355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Телешов » Записки писателя » Текст книги (страница 22)
Записки писателя
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 03:30

Текст книги "Записки писателя"


Автор книги: Николай Телешов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)

– Ложный путь! – говорил старик. – И ненадежный! Кто любуется самим собою, тот не любит искусство. А раз нет искренней любви, то и все дело в таких руках ничего не стоит.

Себя он любил называть не актером, а «комедиантом», придавая этому слову какое-то особое и возвышенное значение.

Он нередко стал заходить ко мне, но всегда ненадолго, минут на десять – пятнадцать. Изольет передо мной свои горести, вздохнет о том, что среди актерской братии, как он выражался, было слишком мало «искателей идеалистической окраски ролей», и уйдет куда-то – одинокий, забытый, ненужный…

Человек он был культурный, много читавший, много писавший в свое время в журналах критических статей по вопросам искусства. Но все это уже пережило свой срок.

В начале 900-х годов, когда Художественный театр задумал ставить «Юлия Цезаря» и искал актера, которому можно было бы поручить роль Брута, А. А. Стахович указал на Россова – бродившего по городам известного трагика-гастролера. Возник вопрос о приглашении его на эту роль как «искателя возвышенного и героического».

Немирович-Данченко встретил его в театре очень внимательно и радушно.

– Но, – сказал он, – раньше вы приглядитесь к нам, познакомьтесь с нашей системой. Совпадут ли наши взгляды и вкусы?

По словам самого Россова, на одной из репетиций, где он присутствовал в качестве зрителя, он был «ошеломлен и очарован», по его собственному признанию, «импровизационной техникой» Немировича-Данченко, который вначале отсутствовал; до его прихода актеры бились, бились над одним местом – ничего не выходило, не ладилось. А Немирович, как только вошел, сразу все распутал, и дело пошло как по маслу.

Однако, как ни приглядывались один к другому Россов и Художественный театр, роль Брута отдана была не ему, а Станиславскому. Театр и актер не сошлись. Но, несмотря на это, Россов до конца дней своих считал МХАТ единственным настоящим театром – храмом действительного искусства. Ни тени обиженного самолюбия. Любовь истинного артиста к искусству была у Россова превыше всего.

О себе он рассказывал немало горького, особенно в последний год своей жизни:

– Я как актер транса и вдохновения, всегда играю разно: «или, или…». Это дает право говорить обо мне что угодно. Бывал успех стихийный на сцене, бывали и падения. Никто же не обязан ждать вдохновенных актерских минут!

Незадолго до его смерти я встретился с ним на улице. Он остановил меня, взял за руку и молчал. Потом поник головой и проговорил почти шепотом:

– Все кончено!.. Последнее выступление мое под Москвой решило мою судьбу. Это было в Перове. Я был совершенно больной. От безобразных нервов меня внезапно скрючило, пригнуло к земле. Произошел невероятный ужас: я моментально забыл всю роль Отелло – от первого слова до последнего. Нужный момент пропал, был упущен, и я навеки потерял все. Все!

Между прочим, в руках у него была тетрадь-черновик с воспоминаниями о Немировиче-Данченко. Я взял эту тетрадь и сказал, что хотел бы купить ее для нашего музея. Он был рад, что рукопись попадет в музей, но оплатой был смущен:

– При чем тут деньги?! Это же писано от души.

Я его успокоил:

– Как со всеми иными поступает в таких случаях музей, так должно быть поступлено и с вами.

На другой день МХАТ переслал ему надлежащую сумму за эту небольшую рукопись, чтобы оказать хоть чем-нибудь старику поддержку.

Но все это уже не помогло ему. Бывший «комедиант», «актер транса и вдохновения», неугомонный «искатель возвышенного и героического» в искусстве и в жизни перестал жить.

