355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Телешов » Записки писателя » Текст книги (страница 17)
Записки писателя
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 03:30

Текст книги "Записки писателя"


Автор книги: Николай Телешов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)

С этих «Передвижных», а также с «Периодических» выставок большинство лучших полотен переходило потом в Третьяковскую галерею. Такие произведения, как «Иван Грозный» и «Не ждали» Репина, как «Боярыня Морозова» или «Утро стрелецкой казни» Сурикова, как полотна Виктора Васнецова, Поленова, как «марины» Айвазовского, как пейзажи Шишкина, Левитана, жанры Прянишникова и Маковского, как портреты Серова, порождали вокруг себя целую литературу, и газеты бывали наполнены похвалами или спорами за и против, в зависимости от направления издания. Батальные полотна Верещагина, картины Савицкого «На войну» и «Крючник», или Ярошенко «Всюду жизнь» и «Кочегар», или Касаткина «Шахтерка» и «Углекопы» заставляли многих задумываться над вопросами не только художественными.

Перемещаясь из города в город, выставки подчинялись контролю цензуры, и картины, пропущенные в одном городе, оказывались неудобными в другом благодаря субъективному мнению того или иного лица. Эти «Передвижные выставки» начались еще при Перове и Крамском, с 1871 года, и на протяжении десятков лет имели большое культурное значение и влияние. Многие, в том числе и я, воспитывались на них. Последняя, сорок восьмая, выставка была в 1922 году.

Сами художники, вызывавшие своими выставками шумные споры и праздник искусства, спокойно и просто собирались по субботним вечерам в Обществе любителей художеств на Дмитровке, просматривали русские и иностранные журналы, играли в шахматы, вели товарищеские беседы, иногда слушали интересные доклады, а то и концерт, – в виде товарищеской услуги устраиваемый местными или заезжими артистами, – а в заключение садились за ужин. В одиннадцать часов откуда-то из запасных комнат выдвигались длинные столы, уже накрытые; все это делалось в несколько минут; присутствовавшие сами брали себе стулья и усаживались в желательной для себя компании. Непринужденность и простота делали эти ужины заразительно веселыми и интересными. Все это хорошо и живо объединяло маститых стариков с талантливой молодежью, когда среди таких художников и скульпторов, как Суриков, Репин, Поленов, Саврасов, Васнецов, Маковский, Волнухин, появлялись молодые, начинавшие входить в славу Левитан, Серов, Коровин, Касаткин, Головин и другие, еще более молодые, вошедшие впоследствии в «Мир искусства», участники движения только что нарождавшегося тогда утонченного искусства, пропагандировавшегося С. П. Дягилевым.

Я часто посещал эти субботники и со многими художниками был знаком, а с некоторыми довольно близко. У Васнецова и Левитана бывал в мастерских, где видывал их работы, только что законченные, подготовленные к выставке.

Приятно вспомнить эти оригинальные собрания людей почтенных, с крупными или заметными именами, но державших себя просто, словно зеленая молодежь, точно юнцы, позабывшие о своих годах, о своих заслугах и о прославленных именах. Когда кто-нибудь говорил речь или сообщал о чем-то интересном и значительном, то вместо аплодисментов раздавалось в ответ дружное хоровое восклицание, повторяемое дважды и трижды:

– Пра-виль-но пу-щено! Правильно пущено!

Это одобрение возникало внезапно, дружным хором, и через несколько секунд так же внезапно и дружно замолкало.

Искренность и простота били ключом, как живой источник. Чувствовалось нечто милое и сердечное во всем. Впечатление это не было ошибочным: все эти лохматые и бородатые люди, каким был тогда обычный образ художника, многие уже не без серебра в волнистых волосах, веселились искренне, от души, по-товарищески со всеми, невзирая на знаменитость одних, на скромность других и на обещающее будущее третьих.

– Пра-виль-но пу-щено! – отвечали все хором на чью-либо хорошую мысль или на удачное предложение.

И Шаляпину, когда он впервые здесь пел, еще неизвестным юнцом, не аплодировали, а тоже возглашали дружным хором свое обычное одобрение.

– Правильно пущено!

И это было лучшей похвалой, более ценным и сердечным «спасибо», чем заурядные рукоплескания.

Вспоминаются интересные беседы об искусстве с таким оригинальным и замечательным мастером, как Левитан, стоящим совершенно особняком среди русских пейзажистов. Он рано начал художническую жизнь и в восемнадцать лет уже выставлял свои работы, которые и тогда, в его юные годы, обращали на себя внимание. Коренной москвич, он не однажды выезжал за границу знакомиться там с мировым искусством в его лучших образцах. Но к тамошней природе он остался холоден и равнодушен, не полюбив ни запада, ни юга, и не увлекся их красотой. Он любил только родную природу, преимущественно средней полосы России и подмосковную, которую понимал и чувствовал, как немногие. Наш Крым он тоже считал, по его словам, слишком сладким, и южные красоты не пленяли его.

– Нужно брать самое простое, самое обычное и в нем находить красоту, – нередко говорил Левитан о русских пейзажах. И действительно, в его лучших картинах изображено самое простое, но в этом простом и обычном отражена вся внутренняя красота, содержательность и поэтическое настроение.

Характерную принадлежность старой Москвы составляли еще две большие влиятельные газеты противоположных направлений: крайняя правая – «Московские ведомости» и прогрессивная – «Русские ведомости». Первая началась давным-давно, чуть не двести лет тому назад, и принадлежала Московскому университету, который сдавал ее в аренду разным лицам. С шестидесятых по конец восьмидесятых годов газету арендовал и руководил ею Катков, но после Каткова эта реакционная газета до самой революции тянула свое существование под флагом «охраны законности и самодержавия», хотя подписчиков было уже мало и она держалась только субсидией и казенными объявлениями.

Другая газета – «Русские ведомости» – издавалась группой профессоров с 1863 года и служила как бы флагом значительной части тогдашнего передового общества. Она никогда не угождала вкусам толпы. Строгий отбор, содержательность, проверенные факты придавали ей серьезность; она уделяла внимание вопросам цивилизации, рабочему движению, привлекала лучших писателей, в ней участвовали видные силы литературы, науки, искусства, общественности, как Л. Н. Толстой, Салтыков-Щедрин, Глеб Успенский, Чернышевский, который после долгой ссылки подписывался там псевдонимом «Андреев», Вл. Короленко, писавший знаменитые статьи о Мултанском процессе, М. Горький, впервые появившийся в столичной печати с рассказом «Емельян Пиляй» в 1893 году, А. П. Чехов, Серафимович, известные шлиссельбуржцы, после своего освобождения, В. Н. Фигнер и Н. А. Морозов, профессора Мечников и Тимирязев и многие видные деятели. Близость к «Русским ведомостям», хотя бы только читательская, была своего рода «паспортом», как тогда говорили. Несмотря ни на какие строгости и ухищрения цензуры, в газете всегда твердо заявлялось, что редакция признает важное значение широкого народного образования, устранения племенной розни, стоит за всякое честное стремление к правде и свету. А над этими признаниями, как топор над головой, висело грубое, невежественное, но властное самодержавное нежелание каких бы то ни было уступок, и реакционная печать, во главе с «Московскими ведомостями», в сопутствии мелких уличных листков, недорого продававшая свои верноподданнические чувства, доносила явно и тайно власть имеющим на «крамольную газету», которую то штрафовали, то временно запрещали ее розничную продажу, то лишали права частных объявлений – что тяжело отзывалось на бюджете, – а то и совсем останавливали выпуск газеты на разные сроки. За свое существование газета перенесла восемьдесят одну такую кару вплоть до угрозы заключения редактора в тюрьму. Чтоб не терять при таких условиях на длительный срок руководство изданием, был приглашен из своих близких людей специальный «редактор для ответственности», так как «Московские ведомости» стали громко требовать, чтоб главари «Русских ведомостей» были привлечены вторично к присяге на верность престолу и отечеству, чего редакция делать не имела в виду.

В прежней Москве, до восьмидесятых годов, существовала еще газета «Современные известия». Издавал ее славянофил Гиляров-Платонов; почти все статьи по внутренней и иностранной жизни сочинял он сам. Человек он был способный, но своеобразный, и в его газете печатались статьи то слишком смелые и резкие, то, наоборот, приторные. До восьмидесятых годов газета еще читалась, но когда в Москве появились новые дешевые газеты уличного типа, вроде «Московского листка» с такими его романами, как «Разбойник Чуркин» и др., с его вмешательством в частную и семейную жизнь людей в виде непрошенных «советов и ответов» и всяких сплетен, газета Гилярова многим показалась пресной, завяла и кончилась. А «Московский листок» в лице своего издателя-редактора Н. И. Пастухова, биография которого начинается с трактирной деятельности, шумел и быстро богател, был дерзок и беспринципен, пресмыкался перед властями. Однажды губернатор, которому был представлен Пастухов в связи с какими-то благотворительными делами, спросил его;

– А какое направление вашей газеты?

Тот ответил ему сущую правду:

– Кормимся, ваше сиятельство! Кормимся!

«Кормились» газетами и не одни Пастуховы.

У Козьмы Пруткова есть шуточный афоризм, что «издание некоторых газет может приносить выгоду». Как раз это самое и было с суворинским «Новым временем». Хотя оно издавалось в Петербурге, но ходко раскупалось в Москве, почти как местная газета. Еженедельные фельетоны за подписью Буренина или его же псевдонима «Граф Жасминов» читались Москвой и хорошо «кормили» лихого автора-зубоскала. Буренин был известен не только в качестве литературного критика, но именно как зубоскал, вышучивавший злобно и ядовито современных писателей и нередко задевавший бесцеремонно больные струны человеческой души. Ему даже приписывали ускорение смерти больного поэта Надсона, которого он буквально травил своими нападками, оскорбительными для честного имени. И недаром были сложены про него кем-то стишки: «Идет по улице собака; за ней Буренин, прост и мил. Городовой, смотри, однако, чтоб он ее не укусил!»

А в квартире поэта-переводчика Ф. Ф. Фидлера был устроен маленький писательский музей, где по стенам развешаны были письма, рукописи, журнальные карикатуры и между прочим висела на стене трость со следующей надписью: «Палка, которою был бит Буренин на Невском проспекте (такого-то числа и года)».

II

В бытовой жизни старой Москвы то и дело встречались резкие контрасты, противоречия; рядом с блеском и роскошью – грязь и нищета; рядом с высокой культурой, с огромными талантами – нравственное убожество и пошлость, подъем и падение. Например, величественная Третьяковская галерея, эта народная сокровищница искусства, с ее замечательными коллекциями картин первейших русских мастеров, и среди них знаменитое полотно одного из выдающихся художников-пейзажистов, академика Алексея Кондратьевича Саврасова «Грачи прилетели»… И в той же Москве, в то же самое время, когда картиной любуются тысячи зрителей, сам автор, художник и академик, голодный, больной, погибающий, с опухшими от мороза руками, ютится где-то в грязной, промозглой ночлежке по-своему знаменитой Хитровки. Его можно было встретить на улице одетого зимой в старую рваную бабью кацавейку и худые опорки, подвязанные веревкой. Он – академик, крупный творец русского пейзажа – за бутылку водки, стоившую в те времена двадцать пять копеек, пишет для «Сухаревки» – всемосковского воскресного рынка – на скорую руку, по памяти, пейзажи, подписывает их двумя буквами «А. С-», и рынок торгует ими, продавая по два-три рубля за штуку. Его ученик и почитатель, И. И. Левитан признавал в нем создателя русского пейзажа. «Начиная только с Саврасова, – говорил он, – появилась лирика в живописи пейзажа и безграничная любовь к своей родной земле. За последние двадцать лет он уже не появлялся на выставках, и о нем как будто забыли… За эти 15–20 лет, – подтверждал Левитан, – жизнь его была беспросветна и трагична». Пытались не однажды спасать Саврасова. Но ничего из этого не выходило. Умер он в нищете в 1897 году и похоронен на Ваганьковском кладбище. Там же лежат многие талантливые русские люди, и вряд ли кто найдет теперь их могилы.

А сколько писателей, сколько артистов, художников и всяких отметных самородков погребено было там, на Ваганькове!

Хитровка, не существующая теперь, была много-много лет московской достопримечательностью. Она занимала целые кварталы вблизи городского центра, между Солянкой и Покровским бульваром. Здесь были харчевни, и кабаки, и ночлежные дома, в которых ютилась самая голь, самая беспросветная беднота. Это были приюты «бывших людей», «лишних людей», неудачников, воров, уголовников и пропойц. Даже на улицу показаться многим было не в чем. Питались они неведомо чем, что называлось «московской бульонной». Это – кухонные отбросы, вынутые из выгребных ящиков по соседним домам и квартирам и распаренные в кипятке; порция бульонки стоила две-три копейки; тут было всего понемножку: и очистки овощей, и селедочный скелет, и петушиная голова, и выброшенные корки хлеба, а главное – горячая вода.

Но были ночлежки и более опрятные: здесь ночевали и жили на полатях преимущественно крестьяне, пришедшие в Москву на заработки, мелкие поденщики, землекопы, плотники и разные странники, вообще не те безнадежные пропойцы, которые селились отдельно, в своей компании. Эти поденщики покупали себе еду здесь же, на площади, у разносчиков. Но это была уже не бульонка, а горячие щи, гречневая либо пшенная каша. Кипяток бывал здесь днем и ночью для всех – это полагалось от городской управы. В самых лучших условиях жили воры: у них водились деньжонки, – иногда много, а то ничего. У них же было строгое правило – не трогать никого из ближайшего соседнего населения: ни купцов, ни домовладельцев, ни их гостей, чтобы в своем участке все было благополучно. Это была круговая порука, за нарушение нещадно били. Таким правилом воры как бы страховали себя от соседских неудовольствий и преследований. Местные городовые отлично знали в лицо многих воров и тоже без крайней надобности их не тревожили. Но изредка бывали такие случаи: от большого начальства приходил приказ во что бы то ни стало разыскать украденную вчера дамскую сумочку или меховую шапку, сорванную с головы проезжего. И городовой – старый знакомый – шел прямо в ночлежку и заявлял: «Эй вы, жулики! Вернуть вчерашнюю шапку чтоб сей момент!..» И шапка откуда-то появлялась и передавалась городовому с великим огорчением. Но подобные случаи бывали все-таки редко.

Хитровка была ужасна тем, что засасывала людей, как трясина, и раз попал сюда человек, его уже почти ничто не могло спасти. Бывали случаи, когда родные или друзья извлекали отсюда пропившегося и одичавшего человека, одевали его, давали заработок, но – трясина тянула обратно, и спасенный вскоре вновь спускал с себя все, облачался в лохмотья и, снова оказавшись «на дне», погибал здесь навеки.

У меня были знакомые на Хитровке, вернее – знаемые. Небольшая группа, человек в восемь: это – театральные переписчики ролей и пьес, работавшие артельно. Я их никогда не видал, но раза два в год, перед праздником рождества и пасхи, получал от них письмо, написанное твердым, четким почерком, с приветствием и просьбой передать сколько-нибудь денег их уполномоченному, потому что сами они не могут прийти за ответом: не в чем выйти на улицу; затем следовали подписи всей артели. И это длилось в течение рада лет. Я справлялся как-то в театральной библиотеке Рассохина, и там мне подтвердили, что переписчики эти работают на библиотеку, переписывают хорошо и берут недорого, но видеть их нельзя за отсутствием платья; деловые сношения с ними ведутся через уполномоченного, который берет себе за услуги известный процент, и не малый. А работали эти переписчики, за неимением столов, лежа ничком на полу.

И вот, как контраст, в противоположность этой голи и грязи, вспоминаются роскошные, излюбленные кутящими москвичами рестораны «Стрельна» и «Яр», умышленно расположенные за бывшей чертой города – сейчас же за Триумфальной аркой, по пути к Петровскому парку. Сюда езжали на лихачах, на парах с отлетом и на русских тройках, гремя бубенцами и взвивая вихрем снежную пыль. Громадные пальмы до высокого стеклянного потолка, тропические растения – целый ботанический сад – встречали беспечных гостей; в широких бассейнах извивались живые стерляди и жирные налимы, обреченные в любую минуту, на выбор, стать жертвой кухни; французское шампанское и заграничные привозные фрукты, хоры цыган с их своеобразными романсами под звуки гитар и с дикими страстными выкриками. Разгоряченные вином некоторые чувствительные москвичи плакали, а иные в сокрушительной тоске по отвергнутой любви и в пьяной запальчивости разбивали бутылками зеркала. Вряд ли кто задавался вопросом: где пьянство было более порочно – тут или там – на Хитровке?

Из московских площадей прежнего времени, кроме Хитровки, вспоминается еще Трубная площадь или попросту Труба. Вся эта местность вправо и влево была окружена переулками, в которые входить и из которых выходить для людей мужского пола считалось не очень удобным. Даже первоклассный ресторан Эрмитаж, стоявший на площади, и тот выполнял не только свою прямую роль, но имел тут же рядом так называемый «дом свиданий», официально разрешенный градоначальством, где происходили встречи не только с профессиональными девицами, но нередко и с замужними женщинами «из общества» для тайных бесед. Как один из московских контрастов, тут же, на горке, за каменной оградой, расположился большой женский монастырь с окнами из келий на бульвар, кишевший по вечерам веселыми девами разных категорий – и в нарядных, крикливых шляпках с перьями и в скромных платочках. А рядом с монастырем, стена в стену, стоял дом с гостиницей для тех же встреч и свиданий, что и в Эрмитаже. Благодаря ближайшему соседству гостиницу эту в шутку называли «Святые номера». Кажется, по всей Москве не было более предосудительного места, чем Труба и ее ближайшие переулки, о которых ярко свидетельствует замечательный рассказ Чехова «Припадок».

Но по воскресеньям вся эта площадь, обычно пустая, покрывалась с утра густыми толпами людей, снующих туда и сюда, охотниками, рыболовами, цветоводами и всякими бродячими торговцами, оглашалась лаем собак, пением и щебетом птиц, криком петухов, кудахтаньем кур и громкими возгласами мальчишек, любителей голубей – «чистых» с голубыми крыльями и кувыркающихся в воздухе коричневых турманов, а также и хохлатых тяжелых «козырных». Здесь продавали собак, породистых и простых дворняжек, щенят, котят, зайцев, кроликов, певчих птиц, приносили ведра с карасями, рыбьими мальками и даже тритонами и зелеными лягушками – предсказательницами погоды – на все вкусы и спросы. Крестьяне привозили весной и осенью на телегах молодые деревца тополей, ясеней, лип и елок; продавались здесь же удочки и сетки, черви-мотыли для рыболовов, чижи, дрозды, голуби и канарейки; приводили на веревках и на цепях охотничьих собак, торговали птицами на выпуск, которые, получив свободу, улетали на соседний бульвар, чтобы расправить свои помятые крылья, и там же их опять ловили мальчишки и несли снова продавать.

К вечеру площадь начинала пустеть. Оставались только грязь и сор, лужи и всякий навоз. Перед Эрмитажем, возле Страстного бульвара, становились в ряды извозчики-лихачи с дорогими рысаками, в ожидании щедрых седоков из ресторана, а по бульвару начинали разгуливать нарядные «барышни» в шляпках с перьями и вызывающе взглядывать на встречных мужчин… «Святые номера» постепенно наполнялись своей публикой, а в соседнем девичьем монастыре начинали гудеть колокола, призывая благочестивых ко всенощной.

Теперь из всего этого ничего не осталось – ни монастыря, ни окрестных «учреждений» под красными фонарями. Трубная площадь преобразилась и стала одной из красивейших площадей Москвы, сливаясь с Цветным бульваром, полным зелени, цветов и тенистых деревьев.

III

Существовал в Москве знаменитый Сиротский суд, ведавший делами по опекай над малолетними сиротами, попечению о вдовах и по наследствам. Существовал этот суд со времен еще, кажется, «матушки Екатерины», и потому чиновники уже на моей памяти получали жалованье все еще по старинке: столоначальники имели в месяц по 3 рубля 27 копеек, а тут – харчи, да квартира, да семья, да детишки с их школами, да жена с нарядами и капризами да с театрами, да и собственную персону ублажить надобно, а столоначальники бывали в чинах и с орденами… А их кухарка зарабатывала от них же втрое больше, чем сами они получали на службе. Ясно, что происходило из всего этого в ветхозаветном учреждении, где высшее жалованье получал – сторож. Между столоначальниками и клиентами иногда происходили примерно такие диалоги, похожие больше на анекдот.

– Прошу сделать доклад по моему делу, – говорил посетитель.

– Надо ждать, – отвечал столоначальник.

Но понимать это следовало так:

– Надо ж «дать».

Выкладывалась ассигнация. «Данные» становились удовлетворительными, и только тогда, после этого, дело поступало к действительному докладу.

И ведь это было в столице каких-нибудь пятьдесят-шестьдесят лет назад!

Всю эту нелепость вскрыл городской голова Н. А. Алексеев. Его сообщение в Думе о порядках в Сиротском суде вызвало и смех и стыд. В дальнейшем он водворил там порядок, а чтобы не было прежних злоупотреблений, увеличил жалование служащим в сорок раз.

Это был человек труда и редкостной энергии. Общественному делу он отдавал всего себя, все свое время, а нередко и свои средства, чтобы немедленно сделать необходимое.

Вот случай, о котором в свое время говорила вся Москва. Дело было на заседании губернского Земского собрания, где Алексеев присутствовал как один из его членов. Он нарисовал перед земцами жуткую картину жизни деревни, где видел своими глазами людей психически больных, в звериных условиях существования. Вопрос о призрении таких больных оставался открытым в течение пятнадцати лет, а Алексеев поставил его ребром и разрешил в пятнадцать минут.

– Если бы вы взглянули на этих страдальцев, лишенных ума, – говорил он собранию, – из которых многие сидят на цепях в ожидании нашей помощи, вы не стали бы рассуждать о каких-то проектируемых переписях, а прямо приступили бы к делу.

– Для этого нужно немедленно найти помещение, – говорил он далее, – и сегодня же его отопить, завтра наполнить койками, а послезавтра – больными.

Он тут же указал на подходящее помещение, которое можно в одну неделю обратить в психиатрическое заведение на пятьдесят больных. Денег на это требовалось бы двадцать пять тысяч рублей, которые Алексеев предлагал взять из земского запасного капитала.

– У вас нет коек? Я дам вам на время городские койки. У вас нет белья? Я дам вам запасное городское белье. Я сделаю все, чтобы приют открылся не далее как через десять дней.

– В десять дней ничего нельзя сделать, – возражали ему земцы. – Наше постановление войдет в силу только через восемь дней.

– Оно войдет в силу завтра, – настаивал Алексеев. – Я ручаюсь, что постановление наше будет представлено сегодня же, сейчас же к утверждению, и завтра все будет готово.

– Это невозможно: журнал сегодняшнего заседания будет готов только завтра.

– Да зачем нам журнал? Возьмем лист бумаги, напишем наше постановление и сегодня же пошлем на утверждение.

Во время краткого перерыва он успел снестись с владельцем намеченного дома и заручиться его согласием. А на другой день докладывал собранию, что дача Ноева уже отоплена, для нее уже заготовлены казарменные койки, сформирован штат прислуги, готово белье – и больница была открыта в кратчайший срок.

Вспоминается еще случай. В то время в помещении Городской думы ежегодно осенью происходил набор московских юношей к отбыванию воинской повинности. Здесь учитывались всякие льготы, давались годовые отсрочки по состоянию здоровья и т. д. Здесь же предъявлялись свидетельства, освобождающие молодых людей, если они состояли учителями народных школ. Десятки лет все это происходило благополучно, но Алексеев вдруг пожелал проверить освобождающие права не по бумагам, а на самом деле. Он посадил всех этих учителей за стол и заставил написать каждого свою краткую биографию, назвать учебники, по которым обучают они детей… И что же оказалось? Большинство этих «учителей» не смогли грамотно написать даже несколько строк. Оказалось много мошеннических проделок для уклонения от воинской повинности, и все эти забронированные сынки богатых родителей тут же попали в солдаты. Способ, практиковавшийся долгие годы, был выявлен и уничтожен.

За кратковременный срок своей службы городским головой Алексеев сдвинул с места многие дела, лежавшие годами в канцелярии Думы, и разрешил долгожданные насущные вопросы, как городской водопровод и канализация, как городские бойни; открыто было много городских начальных училищ для бедного класса; при его содействии перешла в ведение города знаменитая Третьяковская картинная галерея. При нем были сломаны торговые ряды на Красной площади, обреченные к уничтожению полвека тому назад, но все еще занимавшие лучший квартал в самом центре Москвы; при нем же построено здание Городской думы, по роковой случайности ставшее Алексееву гробом: он был убит в кабинете во время приема пулей психически больного человека без всякой к тому причины.

Он жертвовал ради службы и временем и здоровьем и, наконец, поплатился жизнью, оставив по завещанию средства на окончание постройки лечебницы для душевнобольных… И убийцей его оказался душевнобольной.

IV

Существовала в старину такая поговорка: «Что русскому здорово, то немцу – смерть». И если вспомнить, что в прежнее время происходило у нас в морозные московские зимы, в наши знаменитые «крещенские морозы», приходившиеся шестого января, на праздник «крещенье», то диву даешься, как могли выдерживать не немецкие, но русские сердца такие испытания.

В этот день, после парадной обедни, с огромной торжественностью совершался крестный ход из соборов на берег Москвы-реки для водосвятия, к специально устроенной «иордани» – широкой проруби во льду, под белым сквозным шатром. Здесь, над этой прорубью, совершалось архиереями молебствие и погружался в ледяную воду крест под пение хора, под гул и трезвон церковных колоколов.

Народа на этом торжестве бывало всегда видимо-невидимо. Только немногие могли помещаться вокруг «иордани», остальные густой толпой стояли на набережной за чугунной решеткой, и глядели вниз, на ледяную поверхность реки, на белый шатер, на духовенство в золоченой парче и митрах, слушали хоровое пение и колокольный благовест.

А когда парад кончался и крестный ход возвращался в соборы, то один-два человека – любители сильных ощущений – быстро сбрасывали с себя шубы или тулупы, раздевались донага и на секунду бросались в ледяную воду реки. Красные, как вареные раки, чуть живые, они радостно принимались сейчас же зрителями в меховую шубу, растирались, затем одевались, причем им вливалась в глотку добрая порция водки, и они оставались живы и развозились по домам. А морозы в этот день стояли обычно градусов свыше двадцати.

Чем кончались подобные купанья, никому ведомо не было, так как люди эти были неизвестные, и выживали они или умирали от простуды, никто не знал.

Впрочем – что ж удивляться, когда я помню бани на Зацепе, где из самого горячего отделения был ход во двор, на специально разделанную снежную площадку. Распаренный докрасна любитель сильных ощущений выбегал на мороз и бросался голым в кучу рыхлого снега – валяться, так что от него валил пар столбом, и через минуту вновь бежал в баню, на горячий полок, обливался горячей водой с головы до ног, хлестал себя горячим веником, и снова шел от него пар, как от котла. И все это проходило безнаказанно для здоровья.

V

Невольно вспоминается русская широкая масленица, или «сырная неделя», бывавшая в начале зимнего перелома к весне, и следом за нею наступающий семинедельный великий пост. Эта сырная неделя по церковной терминологии именовалась «мясопуст», то есть полное воздержание от мясной пищи, как подготовка к суровым и строгим дням великого поста, первая неделя которого именовалась уже «сыропуст», когда не полагалось для еды не только мяса, но даже ни молока, ни масла, ни творога – одна только растительная пища вроде капусты, картофеля, редьки и огурцов.

Но люди еще в далекую седую старину нашли себе выход из условий мясопуста и придумали блины да оладьи, которые со сметаной, да с икрой, да еще кое с чем были достаточно приятны. И в конце концов из мясопуста получилась вместо воздержания развеселая неделя, особенно ближе к субботе.

На Девичьем поле, где теперь зеленые скверы, где построены клиники, где стоит памятник Н. И. Пирогову, где выросли уже в наши дни новые великолепные здания, в прежние времена было много свободного места. Здесь на масленице и на пасхе строились временные дощатые балаганы длиннейшими рядами, тут же раскидывались торговые палатки с пряниками, орехами, посудой, с блинами и пирогами; в неделю мясопуста устраивалось здесь гулянье, и тогда все звучало, гремело, смеялось, веселилось, кружилось на каруселях, взлетало на воздух на перекидных качелях. И громадная площадь кишела народом, преимущественно мастеровым, для которого театры были в те времена почти недоступны.

Чего здесь только не было! И тут и там гремят духовые оркестры, конечно скромные – всего по нескольку человек, громко гудят шарманки и гармошки, и без устали звонят в колокольчики «зазывалы», уверяя публику, что «сейчас представление начинается»… А на балаганах, во всю их длину, развешены рекламные полотна с изображением каких-то битв или необычайных приключений на воде и на суше.

Мало того – на открытом балконе почти под самой крышей сами артисты в разноцветных ярких костюмах выходят показаться публике – все для той же рекламы, и исполняют какой-нибудь крошечный, минутный отрывок из предстоящей пантомимы. А в следующем сарае балаганный дед острит и, потешая публику, завлекает ее к кассе, где входной билет стоит от 10 до 20 копеек. А еще рядом, тоже на балконе, стоит, подергивая плечами, пышная молодуха и на высоких нотах докладывает о том, как она, влюбясь в офицера, купила огромную восковую свечу и пошла с нею молиться; и вот о чем ее моление:

 
Ты гори, гори, пудовая свеча.
Ты помри, помри, фицерова жена,
Тогда буду я фицершею,
Мои детки – фицеряточки!
 

И на легком морозце горланит она эту бесстыдную песню, одетая поверх шубы в белый сарафан с расписными рукавами и цветным шитьем на груди, в красном кокошнике на голове. Она весело приплясывает, стоя на одном месте, и разводит руками, заинтриговывая публику своим офицерским романом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю