Текст книги "Записки писателя"
Автор книги: Николай Телешов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
Большинство парадно украшены тряпичными цветами в гривах, яркими лентами, вплетенными в хвосты. Их держат под уздцы нарядные конюхи и кучера в ожидании молебна, который совершался торжественно на площади по окончании праздничной обедни. После молебна священник кропил водой толпу и коней, высоко поднимая руку, с волосяным веничком, с которого брызгали капли воды на головы собравшихся. В ответ на хоровые гимны с площади неслись громкое ржание, стук нетерпеливых копыт о камни мостовой и многочисленные добродушные возгласы:
– Тпрруу!.. Тпрруу!..
И этот лошадиный праздник совершался ежегодно, после чего конская «демократия» угонялась на обычную работу, а на площади происходил парад «аристократии» – гладких рысаков в упряжке, и гарцевание верховых коней.
В заключение участники праздника разбредались, и различных классовых группировках, по трактирам – скромно говоря – «чай пить».
XI
Когда начинаешь вспоминать о прежней Москве с своего раннего детства, то ясно видишь, как менялась мало-помалу и до какой степени изменилась вся жизнь людей, как отмирали и отмерли старые обычаи, привычки, верования, старый быт и даже исчезли многие слова из обихода.
Такого движения на улицах, какое наблюдается сейчас, и в помине не было даже в центре города, а другие улицы были тихие, спокойные – особенно в Замоскворечье, где прошло мое детство и ранняя юность.
Бывало, посредине улицы ходили разносчики и громкими голосами выкрикивали о своих товарах, немножко нараспев. У всякого товара был свой определенный мотив, или «голос». Кто и когда узаконил эти мотивы – неведомо, но они соблюдались в точности в течение долгих лет, так что по одному выкрику, даже не вслушиваясь в слова, можно было безошибочно знать, с каким товаром идет разносчик или едет в телеге крестьянин, продавая либо молоко, либо клюкву, лук, картошку, либо уголь, или бредет, не торопясь, с мешком за плечами старьевщик, скупающий всякий хлам, обноски, скарб – то, что в старину называлось «борошень», идет и покрикивает, но непременно скрипучим голосом: «Старья сапог, старого платья – нет ли продавать!..»
Крестьяне приезжали в город со своими товарами обычно в деревенских черных «цилиндрах», – а картузов еще не носили; шляпы эти делались почти без полей, похожие на небольшие ведра, из какого-то домашнего материала вроде легкого войлока. Сидя на соломе или на сене в телеге и проезжая шагом по улице, крестьяне взывали громкими голосами и тоже на свой особый лад, – у всех у них одинаковый:
– Млака, млака, млака!.. – или: – По-клюкву! По-клюкву!..
Ходили также мороженщики с кадушками на голове. В кадушках навален кусками лед, а во льду вкопаны две большие жестяные банки с крышками, в одной сливочное, в другой – шоколадное мороженое. Никакого шоколада, конечно, не было: просто подмешивался жженый сахар для коричневого цвета, а может быть и еще что-то. И все они протяжно и громко выкрикивали нараспев одни и те же слова:
– Морожено хо-ро-ше!.. Сливочно-шоколадно мо-рож!..
Купить у них можно было мороженого на копейку, и на две, и на весь пятачок. Они намазывали его металлической лопаткой в порционные стаканчики, висевшие у них за поясом, и давали костяные ложечки; за полный чайный стакан, принесенный из дома покупателем, брали по десять копеек. Толпа мальчишек окружала этих разносчиков и с наслаждением оставляла им свои копейки.
На смену мороженщику идет по улице человек, обвешанный через шею до пояса гирляндой белых и румяных калачей, а в руках у него большой медный чайник особой формы с горячим сбитнем – смесь патоки с имбирем, желтым шафраном, разведенная в кипятке. На поясе повязано толстое полотенце, в котором сидят в гнездах небольшие стаканчики с толстейшими тяжелыми днами, чтоб не обжигать при питье пальцы. Этот торговец уже не только выкрикивает, что у него – «Сбитень горячий!», но и балагурит, напевая вполголоса из народных прибауток о том, как «тетушка Ненила пила сбитень да хвалила, а дядюшка Елизар все пальчики облизал – вот так патка с инбирем, даром денег не берем!..»
Или идет точильщик и несет на плече тяжелый свой станок с большим колесом, приводимый в движение ногою; на станке круглый точильный камень и круглый ремень. Мастер громко выкрикивает на всю улицу свою обычную фразу:
– Точить! Ножи-ножницы точить!
Вспоминается при этом появление первых велосипедов в Москве и особенно в деревнях и на дачах, где велосипеды были еще невиданы.
Когда мимо изумленных людей мчался верхом на колесе человек, мальчишки кричали друг другу: «Гляди, гляди; точильщик с ума сошел!»
А то, согнувшись под тяжестью большого узла на спине, шагает по тротуару татарин в бараньей шапке, продавая мануфактуру и халаты. Либо проходит по улице голосистый разносчик с ягодами, предложения которого слышны еще издали:
– Садова мали-на! Садова ви-шенья!
И у всякого товара свой определенный мотив, свой напев. Эти возгласы были записаны и напечатаны в виде нот в большом этнографическом сборнике, название которого я сейчас не вспомню.
В те времена даже и деньгам были иные названия: медная монета в полкопейки называлась «полушка» или грош, монета в две копейки – «семитка», в три копейки – «алтын» (отсюда и серебряный «пятиалтынный» – то есть 15 копеек), в пять копеек медная монета называлась «пятак», серебряная в 10 копеек – «гривенник», в 20 – «двугривенный», в 25 – «четвертак», в 50 – «полтинник». Рублевая бумажка называлась «целковый», трехрублевая – «трешник», в 10 рублей – «красненькая», 25 рублей – «четвертная», а сторублевая, самая крупная единица в былые времена, называлась сначала «радужная» – за свою бледно-разноцветную окраску, напоминавшую спектр, а в дальнейшем именовалась уже «Катенька» – за портрет императрицы Екатерины II. Торговцы так и говорили между собой: «Какая цена?..» Отвечали: «Две Катеньки!» или: «Три Катеньки!»
Позднее выпущены были билеты в 500 рублей, с портретом Петра Первого, но они ходили больше по банкам, ввиду их значительной стоимости, и в народе их было мало.
Еще ездили по улицам водовозы, некоторые на лошади и с большими тяжелыми бочками; эти покрикивали: «По-воду! По-воду!» А большинство возило небольшие бочонки на двухколесной ручной тележке, таща их собственными силами. В домах тогда водопроводов еще не было, и воду брали либо из своих надворных колодцев, либо дворники ездили к городским бассейнам. Недалеко от нашей квартиры, на широкой площади, помню, стояла высокая круглая башня из красного кирпича, высотой чуть не с двухэтажный дом; от нее шли какие-то отводы и трубы, к которым подставлялись бочки как ручные, так и конные.
У этих водовозов и у дворников здесь было нечто вроде клуба, который назывался «басейня». Здесь, в этой «басейни», ранним утром получались самые свежие новости, обычно достоверные; откуда они приходили сюда – неизвестно, но помню, что во время турецкой войны в 1877–1878 годах, когда я был еще школьником, мне не однажды ранним утром, перед уходом в училище, сообщал наш дворник, только что вернувшись с «басейни», самые потрясающие новости – о переходе русских через Дунай, о взятии знаменитой крепости Плевны, о переходе через Балканы и проч. Газеты доставлялись значительно позже, а «басейня» была уже обо всем осведомлена.
В первых числах мая многие москвичи начинали перебираться на дачи. Излюбленными местами были Сокольники, Богородское, а также Петровско-Разумовское. Многие переезжали и по железным дорогам – в Царицыно, Пушкино, Малаховку, Кунцево, Перово и другие подмосковные дачные местности. Тащился туда же, на возах, всякий житейский скарб с матрацами, кроватями, узлами, корытами и кастрюлями; некоторые приводили с собой даже коров, привязывая их за рога к повозкам. Сюда же, для развлечения дачников, приходили всякие бродячие «артисты», как шарманщики с их вальсами и мазурками, так и акробаты с кувырканием и вскакиванием друг другу на плечи, и еще раешники, показывавшие каждый свое искусство на протяжении пяти или десяти минут. Большим успехом пользовался тогда «петрушка» – кукольный театр за ситцевой ширмой, где длинноносый «Петр Иваныч» гнусавым голосом привлекал общее внимание и проделывал всякие свои хулиганские поступки, бил всех других персонажей своей палкой-трещоткой и, наконец, сам погибал от свирепой собаки. Публика хохотала над дешевыми остротами «петрушки» и с удовольствием платила добровольные «гривенники» и «двугривенные» за веселое представление тут же, на улице, либо во дворе.
А то появлялся время от времени одинокий «человек-оркестр», похожий благодаря множеству инструментов на какого-то шамана. На широком ремне, перекинутом через шею, он нес впереди себя тяжелую шарманку. На голове у него был металлический шлем, весь увешанный маленькими медными колокольчиками. Остановившись перед какой-нибудь дачей, музыкант ставил свою шарманку на ножку-подставку и начинал неустанно крутить ручку, извлекая громкие звуки. Как бы отмахиваясь от мух, он потрясал, головой и к звукам шарманки присоединял веселый перезвон колокольчиков на своем шлеме. Мало того – на спине у него был пристроен небольшой турецкий барабан, а к локтю левой руки прикреплена ударная палка с набалдашником, которою он и отбивал такты в барабан, а ногою дергал за петлю ремень от литавров – медных тарелок на барабане. И музыка гремела, гудела на все лады. Работали одновременно и руки, и ноги, и голова, и «оркестр» вызывал, особенно у окружавших мальчишек, желание плясать. И они плясали тут же, на лужайке перед дачей.
Любили также дачники развлекаться фейерверком. Когда вечерело, в потемневшее небо высоко взлетали огненными змеями оранжевые ракеты, лопались там на высоте и рассыпались разноцветными блестящими звездами, угасавшими на лету. Такие ракеты взлетали довольно часто, особенно в дни летних именинниц и именинников…
«Но – миг один – и в темное забвенье уже текут алмазы крупных слез, и медленно их тихое паденье», – как образно сказал один из наших поэтов.
XII
Вспоминаются еще две крайности, два московских противоположных явления: университет – первый в России, учрежденный в Москве в 1755 году, – и соседний с ним по улице – Охотный ряд, где несколько сотен лавок торговали свиными тушами, мясом, битой птицей и овощами, куда возами доставлялись огромные рыбины – белуга, осетрина, и здесь «разделывались» на куски для магазинов.
Был здесь и свой особый трактир, славившийся «русскими блюдами»… Под потолком в нарядных клетках содержались знаменитые соловьи, курские, валдайские, которых приходили слушать знатоки и ценители. А внизу, по соседству, в подвальных помещениях или в сараях, устраивались петушиные бои, где любители кровавых драк держали пари за будущего победителя, который, изнемогая от ран, с выщипанными перьями и проклеванной головой, а иногда и с пробитым глазом, делался героем и зарабатывал своему хозяину изрядный выигрыш.
Казалось бы, между двумя такими соседями, как «чрево Москвы» и университет, не могло быть никаких взаимоотношений. Однако отношения существовали, и весьма странные и печальные. Университет есть университет – рассадник просвещения, и не нуждается ни в какой дополнительной характеристике. Там – студенты, горячая молодежь, российская «соль земли», как их прежде нередко называли, с широкими запросами, с новыми взглядами, с непокорной волей, с протестами по адресу реакционных распоряжений власти. А по соседству, в Охотном ряду, безграмотные туподумы, здоровенные физически и ничтожные морально, воображали себя пламенными патриотами. Но их преданность была вовсе не родине, а только официальному самодержавию и торжествующему полицейскому режиму.
Когда возникали университетские конфликты, называемые в те времена «студенческими беспорядками», когда усиленные наряды пешей и конной полиции оберегали входы и выходы во двор университета, а студенты, явясь на сходку, требовали пропуска в свою «альма матер» и толпы взволнованной молодежи запружали всю улицу, то в помощь полиции прибегали из соседних лавок охотнорядские добровольцы – мясники в белых куртках, белых по цвету, но грязных, сальных, забрызганных кровью быков и петухов, подпоясанные ремнями, на которых висел целый набор острых ножей, от длинных, вроде кинжалов, до малых, почти перочинных, – профессиональное их вооружение. Полиции они были нужны как голос народа, ибо, по писанию: «глас народа – глас божий…» С дикими воплями: «Бить студентов!» – толпы этих добровольцев набрасывались на безоружную молодежь и, соединяясь с полицейскими, загоняли студентов в соседний манеж не только грозными криками, но и рукоприкладством. Там, в манеже, полиция переписывала всех для будущих возмездий, а главарям и вожакам доставалось иной раз порядочно жестоко.
Особенно эти добровольческие выступления разыгрывались в девяностые и девятисотые годы, в период торжества реакции. Клич «бить студентов!» был лейтмотивом этих «патриотов», этих «хоругвеносцев», этих архичерносотенцев, упрочивших за собою постыдное имя «охотнорядцев».
XIII
Вспоминается мне, как в октябре 1905 года после невиданно-грандиозных похорон выдающегося революционера-большевика Николая Эрнестовича Баумана, убитого черносотенцем Михальчуком, казаки, устроившие засаду вблизи Охотного ряда, в манеже (угол Моховой и Никитской улиц), стали расстреливать возвращавшихся с похорон безоружных демонстрантов.
Это кровавое преступление властей вызвало большое возмущение широких слоев населения Москвы. Помню и точно знаю гневный протест, поданный в Городскую думу по этому поводу. Пусть об этом расскажу не я, а подлинный текст, подписанный общественными деятелями, работниками театров и артистами, среди которых имена Станиславского, Немировича-Данченко, Москвина, Качалова, Книппер-Чеховой и других – от Художественного театра, – врачей, художников, нескольких учреждений от имени «всех рабочих» и т. д.
Вот какой протест был направлен тогда в Городскую думу от группы интеллигенции:
«Возмутительное расстреливание народа, возвращавшегося с похорон Баумана, казаками, действовавшими вполне произвольно и находящимися, очевидно, вне всякого руководства и надзора со стороны начальства, лишний раз показывает, в какой мере мирное население Москвы лишено самой элементарной безопасности. Нападение казаков было произведено в данном случае вопреки прямому обещанию генерал-губернатора, данному им представителям города, устранить полицию и войска с пути следования похоронной процессии. Потрясенные этим происшествием, имевшим место вчера, в 11 часов вечера, в центре города, у стен старого университета, мы, нижеподписавшиеся, обращаемся к Городской думе с решительным требованием безотлагательно принять действительные меры к охране жизни и безопасности жителей вверенного ее попечению города. Необходимо учредить особый комитет общественной безопасности, составленный из представителей организованных общественных учреждений, и организовать правильную городскую милицию».
На подлинном документе есть надпись карандашом: «Доложено Думе 21/Х».
Так была встречена первая весть о пошатнувшемся самодержавии, но вскоре эта радость сменилась разочарованием. Когда обнаружился обман народа царскими обещаниями гражданских свобод, неприкосновенности личности, свободы слова, совести, собраний и союзов, народ стал готовиться к вооруженному восстанию.
Царь испугался, издал манифест:
– Мертвым – свобода, живых – под арест!
так горько зазвучала вскоре в народе новая тогдашняя песенка об объявлении «конституции», и московские улицы начали спешно покрываться баррикадами…
Эти уличные преграды из наваленных в огромные кучи бревен, ворот, опрокинутых трамвайных вагонов, лестниц, ящиков и камней в течение нескольких дней расстреливались царскими пушками и пулеметами, а из-за баррикад сыпались в ответ ружейные и револьверные пули, отражавшие натиск кавалерийских частей.
Московский обер-полицмейстер генерал Трепов вывесил свой строжайший приказ: «Патронов не жалеть, холостых залпов не давать». А какой-то остроумец ухитрился замазать первые две буквы «п» и «а», так что получился приказ: «тронов не жалеть».
Первая революция была подавлена. Но это было началом конца царизма, навсегда свергнутого великим Октябрем в 1917 году.
XIV
«Из песни слова не выкинешь», – говорит пословица… Что бывало, то бывало. Вся Москва знала, что 12 января старого стиля, в так называемый «Татьянин день» – день основания первого российского университета в Москве – будет шумный праздник университетской молодежи, пожилых и старых университетских деятелей, уважаемых профессоров и бывших питомцев московской «альма матер» – врачей, адвокатов, учителей и прочей интеллигенции. Этот день ежегодно начинался торжественной обедней в университетской церкви. Много-много лет праздник этот справлялся по заведенному порядку: сначала обедня, потом молебен, потом в актовом зале традиционная речь ректора или одного из почтеннейших профессоров… А затем…
Затем толпы молодежи шли «завтракать» в ресторан «Эрмитаж», где к этому завтраку ресторан приготовлялся заблаговременно: со столов снимали скатерти, из залов убирались вазы, растения в горшках и все бьющееся и не необходимое. Здесь до вечерних часов длился этот «завтрак» – чем позже, тем шумней и восторженней. Ближе к вечеру ораторы уж влезали на столы и с высоты со стаканом в руках, окруженные пылкими слушателями, произносили пылкие речи. Вокруг кричали громкими голосами кто «браво», кто «ура» и запевали разные студенческие песни, чокались вином, и пивом, и шампанским, и водкой – у кого на что хватало средств. Потом разъезжались на тройках и лихачах в загородные рестораны, куда потихоньку ползли также и простые извозчики, так называемые «ваньки», с нависшими на санях, где только возможно, юнцами, а также плелись пешком малоимущие. Но там, в загородных ресторанах, уже не разбиралось, кто может платить, кто не может: все были равны.
В одном из своих шутливых фельетонов А. П. Чехов в 1885 году писал про Татьянин день, в 130-ю годовщину Московского университета:
«В этом году выпито все, кроме Москвы-реки, и то благодаря тому, что она замерзла… Пианино и рояли трещали, оркестры, не умолкая, жарили «Gaudeamus», горла надрывались и хрипели… Тройки и лихачи всю ночь летали от Москвы к Яру, от Яра в Стрельну… Было так весело, что один студиоз от избытка чувств выкупался в резервуаре, где плавают стерляди…»
Все это не выдумка, не сказка. Так это и бывало обычно в Татьянин день. Не в день – а в ночь Татьянина дня. Под утро швейцары Стрельны и Яра нередко надписывали мелом на спинах молодежи адреса, и их развозили по домам «уцелевшие» товарищи…
Шли годы. Студенты становились врачами, адвокатами, учителями, писателями, общественными деятелями, профессорами… Но Татьянин день не забывался и не менялся. В этот традиционный день и старики и молодежь, знаменитые и неведомые – все были знакомыми, все были равными… Бытовая сторона праздника оставалась такой же, как и раньше, со всеми ее подробностями.
И вдруг в 1889 году, за двое суток до Татьянина дня, раздался голос «великого писателя земли русской» – Льва Николаевича Толстого. Громкий голос, призывающий опомниться и из праздника просвещения не делать подобия того, что творится в глухих деревнях в храмовые праздники Знамения, Казанской, Введения и проч.
«Мужики едят студень и лапшу, – писал Лев Николаевич, – а просвещенные – омары, сыры, потажи, филеи; мужики пьют водку и пиво, просвещенные – напитки разных сортов, вина, водки, ликеры сухие и крепкие, слабые и горькие, и сладкие, и белые, и красные, и шампанские… Мужики падают в грязь, а просвещенные на бархатные диваны. Мужиков разносят и растаскивают по местам жены и сыновья, а просвещенных – посмеивающиеся трезвые лакеи…»
Голос великого писателя и призыв опомниться так повлияли на старших и младших, что Татьянин день в 1889 году уже не мог быть таким, как обычно, и с той поры «праздник просвещения», как называл его Толстой, изменился до неузнаваемости.
XV
В свое время, в эпоху грибоедовской Москвы, в некоторых кварталах, вроде Арбата, Кудрина или Пречистенки, красовались богатые дворянские усадьбы, с садами, конными дворами и службами, с кучерами и ливрейными лакеями, а также стояли и скромные особнячки – преимущественно деревянные, оштукатуренные и окрашенные то в желтый, то в розовый, то в голубой цвет, с белыми колоннами по фасаду, с полуциркульными окнами – под «московский ампир» – и тоже со скромными каретными сараями и надворными службами. В усадьбах и в особняках проживали в те времена влиятельные Фамусовы, по словам Грибоедова – «охотники поподличать везде», которые «в чины выводят и пенсии дают», полковники Скалозубы – что «тьму отличий нахватали», графини Хрюмины и Хлестовы – эти «пиковые дамы», которые «сужденья черпают из забытых газет времен Очакова и покоренья Крыма», болтуны Репетиловы и всякие Молчалины, добровольно признающие, что им – «не должно сметь свое суждение иметь».
Некоторые из таких домов, каких на моей памяти было еще немало, сохранились и до сих пор, – но их уже немного, – а теперешнее население их, конечно, ничего общего с прежним не имеет. Прежние их владельцы после крепостной реформы, с шестидесятых годов, мало-помалу стали передавать свои права новому классу – торговому, нарождающейся буржуазии. Но купечество не так уж охотно занимало барские гнезда. Большинство предпочитало селиться в Замоскворечье, в Рогожской, Таганке, где было попроще и посвободней, да и соседи были более свои люди. Строили крепкие, грубые особняки, разводили просторные сады с фруктовыми деревьями, настаивали из своей рябины ведерные бутыли водки, заводили «своих лошадей», чтоб ездить «в город» и в баню, и чувствовали себя лучше, чем в центральных кварталах.
Грибоедовская Москва уступала место Москве Островского.
В шестидесятых и семидесятых годах многие «тятеньки» и «папаши» – малограмотные и безграмотные, – забогатев, воображали, что им «при их капитале» все доступно и все дозволено, поэтому – «ндраву нашему не препятствуй!» – «захочу – один в семи каретах поеду!..»
Грубые и дикие выходки отдельных лиц бывала заурядным явлением. Такие типы, как Хлынов в «Горячем сердце» Островского, теперь кажутся совершенно невероятными, но подобие их на самом деле существовало. В восьмидесятых годах лично мне доводилось не однажды слыхать о московском фабриканте, поставщике в казну, известном под именем Степана Ивановича (фамилию забыл), который позволял себе невероятные выходки, был в своем роде знаменитостью по части безобразий, скандалов и глупостей. Вот один из случаев, происшедших на моей памяти.
В московском цирке был клоун Таити, известный дрессировщик животных, и у него была «ученая свинья», которая могла по заказу публики находить носом буквы, разложенные по полу арены, чтоб из них составилось нужное слово – конечно, короткое. И вот Степан Иваныч со своими единомышленниками решили купить у Таити эту свинью, чтобы ее зажарить и съесть, каких бы денег это ни стоило. Сделка состоялась, как говорили тогда, за 2000 рублей, и пятеро безобразников свинью эту зажарили и ели ее с приличной случаю выпивкой.
Но этим дело не кончилось. Газета огласила этот скандальный случай, а знаменитый опереточный куплетист Родон, любимец москвичей, пел в театре сочиненные им стишки на злобу дня, где было приблизительно следующее:
Вот купцы в хмельном азарте,
Чтобы пищу дать вранью,
Порешили им у Таити
Съесть ученую свинью.
И они на самом деле
Ведь свинью из цирка съели…
А в юмористическом журнале, если не ошибаюсь, в «Развлечении», помещена была карикатура: сидят пятеро с ножами и вилками, а перед ними на столе туша зажаренной свиньи, и под рисунком помещена цитата из священного писания: «Своя своих не познаша».
Говорили потом, будто Таити успел свою ученую свинью переправить в провинцию, а безобразникам поднес обыкновенную свинью, более подходящую к покупателям.
Этот же самый Степан Иваныч заехал однажды на кавказские минеральные воды, в Пятигорск, где и вытворял «чудеса» не хуже Хлынова, так что весь городок, наполненный обаянием Лермонтова, его памятью, его «Демоном», его Печориным, был озадачен выходками московского самодура. При отъезде домой он устроил сам себе торжественные проводы, небывалые в Пятигорске: нанял всех до единого городских извозчиков, имеющих четырехместные коляски и пару лошадей, – а иных извозчиков в маленьком курортном городке и не было. Все они в назначенный час должны были подать к гостинице и ждать «выхода».
В передних колясках поместили оркестр пятигорских музыкантов, а в следующие наложили багаж, и, наконец, в самый лучший экипаж уселся «сам» с приятелями и кульком с шампанским. Остальные коляски следовали порожнем для «антуража». Загремели медные трубы, забухали барабаны, и небывалый кортеж под громкий марш двинулся по шоссе к железнодорожной станции, лежавшей в нескольких километрах от города. И на весь день в Пятигорске не осталось ни одного извозчика даже для больных.
Вскоре, в том же году, если не ошибаюсь – в 1883, мне довелось быть впервые на Кавказе, и там, в Пятигорске, не позабыли еще, как московский самодур оставил весь город без транспорта на целые сутки. Рассказывали, как, уезжая, он весело поднимал в дороге свой пенный кубок, посмеиваясь с пьяных глаз над Бештау и Машуком, где приютился, вряд ли ему ведомый, лермонтовский грот с его прекрасными напоминаниями о великом поэте, о его творчестве, о жизни и смерти.
XVI
Старинные торговые ряды, возобновленные после Наполеоновского нашествия и разгрома, занимали огромный квартал в самом центре Москвы, между улицами Никольской и Ильинкой (теперь улицами 25 Октября и Куйбышева) – с фасадом по Красной площади, напротив зубчатой Кремлевской стены, перед современным Мавзолеем. Ряды эти составляли тоже своего рода московскую достопримечательность.
Перед центром их фасада в те времена стоял памятник с двумя фигурами отечественных героев и с золотой надписью на темном граните:
«Гражданину Минину и князю Пожарскому благодарная Россия».
Но недаром говорил Гоголь устами городничего: «Где-нибудь поставь какой-нибудь памятник или просто забор, – черт их знает откудова – и нанесут сюда всякой дряни!»
Хорошо помню я этот памятник, передвинутый в настоящее время к древнему собору Василия Блаженного. Он стоял, окруженный сквозной невысокой решеткой, обращенный тыловой стороной к рядам; правая рука гражданина Минина, протянутая во всю длину, указывала на Кремлевскую стену, за которой возвышалось громадное здание Окружного суда с круглой невысокой колонкой над крышей; на колонке была золотая надпись Закон и увенчана она была сверху царской короной, что было символом российского закона и означало эмблему высшей справедливости, которая с таким жестоким остроумием высмеяна в знаменитой эпиграмме:
В России нет закона, —
А столб, и на столбе корона.
Этот же самый «столб в короне» был принят, как эмблема правосудия, в судах на зерцале, в печатях нотариусов и в нагрудных значках юристов.
Глядя на протянутую руку Минина, указующую на столб в короне и на золотую надпись «закон», прохожие нередко утешали друг друга пословицей:
– Закон – паутина: шмель проскочит, а муха увязнет!
Я застал эти ряды еще при их большой значительности для Москвы; хотя в принципе они и были давно осуждены на сломку, но проходили за годами года, а они все еще стояли, и не предвиделось конца их существованию. Это был центральный пункт всей московской торговли – как розничной, так и оптовой, где можно было купить все – от швейных ниток до жемчугов и бриллиантов, от стакана кваса до модного фрака или собольей шубы, от записной книжки до бархатных ковров и т. д. Бытовые условия тоже были своеобразные. Лавки не отапливались, и никакого освещения, кроме дневного, не допускалось из боязни пожара. Купцы сидели зимой в тяжелых енотовых шубах, подпоясанные для тепла кушаками, ходили то и дело греться в трактир и запирали на ночь свои лавки в ранние сумерки, так как никакого огня, даже спички зажечь не полагалось. В морозные месяцы в лавках так настывало, что в чернильницах замерзали чернила, обращаясь в черный снег, и чтобы написать счет покупателю или подписать вексель, нужно было подцепить на перо этого черного снега и дышать на него; тогда он на минуту превращался в каплю, но и та быстро вновь застывала.
Ряды занимали громаднейшую площадь и с утра до вечера были наполнены людьми. Здесь и хозяева и приказчики, конторщики и артельщики, сторожа и покупатели – народа великое множество. Хозяева, да и то далеко не все, ходили завтракать в трактир, а остальные питались тут же, возле своих лавок. Чего здесь только не бывало в течение дня! Проходили в определенные часы разносчики с горячими жареными пирогами. Проходили с гречневыми толстыми блинами, политыми черным конопляным маслом; торговали горячей ветчиной и жареной бараниной с картошкой, мозгами с соленым огурцом, белугой с хреном и красным уксусом, кишками с гречневой кашей; и все это было горячо, все нарезывалось на блюдце, а вместо вилки прикладывалась оструганная щепочка. Через час разносчики проходили обратно и собирали каждый свои блюдца. Наедались вдоволь и затем пили чай, разливая из огромных медных чайников по стаканам, которыми и грели озябшие на морозе пальцы.
У рядов этих имелась и своя предыстория. В XVI веке указом Грозного царя на Красной площади, против стен Кремля, построены были торговые помещения, куда на первое время купцов загоняли насильно для их деятельности, а когда завелась настоящая торговля, уже окрепшая, то и московские попы открыли здесь свои лавочки с духовными книгами в просветительных целях, но вскоре в этих епархиальных лавках появились, кроме книг, всякие иные товары – и скобяные и галантерейные, а еще позднее «отцы», не платя в казну никаких налогов, объявили, что в их лавочках поэтому все товары дешевле, чем у соседей; кроме этой рекламы, епархиальное начальство предписало церковным приходам покупать все необходимое обязательно в их лавочках, а ослушников штрафовало и наказывало. В торговой среде начинало расти великое недовольство.
Через некоторый срок этот Гостиный двор вместе со всеми товарами сгорел дотла. На его месте были построены новые каменные ряды, разоренные при французах. В 1815 году ряды были вновь отстроены и достояли до девяностых годов.
К этому времени уже существовали в Москве пассажи с модными магазинами и был открыт необычайный по тому времени универсальный «Мюр-Мерилиз», как его называли по имени хозяев, где сосредоточены была всевозможные товары и в таком изобилии, в таком разнообразии, что универсал этот изумленные москвичи отнесли к разряду событий, а ветхие ряды с их узкими и кривыми проходами, с их потемками и сырым воздухом, с назойливыми зазывалами из Ножевой линии отжили свой срок и стали ненужными.