Текст книги "Одиночество"
Автор книги: Николай Вирта
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
Глава девятая
1
Из Тамбова друзья шли пешком.
Андрей Андреевич бормотал что-то, улыбался, осматривался по сторонам – широка, беспредельна лежала перед ним равнина.
Перекатываясь с бугорка на бугорок, уходила она к горизонту. Там и здесь виднелись леса и перелески.
Увидев сельскую церковь, – на ее крестах искрились лучи солнца, – друзья стали на колени, помолились, поцеловали родную землю и быстро зашагали к селу.
Оно только что просыпалось, из труб шел дым: хозяйственные бабы были уже на ногах.
В утренней тишине раздался набат.
Сонные мужики на ходу застегивали одежду, валили на улицу. У каждого снова екнуло сердце: какая еще тревога, где враг?
И вот волнуется крестьянская громада перед церковью. Людей собралось не меньше, чем в тот памятный день, когда эсеры лживыми посулами соблазняли мужиков на мятеж. Не слышно было призывного клича труб, не видно Мундиров антоновцев. Здесь был народ – один на один с теми, кто побывал у Ленина, кто привез от него правду и утешение во всех скорбях.
На паперти увидели мужики Андрея Андреевича, помолодевшего, веселого. Он размахивал бумагой, кричал что-то, захлебываясь от радости. Ему хотелось расцеловать всех, обнять весь свет.
Потрясенные мужики слушали его и не верили: неужто конец черной жизни?
– Перьвым делом, мужики, – начал Фрол Петрович голосом, полным достоинства, – поклон вам от Ленина и Калинина. – Он поклонился на все четыре стороны. – Мы это к ним с волнением, а они об ручку здоровкаться. Какое, мол, у вас сумление, в чем нужда? Ну, смотрим на Ленина, диву даемся: рыжеватый такой, росту невеликого, с картавинкой. Не шумит, не грозит, в грудя себя не лупцует, а идет напротёс: вы, мол, недовольны и законно недовольны. Человеческий человек, мир, ей-богу!
– В пинжаке ходит, – пояснил сзади Андрей Андреевич.
– И то, и то, – оживился Фрол Петрович. – Локотки, вижу, на пинжаке потертые. Дюже я на него рассерчал. Раз, говорю, над Русью голова – должóн вид иметь. А он заливается над моими, то есть, словесами, он заливается. Ну, разговор пошел. Мужик один начал было углаживать… Другой про картошку попер… А я на дыбки! И пошел резать… И про душевную тоску нашу, и о чем мужик сокрушается…
– А он?
– А он Фрола слушает, – опять высунулся Андрей Андреевич, которому не терпелось похвастаться тем, что видел и слышал. – А у самого личико в испарине, лоб в гармошку. Дошло, стало быть. Мы, говорит, знаем, что вы, того-этого, недовольны, только кто старое вспомянет, тому глаз вон. А теперь, говорит, конец вашей беде.
– Верно, – понеслось из толпы. – Пора бы уж…
– Измаялись…
– Давай дальше, Фрол Петров!
– Ну, напоследок на меня дюже рассерчал. Фома, говорит, неверующий! Словам не веришь, – чти бумаги за моим подписом. Разверстку долой, – вот, мол, депеша, в Тамбов властям только что отправлена. Справедливый налог образуется заместо, стало быть, разверстки.
– Сказками кормят!
– Антонов тоже всякое обещал…
– Одной масти! Обдерут.
Фрол Петрович затрясся. Краска прилила к лицу. Губы побелели от гнева.
– Это кто ж со мной спорить желает? – возвысив голос, бросил он в толпу. – Спорщики нашлись, тоже мне! Обдерут! Самим Лениным писано: налог вдвое меньше разверстки, чуете ли?
– А тут Калинин пошел чесать, – заговорил Андрей Андреевич. – Куда, говорит, хотите, хлеб девайте, ваша воля. Фабрики, того-этого, запущают, всякого товару нам предоставят. Рабочие, мол, с вами заодно и нуждишки ваши вполне понимают.
– Не верится что-то…
– Так я вам, невежам, листы зачту! – гневно крикнул Фрол Петрович. – Декрет при себе имею, темный вы народ.
– Декрет – это дело.
– Давно о нем слух гуляет.
– Чти, Фрол!
На паперть вышел учитель, внятно прочитал телеграмму Ленина в Тамбов, обращение крестьянской конференции, бумаги, данные Фролу Лениным. Едва он успел кончить и передать бумаги Фролу Петровичу, Сторожев с отрядом вохровцев ввалился в село. С ним была Марья Косова: она ехала в Каменку с докладом о положении в дальних районах, встретила Сторожева и присоединилась к нему.
Приказав вохровцам оцепить толпу, Петр Иванович и K°сова, расталкивая народ, проследовали к паперти.
Народ замолчал, но было в этом молчании что-то зловещее.
– А-а, Фрол Петров, Андрей Андреевич! Давно не виделись. Болтают, у Ленина были? – с деланным добродушием заговорил Сторожев.
– Были, точно были, Петр Иванович, – чуть побледнев, горделиво ответил Фрол Петрович. – По-людски встретили, по-человечески проводили. Объяснили нам нашу глупость.
Косова, помахивая плетью, презрительно выдавила:
– Обманули вас, дураков, а вы уши развесили! Взять бы их обоих, Сторожев. Большевиками куплены, ясно.
Толпа взревела:
– Молчи, шлюха!
– Попробуй возьми!
– Почему обманули? – хладнокровно проговорил Фрол Петрович. – Шли мы из Москвы до Тамбова, обратно из Тамбова до села, народ к севу готовится, над нами надсмехаются: неужто, мол, саламатники, еще воюете незнамо за что?
– Так, так! – Сторожев еще сдерживал себя. – Бумаги, слышь, привезли? А ну, дай, полюбопытствую, что там набрехано.
Фрол Петрович безбоязненно отдал бумаги Сторожеву. Тот прочитал, сунул в карман.
– И вы верите этой писанине? Опять коммуния вас облапошила! – И вдруг ярость прорвалась наружу. – За каждый такой лист повешу! – рявкнул он.
Толпа, следившая за каждым его движением, разом подалась вперед. Никто не кричал, никто не угрожал Петру Ивановичу, но он-то знал – одна промашка с его стороны и не помогут ему вохровцы.
– Отдай бумаги, – злобно процедил Демьян Косой. – Слышь, кому сказано, отдай!
– Не гневи народ, Петр, – задыхаясь, сказал Фрол Петрович. – Отдай листы.
– Взять обоих! – крикнула Косова, и Сторожев подумал, что сейчас ему будет конец. Вот дура баба!
Толпа с рычанием наступала на них, В воздухе замелькали дубинки, кто-то бросился к церковной ограде и начал вырывать колья. И тут Косова сделала еще одну глупость.
– Расходись! – заорала она. – Стрелять будем!
– Стрелять, мерзавка? – взревел Демьян Косой. – В кого?
– Бей их, мужики, они правду прячут!
Этот вопль был подхвачен всеми. Вохровцы ничего не понимали: Сторожев молчал, молчал потому, что впервые испугался мужиков до дрожи в коленях.
– Помолчи, Марья, – прошипел он и примирительно обратился к мужикам. – Эк, расшумелись! Нужен мне Фрол. Испужал он меня своими листами. Идите, братцы, по домам. Иди, Фрол, нечего народ смущать.
– Не-ет, – Фрол Петрович упрямо потряс головой. – Я теперича до самого Антонова пойду. А ну, скажу, ответствуй, когда эту канитель кончишь?
Толпа, забыв о Сторожеве, одобрительно зашумела.
– Скажи, устал, мол, народ!
– Пахать скоро надоть, а они воюют.
– Довольно, мол, сытехоньки.
– Опять же листы!
И тут, вспомнив о бумагах, отобранных Сторожевым у Фрола Петровича, толпа снова накинулась на него.
– Отдай листы, Петр! Отдай сей же час!
Сторожев скривил губы, вынул бумаги и молча протянул Фролу Петровичу. Тот бережно свернул их, положил за пазуху и обратился к народу:
– Идите домой, мужики. Поутру ждите меня с ответом от Антонова.
– Поберегись, Фрол! – предупреждающе крикнул Демьян Косой. – Убьют!
– Не убьют, – торжественно молвил Фрол Петрович. – А и убьют – меня только. Правду им не убить, вечная она.
Он сошел с паперти и, окруженный оживленными людьми, пошел к дому. Андрей Андреевич рысью кинулся к себе. Сторожев смотрел им вслед и думал:
«Все прахом идет, нет под ногами твердости. Все зыбко, все шатается… Какую силу я им показал? Этих двух на глазах у них взять не смог… А они-то взвыли! Что будет, что будет?..»
Весь день и вечер допоздна шли в селе разговоры о налоге, о новой жизни. Антоновские комитетчики боялись показываться. Исчезли и милиционеры.
2
По дороге в Каменку Фрол Петрович заночевал у сестры в Грязном и здесь рассказал он, о чем рассказывал в Двориках: о Ленине и ласковых его речах, о том, что тихо в других губерниях, не слышно о мятежах и боях.
А рано утром приехал Сторожев из Двориков, где он уже успел до полусмерти избить Андрея Андреевича, как волк рыскал по Грязному, искал листы, что привез с собой Фрол Петрович, не находил, избивал упорствующих в молчании мужиков, ничего от них не добился и, разъяренный, уехал в Каменку, захватив с собой Фрола Петровича.
Сунув его в смрадный подвал, где томились десятка полтора заключенных, он разыскал адъютанта Антонова, рассказал о происшествиях в Двориках и Грязном.
– Главного смутьяна, старикашку одного, я приволок. Посадил в каталажку, но что с ним делать, знать не знаю.
Адъютант пошел с докладом, а вернувшись, разрешил Сторожеву зайти к «самому». В дверях Сторожев столкнулся с мрачным Санфировым.
– Что там? – спросил его Сторожев, услышав пьяную песню в кабинете.
– Гуляют! – Санфиров сплюнул и смачно выругался. – Смутно у меня на душе, Сторожев. Не то я думал увидеть…
– Пошел-ка ты со своей душой, – грубо оборвал его Сторожев. – Тут такие дела затевают красные – держись! – Он постучался и вошел в кабинет.
Антонов, Косова, Герман и Ишин пили. Герман играл на гармонике и орал во всю глотку:
Пулеметы затрещали,
Александр кричит: «Ура!
По колени в крови стану,
Чтобы власть была моя!»
– В-верно, на коленки! – выкрикивал Антонов с блуждающим взглядом. – Всех, всех! Ничего, м-мы с мужиком еще столкуемся. Эй, Сторожев, где старик?
– Да в каталажке он, Сашенька, – отвечала Косова, растерзанная и пьяная. – В подвале он, миленок, ожидает царствия небесного.
– Привести! – распорядился Антонов. – Ну, чего уставился? – крикнул он Сторожеву. – Иди веди.
– Избили его мои ребята, – хрипло сказал Сторожев. – Пусть отлежится малость.
– П-пусть, – согласился Антонов. – А п-потом веди. У-у, звериное племя! – с угрозой бросил он вслед вышедшему Сторожеву. – Гуляй, братва, наша берет! – И запел фальшивя:
Мы пить будем, гулять будем,
А смерть придет – помирать будем!
– У Ленина был, – бормотал между тем Ишин. – Ск-кажите, пожалуйста! П-правду какую-то приволок! П-правда! Ха-ха!
– Да брось ты, Иван! – выдавила из себя Косова. – Какая там правда! Нет ее. Сам же сказал: во щах слопали.
– Верно, Марья, верно! Какая там, к дьяволу, правда! – Ишин махнул рукой. – Хотите, расскажу сказку?
– Г-говори!
– В одном царстве, – начал Ишин, – за морями-океанами, за черным погорелым лесом жил царь. И было у него сто сыновей, и любили они одну бабу, подлую-расподлую…
– Вроде тебя, Марья, – Герман захохотал.
– Ну, ну! Ты! – вскипела Косова.
– Такую же злую, как ты, Марья…
– Эй, Ванька, помолчи, не то душу выбью! – Марья взялась за револьвер.
– Ладно, шучу… И та баба продала сатане свою душу… Вот призывает ее царь и говорит: «Мои сыновья люди злобные, из-за тебя топорами секутся. Полюби кого-нибудь из них, а то будет всем нам плохо». И сказала та баба: «Я того полюблю, кто сделает самое страшное, что только может сделать человек». Разошлись братья по белу свету, и били они людей, и жгли их дома, и землю портили, и груди у женщин вырезали, и младенцам распарывали животы. Но та баба смеялась. «Нет, – говорила она, – это еще не самое страшное…» Тогда пошел по миру младший брат, самый из всех братьев свирепый, разыскал он правду, приволок к той бабе и удушил на ее глазах. И сказала баба: «Вот ты сделал самое страшное. Только не могу я тебя полюбить, добрый молодец! Раз нет правды, то и любви быть не может». Рассердились братья на ту бабу, убили ее, разрезали на сто кусков и выбросили на свет божий, и сто собак жрали ту бабу, а сожрав – все подохли!
– Саша! Да что же это он рассказывает! – крикнула Марья. – Над душой моей смеешься? Повешу!
– Нет правды на свете, не повесишь! – загрохотал Ишин.
Сторожев ввел Фрола Петровича. Тот бестрепетно вошел в кабинет, снял шапку, перекрестился в правый угол.
– Мне некогда, – глядя исподлобья на Антонова, сказал Сторожев. – Вы уж разбирайтесь тут с ним, как хотите, а я по делам пойду.
– И-иди, черт с тобой! – икая, проговорил Антонов.
Сторожев поспешно вышел. Быть свидетелем расправы с Фролом Петровичем ему было вовсе не с руки. Прознай двориковское общество, что и он принимал участие в издевательствах над уважаемым и справедливым человеком, мужики, и без того злые на него, могут пойти на любое. «Подпустят красного петуха, и ищи виноватого!» – думал Сторожев.
3
– Это ты у Л-Ленина был? – обратился Антонов к Фролу, когда Сторожев ушел. – Н-ну, расскажи, чем кормили, чем поили, за сколько купили?
– Купили лаской да правдой. Точно, ласковые люди, что за Ленина скажу, что за Калинина, что за прочих. Объяснили нам всю нашу глупость.
– Будет болтать-то! – прикрикнул на него Ишин. – Обманули вас, дураков.
– Почему обманули, Егорыч? – обиделся Фрол Петрович. – Ехали мы, дорогой никаких восстаний не видели, народ сохи к весне готовит. Об Антонове поминали, смеются: неужто, мол, вы с ним до сей поры цацкаетесь?
Антонов в упор разглядывал Фрола Петровича, а тот стоял спокойно и, не мигая, смотрел ему прямо в глаза.
– Б-бумагу привез? – выдавил Антонов.
– Привез. Пишется в той бумаге: продразверстку долой, середнего мужика на вид.
– А н-ну, дай.
Фрол Петрович бережно вынул из-за пазухи листы. Истерлось то, что было напечатано: читали их сотни людей, тысячи рук держали.
Антонов вполголоса прочитал декрет о натуральном налоге, телеграмму Ленина в Тамбов.
– С-собачья кость! – крикнул он. – Обманули вас! Обманули в семнадцатом и еще раз обманут. Неужто в-веришь им?
– Что ты, господь с тобой, испужал ты меня, Степаныч! – проговорил Фрол Петрович. – Да ты пойми: кому нам верить – тебе или Ленину? Ленин-то, ого-го! у него вся Россия! А у вас – клок сена под задницей. Да и того скоро не будет.
– В Москве был, научили тебя большевики! – Ишин гоготал пьяно и пучил глаза.
– Подлый, подлый! – визжала Косова.
– Помолчи! – обрушился на нее Фрол Петрович. – Степаныч, возьмись за разум, послушай меня. Добром тебе говорим: кончай войну. На другую точку мы стали. Ленин всей своей силой на тебя вот-вот навалится. Отольются вам наши слезы.
Антонов цыкнул на него.
– Целуй мою ногу, старик, отпущу. Не поцелуешь – убью.
– Меня убьешь, другие правду найдут. Народ наш упорный, он свое возьмет. И вас, кобели, покарает. И страшный будет у него расчет с вами. Отдай мне листы, пес! Правда в них!
Антонов на мелкие куски разорвал бумаги. Герман огрел Фрола Петровича плетью по лысине, кровь потекла по лицу старика. Он шагнул вперед, споткнулся и упал. Косова и Герман подскочили к нему, топтали ногами. Ишин носком сапога метил в лицо.
– Убей его, убей его, Саша! – визжала Косова.
Фрол Петрович, цепляясь за стену, поднялся. Вид его был страшен.
– А не боюсь я вас, псы! Бейте – не убьете. – Сильным рывком он открыл окно, закричал: – Народ, люди! Да когда ж будет конец нашей муке!
Ишин начал тащить Фрола Петровича от окна, тот ударил его локтем, удар пришелся по глазу. Ишин завертелся волчком. Фрол Петрович схватил Антонова за шиворот, подтащил к окну.
– Ну, скажи, бандит, что ты меня убить задумал! Покажись народу, кобель!
Антонов вырвался из его рук.
– Ага! – торжествующе закричал Фрол Петрович. – Народа боишься? Ну, стало быть, крышка тебе!
Косова выстрелила в него. Фрол Петрович схватился за плечо – оно кровоточило, прислонился к стене.
– Убить вздумали? – прохрипел он. – Кого? Кто я? Руки, которые принесли свет. Он зарей утренней полыхает над миром. И ни вам, мошенники, и никому вовек не потушить его!
Прогремел еще один выстрел: это стрелял сам Антонов. Но он был сильно пьян, револьвер дрожал в его руке, выстрел не задел Фрола Петровича.
Не видать бы Фролу Петровичу света белого, если бы в кабинет не ворвался привлеченный выстрелами Санфиров.
Он выхватил у Антонова маузер, стал перед Косовой.
– А ну, довольно! – гаркнул он свирепо. – Убери, сучка, маузер, не то я из тебя кишки выбью.
Потом поднял Фрола Петровича и понес к выходу.
У школы стояли его санки.
– Отвезите в больницу, – тяжело дыша, приказал Санфиров адъютанту.
Фрол Петрович пролежал в больнице месяца полтора, а потом о нем забыли: не до него было в штабе Антонова.
4
Угрюмо повесив голову, возвращался Огорожен в Дворики. Пьянство в штабе Антонова, ставшее за последнее время привычным делом; Косова, натравливавшая Антонова на комитет; Ишин, интриговавший против всех; святоша Плужников, елейными проповедями пытающийся восстановить мир в штабе и в комитете; чревоугодие, разврат, когда в воздухе пахло грозой, – все это не настраивало Сторожева на веселый лад.
Лешка вспомнился ему. Никак не мог он примириться с его бегством! Двенадцать лет прожил у него малый, сыном считал его Сторожев. Да и он ли один убежал от Антонова! Таких не сосчитать. А теперь решения красных об отмене продразверстки… У мужика мозги перевернутся. Как скрыть правду? Ее не повесить.
«Неужто конец? – думалось Сторожеву, и он ужасался. – Да нет, быть того не может! Велика еще наша сила…»
Но страх заполз в его душу и крепко угнездился там. Сторожев бесился от этого чувства; никогда он не испытывал его с такой силой и был зол на весь мир – на Лешку, на Фрола Петровича, на всех, кто покушался на его волю и власть.
Путь домой лежал мимо хаты Аксиньи Хрипучки. Наташа, увидев Сторожева из окна, бросилась к нему, упросила зайти, посидеть.
«Вот уж кто знает все о Лешке!» – думалось ей.
По селу прошел слух, будто Лешку взяли в плен. Жив ли он – не знала Наташа. Красные не проникали в Дворики, еще крепко стояли вокруг сел антоновские полки.
Не мог и Лешка передать весточку Наташе. Тосковал, худел, да что доделаешь – лбом стенку не прошибешь.
Наташа пополнела, по лицу расплывались землистые пятна, глаза смотрели ласково, как у теленка. Она бережно носила округляющийся живот, крепилась, но ночи не спала – безотвязные думы о Лешке мучили ее.
Сторожев молчал.
– Лешка-то… – начала Наташа и зарыдала. – Сдался он, забрали его или убили?
Снова злоба поднялась в сердце Сторожева против Лешки, против Фрола Петровича; они узнали правду, и в той правде конец ему, Петру Ивановичу!
– Надо полагать, сдался, – равнодушно заметил Сторожев. – Из Ивановки передавали, наезжал туда, бахвалился, женился будто…
– На ком? – ахнула Наташа.
– На коммунистке какой-то. – Сторожев отвернулся: он не мог глядеть Наташе в глаза.
По улице бродили ребятишки, солнце сушило дороги, черные поля тянули к себе Сторожева.
– На коммунистке? Забыл, значит? – сурово спросила Наташа.
– Надо быть, забыл. Бахвалился и тебя поминал: «У меня, дескать, есть дурочка, свистну – прибежит».
Сторожев сухо засмеялся, скрутил цигарку, задымил.
– Свернули красные парня с пути, испортили твою жизнь, – вздохнул он. – И отца твоего…
– Что отца? – охнула Наташа.
– К Ленину пошел за какой-то правдой. Пропал Фрол, не иначе, зарубили его красные… Жалко мне тебя, жалко, девка, безответная ты, тихая, кроткая. Другая не спустила бы даром такой обиды.
Наташа повернулась к нему. Глаза ее горели мрачным светом.
– Кроткая, тихая, безответная? – выдавила она. – Плохо ты меня знаешь, Петр Иванович!
– До свиданья, Наталья, поеду, пора мне.
«Вот еще одну свернул, – подумал он. – Зачем?»
Два дня пил без просыпу Петр Иванович, молчал, курил или смеялся глухо. Домашние смотрели на него со страхом.
5
И потянулись дни, полные тоски. Наташа ждала отца, Лешку, просыпалась от каждого цокота подков, от каждого стука, все думала: он!
Раньше еще мечтала о тихой жизни: вот пройдет, пронесется буря-война, и она родит сына, весь он будет в отца, и так спокойно зажурчит сверчок в их хате.
Она еще думала, что просто некогда парню заехать в село к своей любушке – гуляет с отрядом на далекой стороне.
Теперь чего же ждать? Ушел, делу своему изменил, ее бросил. Забыл любовь, клятвы, совесть потерял.
Подлец!
Теперь что же думать о нем? Другую целует-милует, солнышком кличет, у нее ночи ночует, ей на грудь кладет свои кудри…
Беременная, опозоренная, одна, одна в этом залитом весенним солнцем мире…
«Боже мой, что делать мне? Как буду жить, как выкормлю сына? И бати нет, убили батю!»
Аксинья жалела Наташу, а та не хотела принимать ее ласк, чуждалась, молчала.
«Боже мой, что делать мне? Или повеситься?»
Так день за днем, ночь за ночью, и некуда пойти, некому выплакать слезы, да их и нет, сухость во рту, жжет сердце, болит голова.
В церковь бы пойти, помолиться. Не пойдешь, у баб колючие взгляды, злой шепот их несется вслед Наташе:
– Потаскушка, ни баба, ни девка! Сучка!
«Лешка, Лешенька, что ты наделал! Хоть бы глазком единым на тебя посмотреть, хоть бы одно слово услышать – поняла бы, любишь или нет».
Иногда решала:
«Не люблю, постыл он мне, всю мою жизнь исковеркал. Забуду». И старалась думать только о ребенке, что бился под сердцем, просился на волю, милый.
«Да рано еще, погоди стучать маленькими ножонками, погоди, ненаглядный, не спеши. Мир хмур, неласков, и отца у тебя нет, сгинул, пропал твой батька, и дед твой лежит в земле черной…»
Но не выгнать из сердца Лешку, вставал, как живой, вспоминались ночи в омете, его руки, его губы, весь он, настойчивый, бурный, жадный, родной Лешка.
Росла ненависть к людям, что сманили его к себе.
Слышала Наташа в детстве: если паука убить, тридцать три греха простится.
«Лешку пауки заманили, – думала она, – может быть, пьют его кровь!»
«Если бы этих пауков бить, сколько за каждого грехов простится? – спрашивала Наташа сама себя, стоя на коленях перед образом. – Сколько простишь, господи, ты мне грехов? Кровь человеческую простишь ли? Грех мой с Лешкой забудешь ли?»
И билась лбом об пол.
Одна.
Окна смотрят в туманное утро. И кажется Наташе: в каждое окно Лешка смотрит, смеется, манит пальцем, что-то говорит, а что – не разобрать.
– Да громче, громче, не слышно тебя! – кричит ему Наташа, а он все смеется и говорит-говорит непонятное, но такое, что, если услышать, разом кончатся муки и терзания, пройдет черная тоска, сердце забьется легко и радостно.
Окна смотрят в туманное утро.
И ничего за ними нет, кроме пустынных улиц, ничего за ними не слышно.
Часто Наташа уходила на огород, сидела в омете, пальцами перебирала солому, ничего не видя. Застывали воспаленные глаза, лишь пальцы перебирали соломинку одну за другой, быстрей, быстрей.
В таком же полусне делала все по хозяйству: топила печь, варила обед, доила корову.
И шли дни: то тянулись так, что разрывалось сердце, хотя бы ночь поскорей, то бешено мчались – куда?
Постойте, часы, не летите так быстро, дайте вздохнуть, дайте подумать, решить: что же делать, как быть?
Иногда наяву Наташа бредила расправой с пауками, бросалась на стены, ловила пустоту, смеялась сухим, черствым смехом. Потом часами сидела, не двигаясь или раскачиваясь, и повторяла одно и то же:
– Убью, убью, убью…
Вскакивала и кричала:
– Ага, попались! Где мой Лешка, куда дели? Оплели, погубили, высосали кровь? Проклятые!
Редко возвращалась ясная мысль. Тогда приходили слезы. Наташа горько плакала, придумывала Лешке новые ласковые имена и прозвища, и становилось легче.
Ночью видела она один и тот же сон: будто на лугу, среди желтых цветов, в ясный день видит она Лешку. Тот идет к ней, и так хочется Наташе его видеть, так хочется, сил нет! Так хочется много-много ему рассказать, очень важное, очень большое. Она идет к нему навстречу и обмахивается платком… До чего жарок день! А Лешка совсем близко, еще единый миг – и она возьмет его руку, прижмется к нему, расцелует… Но ноги вдруг прилипали к земле, наливались тяжестью, не поднять их, не переступить, каждый шаг – неизъяснимая мука. Но каждый шаг – к нему, с каждым шагом он ближе! Со стоном поднимает она ноги, и все труднее, все труднее идти, боже, какая мука! А он уже рядом, руку протянул…
И… сгинул!
Блещет звезда, заглядывая в оконце. Аксинья стонет и скрипит во сне зубами. Петух закричал; росно, прохладно, над речкой повис пар.