XI

Говоря о Художественном театре, я во многих местах вспоминаю попутно о таких крупных деятелях, как К. С. Станиславский и В. И. Немирович-Данченко, не решаясь писать о них подробно, так как значение их и жизнь их в искусстве общеизвестны. Однако всякий раз, когда заходит речь о МХАТ, невольно хочется сказать хоть несколько слов о личных встречах и впечатлениях.

Перед раскрытой могилой в день похорон Станиславского в 1938 году Немирович-Данченко произнес слово, замечательно верное и глубокое по чувству и мысли. Он говорил, что Станиславский имел гениальную способность вести за собой других людей так, что человек действительно отдавался искусству весь, целиком, отдавал ему всего себя и всю свою жизнь.

Все те артисты и работники, которые начинали дело Художественного театра, все они беззаветно вложили в любимое дело свои жизни, как прежде всего и сам Станиславский. Года через два принесли сюда же свои жизни Качалов и Леонидов. Это был первый пласт, охваченный напряженной волей Станиславского к созиданию искусства благородной красоты, реально честного, глубоко правдивого искусства, захватывающего все существование артистов. Это стихийное стремление отдавать себя всего целиком делу осуществления глубоких идей, которые его волновали, это жертвенное отношение, охватившее всех остальных, и было самым подлинным залогом успеха Художественного театра.

Не только актеры, как ближайшие созидатели успеха и славы, но и люди, приглашаемые для выполнения специальных задач, как декоратор Симов, как композитор Сац, как в дальнейшем архитектор Шехтель, – все они тоже отдавались целиком общему делу и по призыву и примеру Станиславского свое творчество сливали воедино с творчеством театра.

И Симов и Сац, увлеченные истинным искусством, отдали свои силы и свои дарования театру и помогли создать, каждый в своей сфере, то замечательное, что отличало МХТ от всех иных театров.

В истории Художественного театра художнику Симову Виктору Андреевичу принадлежит значительное и почетное место. В декоративном искусстве он явился не только новатором, но и бесспорно создателем стиля МХТ. Знаток и любитель русской старины, он дает замечательное оформление первой постановке театра в «Царе Федоре»; в пьесах Чехова он чувствует и ощущает то новое и характерное, что они несут, и создает обстановку, наполненную необходимым содержанием и настроением, как в «Чайке», «Дяде Ване», «Трех сестрах», «Иванове», «Вишневом саде». Когда театр ставит «Снегурочку», Симов едет на Крайний Север, к Архангельску, и привозит оттуда зарисовки видов, характерных народных сцен, подлинные народные одежды, уборы, материи, а также подлинного идола, замечательно сделанного рукой неведомого лопаря. И все это дает нечто небывалое и невиданное на театральных сценах. Для пьесы «На дне» Симов идет ночью в трущобы Хитрова рынка и затем подносит театру не только внешний образ ночлежки, но и внутреннее содержание этого образа. Замечательные декорации в «Юлии Цезаре», – как улица Рима, Сенат, поле битвы, – навеяны поездкою в Рим и в Помпею. Он умел разрешать самые сложные проблемы реальной театральной постановки, как бы ни были они загадочны по замыслу. У него не было ни на что ответа: «нельзя»; был один ответ: «надо».

Он интересовался не только декорациями, но и самой пьесой, ее толкованием, режиссерскими и актерскими заданиями; он умел, когда нужно, приносить и самого себя как художника в жертву общей идее постановки.

– На наше счастье, в лице Симова мы нашли художника, который шел навстречу режиссеру и актеру, – говорил о нем Станиславский. – Он являл собою редкое в то время исключение, так как обладал большим талантом и знанием не только в области своей специальности, но и в области режиссуры.

С открытия Художественного театра в течение десяти сезонов Симов был единственным декоратором МХТ и дал оформление тридцати семи пьесам. Это был не только одаренный и уважаемый художник, но и близкий друг театра – что называется, «свой человек», и не напрасно на его юбилее говорил ему Москвин от лица «стариков артистов МХАТ»:

– Ты тридцать пять лет дышишь с нами одним воздухом искания большой правды в искусстве, для которого ты так много и талантливо поработал…

Композитор Сац Илья Александрович также был для Художественного театра замечательным работником, слившим свое творчество с творчеством МХАТ.

Не успев закончить свое музыкальное образование, Сац в ранней молодости по политическому делу попадает на несколько лет в Сибирь. Но и там, восторженный поклонник музыки и сцены, организует огромный хор, оригинальный по составу певцов: частью из ссыльных, частью из представителей власти, из крайних бедняков, с одной стороны, и местных богачей – с другой, и устраивает в Иркутске грандиозный концерт.

По возвращении в Москву знакомится со Станиславским и начинает давать по его предложениям музыкальные иллюстрации к постановкам МХТ. Его работы к пьесам «Драма жизни», «Жизнь человека», «Синяя птица», «Анатэма», «Мизерере», «У жизни в лапах», «Гамлет» в полной мере подтверждают о нем мнение как о человеке высокого дарования. Как и при каких условиях приходилось ему творить, лучше всего дают представление рассказы его спутников и современников по театру.

Сацу говорит режиссер: «Вот тут во время диалога нужна музыка; отсюда и досюда в музыке должно чувствоваться мучительное влечение одной души к другой – порывистое и страстное влечение; а другая душа, как змея, ускользает от нее. Диалог может длиться минуты четыре, четыре с половиной… А вот в этом месте музыка должна стихнуть, быть еле слышной, потому что вот эти четыре строчки ведутся шепотом; и чтобы музыка не длилась ни секунды дольше, как вот до этих слов, иначе пропадет вся сцена».

И Сац чувствовал и учитывал сам каждую сценическую секунду; для него эти жесткие ограничения не были стеснительны. И театр видел в Саце действительно «своего», смотрел на него как на желанного участника каждой постановки, знал, что Сац участвовал в создании пьесы шаг за шагом, понимая и переживая все подводные течения чувств, настроений и темпа, в которые в конце концов выливалась пьеса.

Для достижения необходимых настроений Сац прибегал нередко к исключительным мерам: иногда заставлял хор петь с закрытыми ртами, присоединял к оркестру шуршание брезентов, применял медные тарелки, ударами воздуха из мехов заставлял звучать гонг – и добивался, наконец, надлежащего впечатления. Нежные, почти «неродившиеся» мелодии «Синей птицы» и изысканно-томительная полька в «Жизни человека», трагический вальс погибающих «У жизни в лапах» и рыдающая музыка «Мизерере» или гамлетовский марш и многое другое, что бросал в публику среди пьес сацовский оркестр, где-то в тайниках сцены затаившийся от нее, – все было эстетически огромно и все же не договаривало чего-то до конца; томило скорее, как намек, волновало, как предчувствие. В польке на балу «Человека» никому не услышится полька, а услышится глубочайшая, последняя тоска человека. Не услышится и свадебного вальса в «Мизерере», потому что под каждым тактом этого единственного в музыкальной литературе вальса слышится траги-лирический аккорд, вопль несчастной любви человеческой.

Надо ли театру написать музыку к «Синей птице», где должно вскрыть тайники наивного детского сердца, где нужно найти музыку для превращения душ воды, огня, хлеба, собаки, кота, – и Сац целыми часами льет воду на железные листы, ходит на мельницу, прислушивается к каплям дождя и, уловив самую жизнь и суть этих явлений, в своей музыке передает именно ее, эту жизнь, а не сопровождающие ее звуки. Вместе с детьми он бродит по полям и лесам, танцует и поет с ними, выдумывает вместе с ними игры и песни – и это общение с детской душой дает ему прекрасный по изяществу и наивности мотив для первого акта «Синей птицы». Для музыки к пьесе «Анатэма» Сац бросается в еврейские города юго-западного края, знакомится с канторами синагог и местными музыкантами, посещает еврейские свадьбы и из всего этого извлекает то ценное и типичное, чем захватывающе полна в музыкальных иллюстрациях вся драма. Работая над музыкой для «Драмы жизни», Сац мало-помалу выбрасывает всю середину оркестра и оставляет для достижения нужного впечатления только края оркестра: флейту и контрабас, скрипку и барабан, вводит английский рожок и валторну с сурдинкой, и оркестр в таком составе, исполняющий сложные широкие темы, полные неожиданных модуляций, звучит зловеще, порой до жуткости мрачно.

Обо всем этом с любовью рассказывают его сотоварищи и современники по театральным работам. И не только сотоварищи, но и весь театр относился к нему так же искренне и сердечно и на прощальном венке в день похорон Саца написал: «Дорогому товарищу, красоте тревожной жизни, мятежному духу исканий».

Оба они, и Сац и Симов, под влиянием энтузиазма Станиславского так слились с искусством Художественного театра, так восприняли идеи и заветы этого нового, чистого и прекрасного дела, что имена их навсегда будут связаны с мировым значением МХАТ.

Со Станиславским лично я был знаком с 1884 года, когда впервые встретил его юным любителем в одном из домашних спектаклей в знакомой семье. Выступал он тогда в роли Подколесина в гоголевской «Женитьбе». Если не ошибаюсь, он участвовал в пьесе русского классического репертуара тогда впервые. Спектаклем руководил крупный артист Малого театра – Решимов.

Из очень отдаленного прошлого вспоминается мне курьезный, хотя и мелкий случай, как однажды у наших общих знакомых ночевали мы на даче в Одинцове и наутро большой компанией поехали в Звенигород любоваться видами, о которых так много все говорили.

По предложению Константина Сергеевича при осмотре монастыря решили взобраться на колокольню, чтобы оттуда с высоты поглядеть на окрестные дали.

Тут и произошло нечто, заставившее нас поскорее сойти вниз: Константин Сергеевич запутался в колокольных веревках, зацепил головой какую-то петлю, дернул что-то неведомое – и колокола зазвонили в неурочное время.

XII

Все реже и реже становится круг старых друзей и спутников. Почти уже никого из них не остается в живых. В 1945 году умер Викентий Викентьевич Вересаев (Смидович), с которым мы были в самых добрых отношениях в течение почти полувека. Мы ровесники с ним. Каждому из нас было лет под тридцать, когда мы впервые встретились в Петербурге, в Обуховской больнице, где он служил врачом.

Как сейчас его вижу в белом халате спускающимся по широкой каменной лестнице. Мы вместе с Буниным только что приехали из Москвы и пошли к нему по какому-то литературному делу – по какому, сейчас не вспомню. Помню только, что именно здесь, в вестибюле больницы, он сообщил нам, что в настоящее время увлечен работой над большой книгой, которая будет называться «Записки врача», которую он не то уже написал, не то накапливает для нее материалы.

В это время он был уже известным молодым писателем-беллетристом, чьи рассказы появлялись в лучших журналах, и его имя называлось не только в литературных, но и в читательских кругах как многообещающее.

Тогда возлагались большие надежды на трех молодых писателей: Горького, Вересаева и Чирикова. О них везде говорили, их читали, в них верили. Книга Вересаева «Записки врача» наделала много шума и упрочила за автором литературное имя.

Вскоре Вересаев переехал в Москву, где уже существовал наш кружок молодых писателей – «Среда».

По приезде Вересаев, конечно, сделался немедленно членом «Среды» и неустанным ее посетителем. Не однажды и сам он читал нам свои новые произведения, а также с присущей ему прямотой критиковал новинки товарищей.

Время было ответственное. Назревали мало-помалу события, волновавшие молодежь. На наши «Среды» стал нередко наезжать Горький, затеявший в Петербурге издательство «Знание». В первом же сборнике «Знание» участвовала вся наша «Среда», в том числе, конечно, и Вересаев.

К этому времени некоторые из молодых товарищей наших, как Леонид Андреев, Куприн, Бунин, Скиталец, успели создать себе крупные писательские имена, которые вместе с именами Горького и Вересаева загремели по всей стране. Чем туже затягивали правительственные круги петлю на шее народной, чем безответственней вели себя черносотенцы, тем резче проявляла общественность свои протесты.

У нас в «Среде» общественностью ведал главным образом Вересаев, которому все доверяли. Писались от имени «Среды» резкие статьи, подписывались петиции, устраивались публичные выступления. Чем ближе к 1905 году, тем усиленнее проявляла себя «Среда». Мы издавали свои книжки и сборники, а деньги от них шли на общественные нужды. И в этих изданиях Вересаев всегда принимал близкое участие.

Во время японской войны Вересаев был отправлен в качестве врача в Маньчжурию, по возвращении откуда и поделился с нами своими жуткими воспоминаниями.

Шли годы за годами… Члены «Среды», крепко связанные долговременной дружбой, не расходились в разные стороны. Когда «Знание» замерло, товарищи по «Среде» немедленно основали в Москве «Книгоиздательство писателей», где Вересаев был одно время председателем правления, а каждый из нас по очереди редактировал наши сборники «Слово». Кроме того, и Вересаев и я были много лет членами дирекции Литературно-художественного кружка и вместе делали и там наше общее дело.

На протяжении огромной полосы жизни я встречался с Викентием Викентьевичем постоянно и часто и привык уважать в нем неизменно преданного делу работника, прямого и смелого в правдивости, человека честных и светлых взглядов.

Я не вхожу здесь в оценку его литературных работ, которые говорят сами за себя. Я вспоминаю только наши долголетние товарищеские отношения, что никогда не бывали омрачены никакой размолвкой.

Совсем незадолго до своей смерти он читал мне отрывки из своих новых воспоминаний о некоторых членах нашей «Среды». Мне было непонятно, почему он характеризует одного из старых товарищей только как «Николая Ивановича», не называя его фамилии.

– Ведь это же – Тимковский, – возражал я. – Почему вы не называете его по фамилии?

– Так лучше, – отвечал Викентий Викентьевич. – Я о нем наговорил немало горького.

Ушел спутник чуть не всей моей писательской жизни, человек талантливый и высококультурный, верно и славно прослуживший шестьдесят лет родной литературе.

В течение всей своей жизни он сохранял свою писательскую индивидуальность. Каким был вначале, таким же остался и до конца – прямым и верным, сохранившим до конца дней свое писательское лицо.

XIII

Сохранить свою индивидуальность, свое лицо в искусстве – будь это литература, музыка, живопись, сцена – считалось большими мастерами искусства в минувшее время очень существенным и важным.

С этим пришли к нам Щепкин и Станиславский, Глинка и Чайковский, Репин и Левитан, Толстой и Горький. Никто из них не угождал временным требованиям сторонних судей или казенным вкусам чиновного влияния.

На этой почве сейчас вспомнился мне родоначальник русского жанра, крупный художник Павел Андреевич Федотов, столетний юбилей со дня смерти которого отмечался в 1952 году. Не знаю, известен ли этот любопытный случай, но мне передавал о нем Я. Н. Жданович (в свое время работавший в архиве Института мировой литературы имени М. Горького), в чьих руках был рисунок Федотова, о котором речь впереди.

Перед Федотовым было поставлено в свое время требование в академических классах, для него весьма затруднительное. На конкурсное испытание дана была общая классическая тема: «Похищение огня с неба».

Имелся в виду, конечно, легендарный Прометей, похищающий огонь у Зевса из его очага или, по иной версии, из солнечной колесницы. Открывался большой простор для фантастических группировок, за что и принялись молодые художники, каждый по-своему, но в пределах казенных требований.

Федотов, однако, остался верен себе. Обязательную тему «Похищение огня с неба» он как жанрист-сатирик в своем рисунке изобразил совершенно оригинально и неожиданно.

Он нарисовал: в мягком кресле в домашнем халате сидит чиновный человек с чубуком в руке. За окном ярко сияет солнце. Чиновник взял лупу и навел через увеличительное стекло солнечный луч на табак, от которого уже начинает виться легкий дымок. В этом он и видел похищение огня с неба, без всякого участия Прометея и Зевса.

Я не знаю дальнейшей судьбы этого оригинально задуманного эскиза. Но он долгое время находился на Украине, в семье Ждановичей, близких знакомых художника. Портреты некоторых из них работы Федотова общеизвестны.

По словам Вл. В. Стасова, Федотов умер, произведя на свет едва лишь маленькую крупинку из того богатства, каким была одарена его натура. Но эта крупинка была чистое золото и принесла потом великие плоды.

XIV

Писатель Александр Серафимович Попов – в литературе Серафимович – родился в 1863 году в казачьей семье, а умер в 1949 году. Он прожил долгую и содержательную жизнь и за последнее время считался старейшим советским писателем: ему минуло восемьдесят шесть лет.

В юные годы, еще студентом математического факультета, за написание политической прокламации он был сослан на Дальний Север, к Белому морю, в уездный городок Мезень, где и началась его литературная деятельность рассказом «На льдине». Его первые опыты были напечатаны в московской газете «Русские ведомости»; затем, в дальнейшем, он сотрудничал в лучших наших журналах того времени; а также такие издательства, как «Посредник» и «Донская речь», выпускавшие специально для народа и для деревни в огромнейшем количестве дешевые, копеечные брошюрки, напечатали его рассказы.

Отбыв срок невольного пребывания в Мезени, он приехал в Москву и здесь, рекомендованный Горьким, был привезен Леонидом Андреевым к нам на «Среду» и с тех пор был постоянным ее посетителем. Под своим портретом в день своего восьмидесятипятилетия Серафимович написал мне на память следующее: «Когда оборачиваюсь назад, в прошлое, ярким воспоминанием проступают «Среды» Телешова. Здесь я встретил много ласкового товарищеского внимания со стороны ее членов».

Почти все произведения Серафимовича рисуют быт рабочего народа и невыносимо тяжкие условия труда. Эпохе первой революции 1905 года им были посвящены многие памятные рассказы, как «На Пресне», «Похоронный марш», «Живая тюрьма» и другие, а в двадцатых годах был создан им знаменитый роман «Железный поток» – одно из первых ярких произведений советской литературы, обошедшее чуть ли не все страны Европы и увлекавшее молодежь.

– Истинное творчество тогда только не мертво, когда оно глядит на жизнь, на борьбу революционными глазами восставшего класса, а не померкшим взглядом уходящего в забвение, – говорил Серафимович в последние годы своей жизни.

В свое время к «Среде» он имел близкое отношение и был долголетним нашим товарищем. Когда возникло издательство «Знание», возглавляемое Горьким, и начали выходить знаменитые сборники «Знание», то Горький всегда просил напомнить Серафимовичу о присылке ему поскорее нового рассказа. Первые два тома собрания сочинений Серафимовича тоже изданы были «Знанием», а когда впоследствии «Знание» прекратилось, книги Серафимовича издавались нашим «Книгоиздательством писателей».

О своих первых выступлениях в литературе сам он рассказывает полусерьезно, полушутливо на одном вечере в Союзе писателей следующее, записанное в стенограмме в 1944 году:

– На старости лет приходится вспоминать о заре туманной юности. Последний царь послал меня в Архангельскую губернию: поезжайте и покушайте там рыбку из Ледовитого океана. Ну, поехал, кушал, смотрел. И знаете, что меня особенно поразило? Северное сияние! Я его прежде никогда не видел. И вот я начал писать про северное сияние, про самоедов, про то, как там на оленях ездят. Напечатали три рассказа в «Русских ведомостях». Это была тогда самая заметная либеральная газета. Прочел товарищам, они в восторг пришли. Говорят: «Ну, Серафимович, здорово ты написал! Подаешь надежды!» Один только товарищ заметил: «Верно, ты здорово написал. Но зачем ты у Короленко все лупишь?!!» – «Как у Короленко?» – «Вот у тебя страница, а вот у Короленко: до чего же похоже!..» Я был поражен. Я вдруг почувствовал, что написать я могу, но что мне нужно к кому-то обратиться за помощью, у кого-то поучиться. У меня были милые товарищи по ссылке, но не могли они дать мне той изюминки, которая есть в литературе. Правда, один указал на влияние Короленко. Это была учеба, – но как быть дальше?.. Я затосковал. Кончился срок, разрешили мне поехать в Москву. Когда я приехал в Москву, я очень боялся писателей, не зная, как к ним подойти. И вот Леонид Андреев, с которым я, уж не помню как, познакомился, говорит: «Пойдем к Телешову на «Среду». У него собираются по средам писатели. Бывают и Чехов, и Горький, и целая плеяда писателей». Я боялся идти, но Андреев меня потащил. Я пошел. И вот почувствовал, что здесь я могу поучиться. И стал я жадно присматриваться ко всему; я не только учился, как строить свою вещь, но и тому, как оценивать другие вещи, выяснять недостатки и достоинства. Там были первые знаменитости, но это совсем не чувствовалось во взаимоотношениях. На «Средах» я чрезвычайно много приобрел. Меня привлекала атмосфера близости и товарищеской искренности. Это играло колоссальную роль.

Так рассказывает сам Серафимович о первых шагах своей литературной работы.

Но все это было только началом. В дальнейшем Серафимович овладел всем, что необходимо для писателя. А главное в нем было то, что он всецело, всем своим существом принадлежал интересам народа, рабочего класса и революции. В годы первой мировой войны он увидел бессмысленную гибель миллионов рабочих людей и крестьян, гибель за чуждые и враждебные им интересы капиталистов и помещиков.

В эпоху реакции после 1905 года Серафимович разоблачал литературное мещанство декадентов, забиравших тогда силу и влияние. Вспоминаю, как в Литературно-художественном кружке он читал публично лекцию, громя безыдейную литературу и пошлость новейших поэтов и прозаиков, призывая писателей вернуться к здравому реализму.

Характерно и значительно для Серафимовича письмо к нему В. И. Ленина:

«…ваши произведения и рассказы сестры внушили мне глубокую симпатию к Вам, и мне очень хочется сказать Вам, как нужна рабочим и всем нам Ваша работа…»

Вспоминается мне еще и последняя наша встреча в день его восьмидесятипятилетия. В этот день трое старейших писателей – Щепкина-Куперник, Гладков и я – собрались в его квартире, принесли ему поздравления, а потом засняли нас общей группой. По шуточному выражению самого юбиляра и по его же шуточному подсчету, всем нам четверым, вместе взятым, с самым Серафимовичем, было к этому времени 304 года.

Город, где он родился, и улица в Москве, где он жил, названы в его память городом и улицей Серафимовича. Он был награжден орденом Ленина и орденом «Знак почета».

XV

Знакомство мое со Спиридоном Дмитриевичем Дрожжиным началось очень давно; когда именно, затрудняюсь даже сказать.

Помню, вошел я однажды в книжный магазин Суворина, в Москве, на Кузнецком мосту, и обратился к одному из продавцов, стоявших за прилавком, с просьбой показать мне только что вышедшие какие-то издания.

Продавец взял с полки книгу и положил передо мною, видимо сам любуясь изданием и говоря о нем что-то хорошее. Потом предложил мне просмотреть несколько самых последних книжных новинок современных авторов, только что полученных магазином. Об авторах этих книг он отзывался с таким уважением и с такой искренней любовью к литературе, что все его поведение, все отношение к книге было для меня неожиданно и непривычно. Таких продавцов я еще никогда не встречал в магазинах. Было ясно, что это редкий любитель и почитатель книги.

Об этом редкостном продавце я как-то рассказал поэту И. А. Белоусову.

– Да ведь это знаешь кто? Это – Дрожжин. Поэт-крестьянин. У него вся душа в литературе, в книге, в писателях. Интереснейший человек! Пойдем, я вас познакомлю.

И мы пошли.

За тем же прилавком стоял Дрожжин и занимался с покупателем. Выждав момент, когда он освободился, Белоусов нас познакомил. Я уже знал его как поэта, а он знал меня как беллетриста, но оба мы не знавали друг друга в лицо. Однако беседовать в магазине во время рабочего дня было неудобно, и разговор наш мог продолжаться каких-нибудь две-три минуты. Решили встретиться вечером у того же Белоусова, где ни мы никому, ни нам никто не мешали.

Помню, мне очень нравилось его хорошее русское лицо, и простая, тоже хорошая речь, и добрая улыбка, сопровождавшая нашу беседу.

Поэт-крестьянин, не получивший никакого школьного образования, производил впечатление вполне интеллигентного человека. К литературе, к книге, к авторам, которых он хорошо знал по их произведениям, он относился с такой трогательной любовью, с таким искренним уважением, что было радостно слышать его рассказы и впечатления. О чем бы ни заходила речь, он умел всегда среди этой речи вставить словечко о зеленой травке, о роще, о пашне. Природу он любил и понимал, и для его духовного облика очень характерны строчки из его же стихотворения:

 
Я для песни задушевной
Взял лесов зеленых шепот,
А у Волги в жар полдневный
Темных струй подслушал ропот,
Взял у осени ненастье,
У весны благоуханье,
У народа взял я счастье
И безмерное страданье…
 

Пятилетним ребенком повели его однажды на богомолье, за Волгу, на расстоянии суток ходьбы. Ранним весенним утром вышли они из дома, переправились в лодке через Волгу и пошли по дороге среди большого леса.

С какой любовью рассказывал Спиридон Дмитриевич об этом первом путешествии, открывшем ему впервые красоты родной природы, полей, реки, цветов, смолистого лесного аромата!

– Я вошел в лес, точно в открытый храм живого бога!

И эти впечатления зародили в детской душе его то, что впоследствии воспевалось им с такой любовью в его стихах.

В течение нашей долгой жизни мы множество раз встречались, и я с большим интересом слушал, когда он вспоминал что-либо из своего далекого прошлого.

А прошлое его было сложно, невесело и трудно. Из бедной крестьянской семьи, ученик сельского дьячка, Дрожжин в двенадцать лет был отдан в «мальчики» в петербургский трактир, на службу за два рубля в месяц, причем попал в самую смрадную часть, называвшуюся «Капказ», где, кроме пьяных побоев и таски за волосы, мало что видел.

Однажды буфетчик застал его за чтением рукописи «Царь Максимильян» и так рассвирепел, что не только побил мальчика, но и сжег его рукопись. Тогда Дрожжин перешел на службу в табачный магазин, где было свободнее, где стало возможно читать. Здесь пристрастился он к стихам Некрасова и в первый раз попал в театр. Здесь же, на семнадцатом году жизни, написал свое первое стихотворение.

В дальнейшем, в течение долгого ряда лет, ему приходилось менять места и специальности; случалось голодать и спать под открытым небом. Был он и пахарем в деревне, и магазинным приказчиком в столице, служил и лакеем у помещика. Любопытно, как, по рассказу самого Дрожжина, аттестовал его этот помещик:

– Ты, братец, отличный человек. Но как лакей – ни к черту не годишься!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю