355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Телешов » Записки писателя » Текст книги (страница 1)
Записки писателя
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 03:30

Текст книги "Записки писателя"


Автор книги: Николай Телешов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)

Николай Телешов
Записки писателя
Воспоминания и рассказы о прошлом

Посвящено памяти Елены Андреевны Телешовой, верного друга всей долгой жизни моей

Н. Телешов. 28 февраля 1943 года.

Памятник Пушкину

Когда я был еще подростком, мне посчастливилось быть свидетелем небывалого до того времени события и торжества. В центре Москвы, во главе Тверского бульвара, перед широкой Страстной, ныне Пушкинской, площадью, в 1880 году 6 июня открывался памятник Пушкину – первый памятник писателю.

Обычно памятники воздвигались на улицах Москвы только царям. И это отметил присутствовавший на торжестве Островский. Возглашая тост за русскую литературу, он метко сказал:

– Сегодня на нашей улице – праздник!

Хорошо помню красивую голову маститого писателя Тургенева с пышными седыми волосами, стоявшего у подножия монумента, с которого торжественно только что сдернули серое покрывало. Помню восторг всей громадной толпы народа, в гуще которого находился и я, тринадцатилетний юнец, восторженный поклонник поэта. Помню бывших тут же на празднике писателей – Майкова, Полонского, Писемского, Островского. Помню и сухощавую, сутулившуюся фигуру Достоевского и необычайное впечатление от произнесенной им речи, о которой на другой день говорила вся Москва.

Речь эта была сказана не здесь, на площади, у памятника, а в Колонном зале нынешнего Дома союзов. Возглашая тост за русскую литературу, он говорил:

– Пушкин раскрыл нам русское сердце и показал нам, что оно неудержимо стремится к всемирности и всечеловечности… Ой первый дал нам прозреть наше значение в семье европейских народов…

Вечером в торжественном концерте, состоявшемся при участии огромного оркестра и знаменитых артистов, Достоевский, выйдя на эстраду, сутулясь и ставши как-то немножко боком к публике, прочитал пушкинского «Пророка» резко и страстно:

– Восстань, пророк!..

И закончил с необычайно высоким нервным подъемом:

– Глаголом жги сердца людей!..

Полагаю, что никто и никогда не читал этих вдохновенных строк так, как произнес их не актер, не профессиональный чтец, а писатель, проникнутый искренним и восторженным отношением к памяти величайшего русского поэта.

Создатель памятника, одного из лучших по простоте, красоте и выразительности, Александр Михайлович Опекушин был выходцем из простого народа, из крепостной крестьянской семьи, сперва – самоучка, затем признанный художник и, наконец, академик.

Вспоминаются мне также и увлекательные разговоры и рассказы о многолюдном банкете в связи с торжествами, где я тогда в качестве постороннего юнца присутствовать, конечно, не мог, где Катков, когда-то близкий Белинскому, но потом резко изменивший свои политические взгляды, протянул было к Тургеневу свой бокал, чтобы чокнуться. Но тот отвернулся.

Тургенев на этом торжестве говорил:

– Будем надеяться, что всякий наш потомок, с любовью остановившийся перед изваянием Пушкина и понимающий значение этой любви, тем самым докажет, что он, подобно Пушкину, стал более русским и более образованным, более свободным человеком.

На гранитном пьедестале памятника помещены были в крупном барельефе слова Пушкина, искаженные цензурой. Насколько помнится, было написано так:

 
И долго буду тем народу я любезен,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что прелестью стихов я был полезен…
 

И только теперь, в советское время, эту надпись заменили подлинными словами поэта:

 
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
 

Разница в надписи весьма существенная.

Не знаю, остался ли кто-нибудь в живых из свидетелей этого великого торжества и праздника литературы, этого первого чествования памяти русского писателя, который «в свой жестокий век восславил свободу» и верил, что «Россия вспрянет ото сна и на обломках самовластья» напишет имена тех, кто боролся и погиб за будущее счастье народа.

Эти дни открытия памятника Пушкину остаются для меня одними из самых радостных и светлых, хотя все это и было семьдесят пять лет тому назад.

В писательских кружках

Первые шаги и знакомства. – Тихомировский кружок и «Детское чтение». – Литературно-художественный кружок.Н. В. Давыдов.

I

Мне не было еще и семнадцати лет, когда в журнале «Радуга» в 1884 году было напАртистическая и литературнаяечатано мое первое стихотворение. За первым последовало второе и третье, затем в той же «Радуге» и других небольших журналах начали появляться прозаические мои очерки. Я тогда был далек от литературного мира и никогда еще не встречался лично ни с одним писателем. Рукописи свои я посылал в редакции по почте; за напечатание их мне денег не платили, – да я и не спрашивал. Первый, кто пожелал меня видеть, был Скрипицын, редактор журнала «Россия», где был напечатан мой рассказ.

«Что же вы не приходите получить гонорар?» – писал он мне в открытке, назначая для свидания ближайший день и час.

В редакции я нашел единственного человека, угрюмо сидевшего за пустым столом, – высокого, костлявого, обросшего волосами.

– Дела нашего издания очень печальны, – сказал мне Скрипицын, подавая руку. – Получите гонорар за ваш рассказ, пока еще не поздно. Надеюсь, вы будете продолжать писать, и я надеюсь встречать ваше имя в печати. Нужно только работать над собой. А пока вот вам деньги. Не взыщите, что мало. Больше не могу.

Он передал мне пятнадцать рублей, взял с меня расписку в получении и пожелал успехов.

– Вам сколько платят в иных местах?

Я признался, что никто и нигде мне ничего не платил.

– Значит, это первый гонорар? Очень рад, коли так. Когда будете получать много, вспомните, что первый гонорар, грошовый, вам заплатил Скрипицын.

Он снова подал мне руку на прощание и добавил:

– А мы дня через два закрываемся… Навсегда.

Первый гонорар – это нечто особое и значительное в жизни писателя, особенно если этому писателю всего семнадцать – восемнадцать лет. Первый гонорар – это до некоторой степени признание, это уже какая-то оценка, как бы незначительна она ни была. Получение гонорара было для меня сущим праздником. Возвращаясь домой, я на радостях купил матери цветок, отцу туфли, брату папирос. Первый гонорар исчез, но я все-таки был очень счастлив.

Конечно, прав был Скрипицын: необходимо было работать и вырабатывать стиль. Произведения Лермонтова и Тургенева были в то время для меня любимыми образцами стиля, в которые я вчитывался, вдумывался и любовался ими. Из современных писателей того времени на меня влияли сильные, яркие рассказы Гаршина и стихи Надсона, а с 1885 года у меня появился внезапно новый любимец: в мартовской книге «Русской мысли» я прочитал рассказ неизвестного мне автора Вл. Короленко «Сон Макара». Он произвел на меня такое сильное впечатление своей художественной простотой, тонким юмором, картинами Крайнего Севера и неведомым бытом тайги с ее беспросветной мужицкой жизнью, полной тягости и гонений! По словам Короленко, Макара всю жизнь гоняли старосты и старшины, заседатели и исправники, требуя подати, гоняли попы, требуя ругу; гоняли его нужда и голод, дожди и засухи, гоняла и злая тайга… Я перечитывал целиком рассказ, потом отдельные куски из него и думал: «Вот этот писатель станет непременно большим человеком!» И мало-помалу это в скором времени начало осуществляться. Его «Лес шумит», «Слепой музыкант» упрочили за ним репутацию крупного таланта в художественной литературе. В дальнейшем начались его значительные выступления и в общественной жизни.

Первым из писателей, с которым я познакомился, был Д. А. Мансфельд, редактор «Радуги», известный в свое время автор многочисленных водевилей и переделок заграничных пьес на русский лад. Это был человек практический. Он сообщил мне, что с нового года будет издавать, помимо «Радуги», ежемесячный журнал «Эпоха», и предложил мне написать роман или большую повесть. Когда же я, окрыленный успехом у Скрипицына, спросил об условиях, то Мансфельд искренне изумился:

– Условия?.. Какие же могут быть условия? Для молодого человека честь напечатания в толстом журнале, рядом с такими именами, как Чаев, Немирович-Данченко, Сумбатов, – вы ни во что не ставите? Вот когда мы упрочим наш новый журнал, тогда, конечно, все придет, все будет, а пока…

Пока он взял с меня обещание быть на днях в каком-то небольшом театре, где будет поставлена его новая пьеса «Разрушение Помпеи», и поддержать вызовами автора, по возможности после второго акта.

Дать роман или повесть я ему не обещал, так как не был уверен, что могу сдержать обещание, но быть на «Разрушении Помпеи» обещал твердо. Название казалось мне сильно драматическим, и было интересно посмотреть, как водевильный писатель сладил с такой несвойственной ему темой. Но пьеса оказалась чрезвычайно веселой, вернее говоря – потешной. Ничего «помпейского» в ней не было; был ряд смешных положений из жизни тогдашней провинциальной сцены. Публика хохотала, и автор был вызван, как сам того желал, именно после второго акта.

Все это вместе взятое заставило меня призадуматься кое над чем. Писателей в жизни я представлял себе несколько иными. Но я был еще очень молод и верил только в очень высокое.

Жил я в то время у отца, на Валовой улице, в доме типично старомосковском, с антресолями, с темными закоулками, скрипучими лестницами и низкими потолками. В мои две комнатки, на самой макушке дома, вела именно такая скрипучая внутренняя лестница прямо из сеней с черного хода. Вытянувшись во весь рост и подняв руку, я свободно доставал пальцами потолок, поэтому, когда собиралось несколько человек курящих, через час все сидели в дыму и разговаривали точно сквозь сетку, так что приходилось несколько раз в вечер отворять широкие форточки, через которые уходило не столько дыма, сколько тепла.

Самым старым моим спутником в литературной жизни был Сергей Дмитриевич Разумовский, с которым мы дружили с девятилетнего возраста.

С раннего детства он увлекался театром. Помню, как на даче, еще мальчишками, мы устраивали любительские спектакли у себя на террасе, разделяя зрительный зал и «сцену» простыней на веревочке или одеялом. Разумовский и брат мой, Сергей, которые были старше меня на три года, играли каких-то молодых франтов, а я, как младший, должен был изображать в этой пьесе кухарку, потому что «актрис» у нас было чрезвычайно мало и ни у одной из них не было охоты принять на себя столь ничтожную роль.

К нему же, Разумовскому, я обращался всегда и с моими начинаниями, и с первыми литературными опытами, как к старшему. В то время он писал книгу о Гамлете и готовился к драматургии. В дальнейшем он писал немало пьес, в их числе «Юную бурю» и другие, шедшие на разных сценах, не исключая и Малого театра.

Другим моим старинным спутником был И. А. Белоусов, переводивший Тараса Шевченко и печатавший в небольших журналах, преимущественно провинциальных, свои простые, ласковые стихи о труде и природе.

Познакомился я с Иваном Алексеевичем Белоусовым очень давно, в восьмидесятых годах. Литературного знакомства у меня не было никакого, хотя я уже напечатал несколько вещей в «Радуге». Познакомились мы и сошлись с Белоусовым как-то сразу, с первой встречи, да так и остались друзьями на целые полвека.

Вскоре я познакомился еще с одним поэтом-самоучкой, как их тогда называли. Не вспомню в точности, как все это произошло, но только однажды ко мне явился какой-то человек в синей рубашке с косым воротом, а поверх рубашки в длинном черном сюртуке, весьма поношенном, с болтающимися ниже колен фалдами, и назвался Слюзовым. Он предложил мне участвовать в сборнике начинающих поэтов, который будет издан на средства самих же авторов, с общей пользой по распродаже книги, и в качестве участников назвал мне три-четыре фамилии, ничего в то время никому не говорившие, в том числе и фамилию Белоусова. А через несколько дней пришел ко мне познакомиться и сам Белоусов, которому Слюзов назвал меня как будущего участника книги, такого же, как и все другие, безыменного поэта.

Когда мы познакомились и обговорились, то решили, что в сборнике участвовать надо. А через несколько месяцев, в 1887 году, после долгой и упорной возни, доставившей мне много неведомых до того времени мук, но также и неведомых наслаждений, книга была издана под названием «Искреннее слово». В ней было сто десять страниц, участвовало девять авторов, в одинаковой степени никому не известных, и стоила она пятьдесят копеек. Напечатали, кажется, шестьсот экземпляров, а продали не более двухсот; остальные роздали самим авторам на предмет уничтожения, так как в газетах нас жестоко изругали, и дело было закончено. Несмотря, однако, на неудачу, все девять участников остались друг другом довольны. С некоторыми из них знакомство мое продолжалось еще долгое время, а с иными перешло в прочную дружбу: с Белоусовым до его глубокой старости и смерти, со Слюзовым до ранней его могилы.

Время от времени у меня стала собираться молодежь, начинавшая писать – кто стихи, кто прозу. Определенных дней у нас не было установлено, а собирались мы, когда случится. Сначала это была маленькая группа в несколько человек. У нас читали, пели, декламировали. Затем группа стала расширяться.

Благодаря Белоусову я познакомился с А. П. Чеховым и с В. А. Гиляровским. Кроме того, познакомился с семьей Тихомировых, издателей журнала «Детское чтение», переименованного впоследствии в «Юную Россию», а у них – со многими писателями с известными именами.

II

В начале девяностых годов в Москве, на Тверской, помещалась редакция журналов «Детское чтение» и «Педагогический листок». Здесь в просторной комнате за письменным столом сидел, обычно в дневные служебные часы, угрюмый старик невысокого роста, одетый в суконную блузу из кавказской овечьей шерсти и подпоясанный широким ремнем. Полуседые курчавые волосы, мохнатая с проседью борода и напускная строгость делали добрейшего по душе человека почти свирепым, чего на самом деле совершенно не было, и очень деловым, чего, говоря по совести, на деле тоже как будто не было. Но работник он был честный, усердный и необыкновенно преданный интересам редакции, в которой работал и которую считал своим домом.

При встречах он имел обыкновение целоваться. Но и целуясь, он бывал суров и угрюм, не раздвигал сомкнутых бровей и не выпускал из рук дымящейся толстой, как палец, папиросы.

– Мы вас любим, молодой друг, – говорил он обыкновенно, усаживая меня возле своего стола. – А вы что же к нам по субботам редко приходите на дружеские беседы? И для «Детского чтения» пишете мало. Надо больше писать. Для молодого поколения, для будущих граждан надо много работать. Ну, что принесли?

Это был Николай Александрович Соловьев-Несмелов, автор многих народных и детских рассказов, а также полной биографии поэта Сурикова, его личного близкого друга, – добрейший и честнейший человек, скромный и бескорыстный. Днем, во время служебных занятий, он был деловитым, как я уже сказал, почти до сухости, а по субботним вечерам, когда мы все чаще и чаще стали встречаться, мечтательным добряком, любившим время от времени пошутить и посмеяться. Но странно, что веселость его была какая-то тоже мечтательная, как будто грустью обвеянная. Он любил называть себя «скитальцем родной земли», верил в народ и в людей вообще, в молодежь в особенности, почитая ее как «благородную душой». И если приходилось иногда в ком-нибудь разочаровываться, то он говорил:

– Ну, это его кто-нибудь сбил. Сам он не мог так думать и поступать.

Для молодых писателей Николай Александрович был истинным другом.

– В гору! В гору, молодой человек! – говаривал он по вечерам на субботниках. – Кто не идет в гору, тот пропадает. Работайте, пробивайтесь! Но идите только в гору, а не под гору. Жизнь сильна девятым валом. В затишье – не жизнь, а прозябание. Высокое творческое слово, юное, яркое, пусть ведет вас, молодой друг, на те высоты, откуда открываются широкие горизонты глубокого духа, реальной жизненной правды, истинной красоты и неложного добра.

Подобные слова были нередки во время беседы, и для Соловьева-Несмелова они были очень характерны. Они обнаруживали его действительные взгляды. Эти самые слова написаны им на его портрете, подаренном мне «в знак дружеского расположения».

Когда мне было предложено написать рассказ для «Детского чтения», я невольно спросил Тихомирова:

– А как нужно писать для детей?

Старик улыбнулся.

– Прежде всего, – ответил он, – надо забыть, что пишешь для детей, и не подделываться под детского читателя. Чем проще, тем лучше.

А Соловьев-Несмелов добавил:

– Нужно, чтоб у автора и мысли были чистые и душа чистая. Больше ничего не требуется. Все остальное само придет. Избегайте сюсюканья, дети это не любят; они чуткие.

По субботним вечерам редакционная комната, где занимался днем Соловьев-Несмелов, обращалась в столовую, где часам к одиннадцати накрывался стол. Народу собиралось почти всегда много. Бывали артисты, художники, педагоги, журналисты, но преимущественно писатели, сотрудники «Детского чтения», как москвичи, так и приезжие, в преобладающей окраске «Русских ведомостей» и «Русской мысли» того времени.

В. А. Гольцев и В. М. Лавров от «Русской мысли» и А. П. Лукин (псевдоним «Скромный наблюдатель») от «Русских ведомостей» бывали у Тихомировых очень часто, а Гольцев без пропусков каждую субботу; он был здесь ближайшим другом и совершенно своим человеком. Бывали профессора Московского университета, народные учительницы и учителя, театральные критики и разного рода общественные деятели, в большинстве случаев с известными, а иногда и громкими именами. Из писателей нередко можно было встретить Н. Н. Златовратского, уже пережившего свою большую славу и популярность, К. М. Станюковича, знаменитого своими морскими рассказами, драматурга П. М. Невежина, М. Н. Альбова, К. С. Баранцевича, критика Скабичевского, Вас. И. Немировича-Данченко с лихими черными баками и всегда с «Георгием» на груди. Здесь же, в редакции, обычно останавливались и гостили, когда приезжали из Петербурга, Д. Н. Мамин-Сибиряк и В. П. Острогорский, редактор большого журнала «Мир божий», о котором в застольных беседах он иначе не говорил, как «мой мир», а про секретаря редакции, Богдановича, носившего редкое имя Ангел Иванович, говорил так:

– Это я поручу своему Ангелу, он уж сделает, что нужно.

И над ним, по почину Гольцева, стали шутить:

– Кто же он «сам» после этого, сей муж седовласый, если про мир божий он говорит: «мой мир», а с поручениями рассылает «ангелов»?

Эта дружеская, незлобивая шутка доставляла старику видимое удовольствие, так как редактором он был только официальным, для цензуры и администрации, и в сущности влияния на жизнь и судьбы журнала не имел; в этом отношении его «ангел» был значительнее его самого.

У старика было какое-то излюбленное стихотворение, очень странное, сочиненное, если не ошибаюсь, им самим, которое он любил читать, когда бывал в духе, или даже напевать его тихонько на ухо своему случайному соседу за ужином. Начиналось оно очень торжественно:

 
В жизни важно только важное.
С ним и след вперед идти…
По тому пути отважные
Не погибнут на пути!..
А когда дела неважные человека обойдут.
То и самые отважные человека не спасут.
 

Что было дальше, я не вспомню, но заканчивалось стихотворение так:

 
Очень жалко окаянного,
Что погиб во цвете лет.
 

Сами Тихомировы, устроители субботников, – Елена Николаевна и Дмитрий Иванович, очень известный и популярный педагог своего времени, руководитель педагогических курсов, составитель знаменитого «Букваря» и многих книг и хрестоматий, – были люди старые и одинокие, очень приветливые и доброжелательные. По крайней мере лично я от них кроме хорошего ничего не видел. Они ввели меня, в то время чужака в литературе, в свое редакционное гнездо, где я перевидал большинство известностей того времени и не без пользы переслушал множество серьезных речей и споров, а также шуток, веселых острот и талантливых каламбуров; а остроумная шутка бывает иной раз значительней длинной речи.

Рослый, здоровый старик, седой как лунь, с густыми и пышными волосами, с окладистой белой бородой и румяным лицом, Дмитрий Иванович Тихомиров одевался у себя на субботах обычно, как и Соловьев-Несмелов, в суконную блузу с ремнем, вроде «толстовки», так же, как и тот, при встречах со многими приветливо целовался, но был строже, важнее и влиятельнее своего тихого друга.

Первая часть вечера бывала обычно весьма немноголюдна и проходила сравнительно вяло; ранние гости разбивались на группы и обособленно разговаривали, пока не съезжались остальные. Но бывали и оживленные вечера с самого начала, когда кто-нибудь из артистов пел или играл на рояле или на скрипке. Из певцов, я вспоминаю, выступал нередко артист Большого театра С. Г. Власов, модный в то время бас, и тенор Успенский. Чтецов было немало, но в памяти остался только один, профессор Эварницкий Дмитрий Иванович, правоверный украинец, с веселыми запорожскими рассказами, которые я слушал, бывало, всегда с удовольствием. Невольно запомнился мне и образ казака, встречавшийся чуть ли не во всех его рассказах почему-то в одном и том же излюбленном виде, а именно: «в одній сорочці i без штанів».

Когда И. Е. Репин работал над своей знаменитой картиной «Письмо запорожцев турецкому султану», Эварницкий долго и усердно позировал ему для образа писаря.

Умер Эварницкий летом 1940 года в Днепропетровске, где он принимал самое живое и непосредственное участие в создании большого художественно-краеведческого музея и много потрудился над собиранием его коллекций. В 1931 году мне довелось быть у него в музее; он сам водил меня по залам, рассказывал о коллекциях и, не без прежнего юмора, сообщал некоторые бытовые подробности.

Вспоминается, как на одном из вечеров в 1895 году у Тихомировых пел незнакомый молодой человек, очаровавший всех прелестным тенором; голос его был исключительной красоты. Все заинтересовались: «Кто это? Что за артист? Из какого театра?» Но оказалось, что это не артист, а молодой юрист, один из помощников знаменитого адвоката Ф. Н. Плевако, и что фамилия его Собинов. Через год он уже выступал в Большом театре, очаровал всю театральную Москву и быстро сделался знаменитостью.

В большинстве случаев настоящий субботник открывался лишь ближе к полуночи, когда гости стекались в столовую и усаживались за ужин. К этому времени подъезжали люди из театров, концертов и заседаний, и за длиннейшим столом мало-помалу становилось тесно. Вот тут-то и начиналось самое настоящее. Сообщались все новости за последние дни и даже часы; зачастую – то, чего не прочитаешь ни в одной газете. Если кто из присутствующих имел где-нибудь успех за минувшую неделю, это отмечалось и дружески подчеркивалось; если кого-нибудь обидели в цензуре или в администрации, об этом сообщалось вслух и тут же порицалось или жестоко вышучивалось. Общественная жизнь, административные сюрпризы, вопросы литературы – все имело здесь свои отклики, и так как в беседах участвовали представители лучших в то время журналов и газет, то все это было интересно и нередко значительно и денно. Самый серьезный отзыв сменялся иногда вдруг остроумным экспромтом или забавным рассказом, на что были мастера – в первом случае В. А. Гиляровский, а во втором В. Е. Ермилов, прирожденный комик и юморист, хотя был педагог по специальности, писал серьезные статьи и издавал книжки.

Перу Ермилова принадлежали многочисленные педагогические, критические и театральные статьи, рассеянные по разным изданиям. Были у него и отдельные книги: «В борьбе с рутиной», сказка для детей «Хрюшка-свинка, золотая щетинка», очень нравившаяся в свое время. Издавал недолго Ермилов малоудачный еженедельный журнал, стараясь придать ему демократический оттенок. Назывался этот журнал «Народное благо», но в писательской среде, по шуточному определению Гольцева, слыл под названием «Ермишина блажь» – журнал «недельный».

В общем, Ермилов был типичный «неудачник» девяностых годов, человек, не лишенный таланта, демократически настроенный, искренне желавший быть полезным, но – неудачник, только типа не мрачного, а его веселой разновидности. В юности Ермилова несколько раз исключали из университета за «вредные идеи», и он долгое время был на правах так называемого «вечного студента», ходил в народ, на крестьянские работы, агитировал, попадался, «отсиживал», – и вновь из неудачного пахаря становился студентом впредь до новых университетских «беспорядков». Уже в зрелом возрасте он пытался стать актером, так как очень любил театр и сцену. Ему даже был дан дебют в Малом театре в роли городничего в «Ревизоре», но судьба неудачника ярко определилась и здесь.

Ужин или, вернее сказать, общая беседа затягивалась обычно часов до трех ночи. Здесь бывало всего понемногу: и несколько застольных речей по поводу текущих событий, и множество новостей с обменом мнений, а также почти всегда рассказы, потом шутки, стихи и экспромты. Ермилов Владимир Евграфович умел рассказывать веселые сценки на злобу дня, иногда действительно очень злые и остроумные. Между прочим, помню, как однажды он вызвался спеть «Камаринского», известную плясовую русскую песню. Зазвучал рояль, послышался знакомый всем разудалый мотив. Невозможно было ожидать того впечатления, которое Ермилов произведет этой плясовой песней на все собрание и, в частности, на меня. Он придал ей такой драматический оттенок, так ловко замедлял, когда нужно, темп и с таким чувством передавал о похождениях и о судьбе этого несчастного всероссийского человека и о его семье, что становилось жутко слушать о том, как «на улице Варваринской спит Касьян, мужик камаринский; свежей крови струйки алые покрывают щеки впалые… Февраля двадцать девятого целый штоф вина проклятого влил Касьян в утробу грешную, позабыв жену сердешную… Бабе снится, что в веселом кабаке пьяный муж ее несется в трепаке, и руками и плечами шевелит, а гармоника пилит, пилит, пилит…» В полицейском участке, куда попал, наконец, Касьян, «у именинника из кармана два полтинника вдруг со звоном покатилися и сквозь землю провалилися…»

Этот «Камаринский» был, вероятно, лучшим номером из всех исполнений Ермилова, самым значительным и действительно интересным и трогательным. Ермилов умел придавать ему общественное звучание.

Тихомировы охотно поддерживали знакомство не только с писателями известными, но и с молодыми, едва начавшими, из которых многие сотрудничали в «Детском чтении». Среди них были в то время Н. И. Тимковский, Т. Л. Щепкина-Куперник, С. Т. Семенов, В. Н. Ладыженский, А. А. Федоров-Давыдов, И. А. Белоусов и братья Бунины, с которыми я только что познакомился. Старший Бунин, Юлий Алексеевич, был заведующим редакцией журнала «Вестник воспитания». Начавшееся между мною и Юлием Буниным знакомство привело нас обоих к теснейшей дружбе в течение двадцати пяти лет – вплоть до его смерти в июле 1921 года. Младший Бунин, Иван Алексеевич, хотя и помещал свои стихи и рассказы в журналах, но известен в то время был еще очень мало. Для первого знакомства он подарил мне только что вышедшую книжку Лонгфелло «Песнь о Гайавате» в его переводе, напечатанную очень серо и плохо в каком-то захудалом провинциальном издательстве, да и самые стихи не были еще так хорошо отделаны, как это удалось ему впоследствии, в зрелом возрасте, когда «Песнь о Гайавате» вышла в издательстве «Знание» с отличными рисунками. Этот перевод, сделанный уже опытной рукой настоящего мастера, справедливо считается лучшим из существующих.

Из тех, кого я встретил в тихомировском кружке, оказалось только двое моих прежних знакомых: Белоусов и Гиляровский. Остальные были люди для меня новые, однако я совсем не почувствовал себя среди них чужим. Я сразу попал точно в давно знакомую семью, дружески настроенную, – так со стороны Тихомировых было встречено мое первое появление у них, да и Соловьев-Несмелов весь вечер подводил меня то к одному, то к другому, знакомя, называл меня по имени и добавлял в виде рекомендации свое обычное определение: «Вот наш друг молодой».

С Владимиром Алексеевичем Гиляровским я познакомился значительно раньше, за несколько лет до этого, на свадьбе у Белоусова. В то время это был крепыш и силач, весельчак, остряк и затейник, с поступками оригинальными и весьма неожиданными. Еще молодым человеком он ушел в народ – по тогдашнему увлечению, нанялся простым рабочим на волжском заводе, потом в кавказской армии воевал с турками и получил за храбрость «георгин», потом оказался актером где-то на провинциальной сцене. И газетный репортер, и поэт, и автор хлестких фельетонов из общественной жизни, Владимир Алексеевич, или, как обычно звали его многочисленные приятели, Дядя Гиляй (один из его литературных псевдонимов), был человеком таких разнообразных качеств, что не зря про него говорилось, будто он «и швец, и жнец, и в дуду игрец». Ни перед какими превратностями судьбы Гиляй не опускал головы. Его рассказы из жизни рабочих, собранные в книжку и изданные на средства самого автора, зарезала тогдашняя цензура и предала сожжению во дворе полицейского дома близ Сретенского бульвара. Он рассердился, что писателю не дают заниматься своим прямым делом, и в ответ открыл контору объявлений и разразился необычайной по тем временам рекламой. Он напечатал величиной в серебряный рубль круглые яркие радужные значки с клеем на обороте и лепил их повсюду, где можно и где нельзя – на стекла знакомых магазинов, на стенные календари в конторах и банках, на пролетки извозчиков, и даже в Кремле, на царь-пушке и на царь-колоколе, сверкали эти огненные «объявления» о конторе объявлений Гиляровского. Потом он основал «Русское гимнастическое общество», где был председателем, и сам же прыгал там через «кобылку», показывая пример молодежи, дрался на эспадронах, поднимал над головой на железной кочерге двоих приятелей, повисших по обе стороны этой кочерги, и вообще показывал чудеса ловкости и силы. А сила у него была редкостная, исключительная. Потом, неведомо почему, внезапно исчез и оказался на Балканах, в Сербии, где в своих корреспонденциях вывел тогдашнего короля Милана «на свежую воду», раскрыв всю его интригу и доказав, что знаменитое покушение на Милана было подстроено самим же Миланом для личных королевских целей, чтобы показнить в свое удовольствие балканских либералов. Это разоблачение подхватили европейские газеты, и Гиляровскому едва удалось унести из Белграда свою голову. Всегда чем-нибудь занятый и торопливый, с полными карманами всяких записок и бумаг, весело похлопывающий в то же время пальцами по серебряной табакерке, предлагая всем окружающим, знакомым и незнакомым, понюхать какого-то особенного табаку в небывалой смеси, известной только ему одному, Гиляй щедро расточал направо и налево экспромты по всякому поводу, иногда очень ловко и остроумно укладывая в два или четыре стиха ответ на целые тирады, только что услышанные. Когда только что появилась толстовская пьеса «Власть тьмы», Гиляй сострил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю