегда несдержанный на язык, хвастался, называя напропалую фамилии активистов, их конспиративные клички, делился паролями, явками, шифрами.
Наконец из этой хмельной бочки выкачали все содержимое, а через неделю Ишина расстреляли.
И то был второй непоправимый удар, который смешал многие карты главарей повстанья.
В довершение всего Антонов узнает сразу две потрясшие его новости: в Тамбов прибыл назначенный Главкомом командарм Тухачевский; ему поручили ликвидировать восстание.
И еще одна новость вконец расшибла Антонова и союз: Десятый съезд большевиков провозгласил на весь мир новую экономическую политику и, как основу ее, – нерушимый союз рабочих и крестьян.
4
Казалось бы, бита карта! Но если с каждым днем мрачнел Антонов, все реже слышали люди его раскатистый смех, веселую речь и редко видели улыбку на похудевшем, землистом лице и побелевших губах, святоша Плужников был не из таких, чтобы сдаться легко.
Правда, агентура разгромлена и главарь ее оказался предателем; правда, схвачены многие комитетчики. Но разве так уж трудно навербовать новых и поставить свежую агентурную сеть? Неимоверными усилиями контрразведки Антонов и Плужников зализывали раны, нанесенные мятежникам.
Это ничего, что агентура не такая мощная, какой она была, но обслуживает комитет в достаточной мере. А провал Ишина даже порадовал «батьку»: терпеть он его не мог, и не только потому, что Иван Егорович лез на его место, но и потому, что мужики давно перестали верить этому пустобреху.
Осталось пережить еще один удар.
Как-то утром зашел к Антонову Плужников: волосы спутаны, скопческое лицо пожелтело от забот и тревог.
– Сердит ты, что ли? – спросил его Антонов. – Чем опять недоволен?
– Ох, Степаныч, не знаю, что и сказать! Вот ты Сторожева мне все нахваливаешь. Мужик он, конечно, умный… А спроси его, зачем он к тебе пришел?
– Знаю, – огрызнулся Антонов. – Зол он на меня, волком смотрит.
Плужников посмотрел в окно – там слонялись все те же оборванцы, грызли семечки, безобразничали. Скопческое лицо его омрачилось.
– Такое-то, браток, дело, – вздохнул он. – Эту шушеру и сволочь всякую разогнать – раз плюнуть. Петр Иванович, конечно, останется: ему в нас последнее спасение. Да ведь Петр Иванович разве фигура? «Э, – скажет мужик, – вон он на ком, Сторожев-то, едет, на Антонове». Он и пошлет нас с тобой, милок мой, к чертовой матери!
– А я думаю, – отозвался Антонов, – как раз теперь, когда дела начинаются всерьез, крепкий мужик – фигура для нас подходящая. На умном, сильном мужике мир держится.
– Так-то это так, да все как-то не так. Голова у меня, Сашок, болит, в нутре жжет, сил нету. Что нового?
– Газеты получил… Почитай, что там о нашем брате пишут.
Плужников с постным видом читал московские газеты. За политикой Москвы он следил прилежно, знал, что делается кругом.
– Степаныч, – окликнул он Антонова, – ты думал, голубь, о том, как у нас дальше дело пойдет, куда идем мы, а?
Впервые без притворства говорил с Антоновым кулацкий «батька».
– Что ты, Гриша? – встрепенулся Антонов. – Что ты тревожный такой?
– Вот все думаю, браток, везет же красным, – сумрачно заговорил Плужников. – Со всеми они замирились, белым наклали по шапке… То одно, то другое государство их признает… – Он пожевал губами, почесал седенькую, пегую бороденку. – Ныне Ленин за разруху, слышь, взялся… Теперь жди, и за нас возьмутся.
В дверь постучали. Вошел Сторожев и с ним плотный человек, одетый в железнодорожный дубленый полушубок.
– Фирсов, – сказал он, обращаясь к Антонову, – представитель Цека партии эсеров, по особому поручению.
Антонов и Плужников, заранее предуведомленные о приезде эмиссара с большими полномочиями, ждали его со дня на день.
Сразу повеселевшие, они приветствовали Фирсова, но тот, казалось, был бесчувственным к знакам внимания, которыми его окружили.
Перекинувшись несколькими словами с Фирсовым, узнав, что он доехал благополучно, Антонов высунулся в дверь.
– Позовите Санфирова, Косову, Шамова и всех, кто в комитете, – приказал он. – И больше сюда никого не впускать!
Пока собирались люди, Фирсов сидел у окна и смотрел на грязную улицу, вымоченную первыми весенними дождями.
Что-то торопливо дожевывая, вошел теперешний заместитель Плужникова Шамов, делегат от Борисоглебского уезда, представительной внешности, с большой головой, на которой волной лежали седые волосы. Вышел он из богатой крестьянской семьи, был в свое время техником в железнодорожном депо.
Вслед за ним вошел молодой красавец, франтоватый командарм Богуславский, веселый и общительный: антоновцы любили его беззаботную смелость; появились хмурый Санфиров и Марья Косова.
– Представитель ЦК товарищ Фирсов, – представил Антонов приехавшего эмиссара.
– Этот настоящий, – буркнул Сторожев. – Два дня обрабатывали его с Юриным.
– Дураки! – презрительно бросил Фирсов, когда утих смех, вызванный словами Огорожена. – Обрабатывали! Кого не надо – два дня держите в контрразведке, а кого надо – зевнули. Идиоты! За грош отдали Ишина.
– Не очень горюем, – усмехнулась Косова. – Давай выкладывай, что привез.
Фирсов вынул носовой платок, вытер шею – в комнате было жарко – и обратился к Антонову:
– По поручению центрального комитета партии социалистов-революционеров передаю вам привет!
– За привет спасибо, – ухмыльнулся Шамов. – А не прислали ли они с тобой оружия?
Антонов рассмеялся. Он радовался: наконец-то там наверху опомнились и помогут ему в трудный час.
Фирсов надменно осмотрел Шамова с ног до головы.
– Я прислан по особому поводу. Международное положение и положение внутри страны после Десятого съезда большевиков сложилось для нас неблагоприятно. Политика нашей партии сейчас заключается в том, чтобы сохранить кадры. А ты: «Оружие не прислали ли?» Крутитесь в этой дыре и дальше своего носа ни черта не видите. Вояки! Вы потеряли головы и бьетесь лбом о стенку. Вы мешаете нашим планам, понятно?
– Дальше! – Антонов чуть не скрипел зубами от ярости. Вот так порадовали его верхи!
– Мы предлагаем для сохранения кадров ликвидировать восстание. Если не подчинитесь – мы откажемся от вас.
Лицо Антонова побелело, губы задергались, еще острее обозначились скулы.
– А-а, сволочи! – закричал он. – Я знал, что вы продадите меня! Плужников, Шамов, вы что молчите?
– Слышь-ка, милок, – обратился Плужников к Фирсову. – Скажи ты нам, за коим же бесом мы все это затевали? Чтобы выхлестать из народа кровушку и сдаться, ничего не добившись?
– Обстановки не понимаете, не понимаете течения исторических процессов! – холодно процедил Фирсов, с презрением глядя на «батьку». – Повторяю: сейчас в открытую с большевиками воевать нельзя. Силы надо беречь, оружие беречь, в подполье уходить. Так постановил центр.
– И правильно постановил, – заметил Санфиров. – Народ войны не хочет. Нас бандитами начали звать. Народ мира хочет!
– Яшка, и ты меня продаешь?! – крикнул Антонов.
– Нет, не продаю, Александр Степаныч. Здраво мыслю, только и всего. Отзвучали набаты, кончилась война, мир идет на поля…
– Стишки начал сочинять, дур-рак! – злобно прошипел Сторожев. – Командир гвардии, чтоб тебя!..
– Молчи, Петр Иванович…
– Не верь, не верь Яшке, Саша! – закричала Косова. – Продаст!
– Тут нет Сашки! – разъярился Санфиров, ненавидевший Косову. – Тут сидит командующий армией восстанья. Тут решаются большие политические дела, и бабе здесь делать нечего.
– Убью, подлый! – Косова выхватила револьвер.
Антонов ударил ее по руке. Револьвер упал.
– Александр Степанович, – сказал Сторожев, – плюнь на иудушек! Пока не отвоюем власть, будем воевать. Силы у нас еще есть.
– Верно, верно! – поддержал его Шамов.
– Сомнут! Всё сейчас против нас, – предостерегающе сказал Санфиров.
– Стало быть, что же? К красным идти на поклон? Милости просить? – Антонова трясло от гнева. – На веревке тебе, Санфиров, покачаться захотелось?
Фирсов встал.
– Вот что – в последний раз предлагаю: прячьте людей, закапывайте оружие.
– Пошел вон! – зарычал Сторожев.
Фирсов, пожав плечами, вышел, бросив на ходу:
– Завтра соберите комитет и штаб. Думаю, они умнее вас.
– Продали, продали! – Антонов заскрежетал зубами и повалился на стол. Все бросились к нему.
– Опять! – Шамов безнадежно махнул рукой.
– Что с ним? – спросил Сторожев.
– Припадок.
Вызвали армейского врача Шалаева. Через час Антонов пришел в себя, поманил пальцем Плужникова, который сидел на кровати и с тревогой следил за манипуляциями врача.
– Верно сказал этот пес, надо созвать комитет, Наумыч, – прохрипел Антонов. – Дело серьезное, без народа не обойтись.
5
Вечером в избе, где жил Антонов, за закрытыми ставнями пьянствовали Антонов, Косова и Герман.
Они собрались выпить, чтобы разогнать дурное настроение. Фирсов нарушил обычное молчаливое душевное равновесие Антонова. Косова, любившая его, любившая истерически (да и какого иного чувства мог ждать Антонов от этого чудовища?), хотела рассеять дурное настроение ее героя и любовника, а Герман был рад придраться к любому случаю и напиться.
Пил Антонов из стакана большими глотками, ничем не закусывая, мрачно смеялся, то порывался куда-то идти, кому-то «разбить башку».
Косова, сидя у него на коленях, прижималась к нему, целовала бледные, пьяные губы.
– Ну, полюби, полюби меня, Саша! – блудливо бормотала она.
– Уйди, Марья! – Антонов грубо отталкивал ее от себя.
– Кто приласкает тебя, кто утешит, кто думы твои разделит, миленок? – шептала Марья ему на ухо. – Ведь из-за тебя в это дело пошла.
– Не з-звал…
– Какая же тебе баба нужна?
– Н-не такая, – твердил Антонов. – Н-не такая.
– Чистенькая, добренькая? И чтоб с тобой через реки крови? Найди, найди такую! – Косова истерически рассмеялась. – А я… Через реки крови, через лощины, трупами забитые… Знаю твои мечтания… На белом жеребце в Москву въехать. Так слушай! Со всех попов ризы сдеру – ковром положу под твоего коня. На пути твоем все придорожные столбы коммунистами увешаю. Всю Россию заставлю тебе поклониться, а кто не захочет, тому башку прочь… Сама, сама головы резать буду! Девок тебе косяками пригоню… Саша!
– Уйди! – Антонов со страшными ругательствами столкнул Косову с колен.
Она упала, целовала его босые ноги. Он начал бить ее по лицу.
– Бей, бей, – визжала она, простоволосая, бесстыдная в своем вожделении. – Бей, Сашка, все равно полюбишь меня, нет у тебя никого больше и не полюбишь никого!
Антонов отпихнул ее, взял бутылку, жадно глотал вонючую самогонку, упившись, уставился в одну точку мутными глазами, потом хриплым голосом запел любимую свою песню:
Трансвааль, Трансвааль – страна моя.
Ты вся горишь в огне…
…Ночью, совсем потерявшие остатки разума, они спустились вниз и, шатаясь, пробрались к амбару. Там вторые сутки ждали своей участи пленные коммунисты. Герман отпер амбар, зажег свечу в фонаре, висевшем у притолоки.
Пленные – их было пятеро: четверо мужчин и девушка-учительница – сбились в кучу и, тесно прижавшись друг к другу, ждали смерти.
Антонов, не целясь, выстрелил в угол. Девушка вскрикнула.
– Т-ты не можешь, – сказала Косова, ее шатало от самогонки. – Д-дай я!
Она прицелилась, маузер дал осечку, прицелилась еще раз.
Из угла выскочил чернявый, босой человек, в одном исподнем и крикнул:
– Палачи, убейте! – и рванул на себе рубашку.
Дрожащими руками Герман выхватил браунинг и выстрелил в белое пятно, человек упал и пополз в угол, к своим. Потом Косова и Антонов начали палить в живую, шевелящуюся, стонущую кучу.
И вдруг из нее начал вырастать человек…
Хватаясь за бревна, вставала девушка. Она обернулась к убийцам, колеблющийся свет упал на ее лицо, обагренное кровью.
Дико завизжала Косова; выронив маузер, она бросилась бежать; с безумным, перекосившимся от ужаса лицом пятился назад Герман; Антонов захрипел, метнулся к двери, упал и расшиб о косяк голову.
В амбар вбежали люди.
6
На заседаний комитета, которое охранял усиленный наряд из личной охраны Антонова, присутствовало человек тридцать – вся верхушка восстания.