355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Телешов » Записки писателя » Текст книги (страница 10)
Записки писателя
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 03:30

Текст книги "Записки писателя"


Автор книги: Николай Телешов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)

Как мне сообщили в переселенческой конторе, в это время на поле жило свыше двадцати тысяч человек. Да, двадцать тысяч человек, обносившихся, неумытых, полуголодных, прятавшихся в свои палатки только на ночь да в проливной дождь; в остальное же время вся эта масса бродила по полю, стояла, сидела, лежала в изнеможении, сходилась толпами и вновь расходилась в ожидании отправки и совершенно бездействовала не только дни и недели, но и месяцы.

Проходя по этому бесконечному полю, между рядами шалашей и тряпок, я встречал одни и те же картины общей нужды, общего горя и великого народного терпения. Вот сидит молодая женщина, усталая, изможденная, и шьет или чинит рубашку, а рядом валяется ничком на траве бородатый муж и от нечего делать свистит в кулак, чтоб не ругаться открыто и откровенно. Где-то тут же сушится на палках белье, тут же охает больная старуха, а рядом компания украинцев, с висячими усами, в расшитых рубашках, раскуривает общую трубку, поджав под себя по-турецки ноги; тут же молодая мать, расстегнув сорочку и без стеснения обнажив грудь, кормит ребенка; рядом кричат и резвятся подростки, дымится костер под маленьким котелком, где что-то шипит и булькает. А вот молчаливая девушка внимательно и серьезно разбирает волосы на голове подруги, лежащей у нее на коленях, и спокойно казнит на своих ногтях паразитов, а по соседству дуются в засаленные, изодранные карты молодые парни; где-то внутри палаток слышится то детский хриплый кашель и плач, то старческий глубокий вздох с причитаньем молитвы… А вот убитая горем мать держит на коленях только что умершего ребенка и глядит бесцельно и бездумно в небо, а по щекам текут ручьи слез… И невольно вспоминаются слова поэта; «Вкусны ли, милая, слезы соленые с кислым кваском пополам?..»

Люди так истомились своим бездействием, так стосковались и потеряли веру в лучшее будущее, что стоило мне обратиться к кому-нибудь с самым незначительным вопросом, как сейчас же вокруг нас образовывалась кучка любопытных, а через минуту это была уже целая толпа скучающих и поневоле праздных людей, которые сбегались со всех сторон, окружали меня огромным непролазным кольцом, и, не понимая, в чем дело, интересовались и ждали, не скажу ли я им чего-нибудь нового и решающего их судьбу. Преимущественно это были крестьяне из украинских губерний, с типичными загорелыми лицами, в шапках или широких соломенных шляпах, в пестрых жилетках поверх рубах; здесь же толпились и «рассейские» бородатые «мужики», как их тогда называли, печальные, слезливые «бабы» и нарядные красавицы «хохлушки». Неведомо за кого меня принимая, все обнажали головы и на разных наречиях восклицали:

– Ваш благродь!..

Мгновенно поднимался такой говор и шум, что, кроме этого «благродь», разобрать было нельзя ничего, но по лицам было заметно, что говорили они о чем-то важном для них, близко касающемся их жизни и благополучия; и чем громче они кричали, тем больше и плотнее становилось их кольцо от прибегающих издали людей, желающих послушать и узнать, как решу я их участь. С трудом удавалось мне объяснить, что я ровно ничего не значу и ничего не могу для них сделать, что я такой же, как и они, чужой человек для их начальства, что никто меня слушать не будет. Но слова мои оставались без доверия, и я это чувствовал. Но что мог я сделать? Я обещал им пойти завтра же к «переселенному», как называли они чиновника, заведовавшего их судьбами. И я был у него на другой день, но лучше разве могло стать? «Откуда я возьму транспорт? – ответил чиновник на мои слова. – Если нет пароходов, то что я могу сделать?» А их действительно нет, и не хватает, и долгое время будет не хватать.

Бродя по полю, я встречал везде почти одно и то же. При малейшем вопросе с моей стороны опять сбегались любопытные, и опять та же толпа вместе с новою еще гуще окружала меня, надеясь, что я если и не рассказал чего-нибудь шагов сто тому назад, то теперь уж, наверно, расскажу в их пользу и что-нибудь для них сделаю.

Нужды их и желания были везде одни и те же: проелись все, прохарчились; везите же нас дальше, везите, пока мы еще живы, пока мы можем на новых местах поработать, чтобы пережить предстоящую зиму.

Но транспортные условия оставались невероятно плохими и грозными.

Иногда, раздвигая галдящую толпу, протискивался ко мне крестьянин и громко кричал о своих нуждах. Он властно махал рукою толпе, чтобы затихла, и начинал рассказывать и браниться: «Все они здесь, «амурские», то есть едущие на Амур, а их не отправляют, не дают пароходов, а перевозят ближних, то есть тех, которые едут в Томскую губернию, поблизости». Слова его производят в толпе впечатление. Она молчит, видя перед собой выразителя общего мнения, но выразитель этот волнуется, сбивается с речи, начинает говорить не то, что всем надо. Его поправляют сначала соседи, дополняют его, а потом раздаются голоса откуда-то из середины, а затем опять гудит и кричит вся толпа. Эти «амурские» стоят здесь уже свыше трех недель; все ждут, что их отправят, но их не отправляют, и они негодуют.

– Что же вы здесь делаете? – спросил я невольно.

– Что делаем? – отвечал угрюмо и сурово переселенец. – Ребят хороним да последние гроши проедаем…

Он был прав. Слова его подтвердились, как мне впоследствии удалось узнать из газетной корреспонденции. Условия передвижения переселенцев того лета были крайне неблагоприятны. Через Тюмень проходила уже пятьдесят третья тысяча. Доставка срочных грузов на Волге и Каме вызывала продолжительные задержки крестьян: в Казани просидели до трех недель, в Нижнем – полтора месяца, в Перми – двадцать четыре дня и, наконец, застряли в Тюмени, потому что сибирские пароходы заняты железнодорожными грузами. Смертность на всех водных путях огромная: в течение двух месяцев пути – полторы тысячи смертей… А вообще в пути инфекционные заболевания и смертность достигли неслыханных размеров: корь, скарлатина, оспа, дифтерит, дизентерия унесли в одной только Тюмени восемьсот детей, и это за сравнительно малый срок.

Проходя далее по полю, я был внезапно удивлен странными, тягучими звуками, доносившимися до меня откуда-то издали. Они как бы надвигались на меня, эти звуки, тревожили меня, но были непонятны. Это напоминало хоровую песню, но вовсе не было песней. Что-то странное, неясное, но жуткое чувствовалось в этих звуках, заставивших меня оглянуться. И среди поля, среди общей массы народа, палаток, луж и трепещущих на ветру тряпок я увидел, как двигалась по направлению к роще группа людей. Я расслышал уже ясно, когда они приблизились, это нестройное пение, мешавшееся с женскими причитаниями и плачем, а иногда даже просто воем. Я увидел, как проносили мимо меня крышку гроба, сколоченного кое-как из нестроганого теса, затем несли покойника, сопровождаемого семьей с плачем и пением; семья сама его оплакивала, сама и отпевала. За ним несли вторую крышку и второго покойника, за ним, так же как и за первым, шли поющие и воющие женщины. Потом третьи, четвертые, пятые, десятые и т. д. – целое шествие. Процессия двигалась поспешно, точно боялась опоздать куда-то… Умирает здесь множество народа, и фраза переселенца, что они здесь «проедаются да детей хоронят», – сущая правда.

Немного далее, на том же поле, выстроены деревянные бараки, где ведется обширное хозяйство, где, помимо временных квартир, больницы и прачечной, пекутся хлебы и варится пища, а также помещается статистическое отделение.

– Дело хорошее, – отозвался об этой кухне один из переселенцев. – На детей, которым меньше десяти лет, по фунту хлеба дают да супу черпак – даром. Только добиться трудно: нашего брата здесь вдесятеро больше, чем кухня может осилить.

В сущности это целый поселок. Помимо корпусов для ночлега с нарами по стенам, имелись больничные бараки: тифозный, оспенный, коревой, скарлатинозный, терапевтический, хирургический, здесь же помещались кухня, дезинфекционная камера и мертвецкая. Помимо «казенных» забот, принимала в деле огромное участие частная и общественная благотворительность, построившая целый двор с опрятными, чистенькими домиками для ночлега, со столовой и чайной, где отпускались тысячи обедов бесплатно. Но, конечно, ни смрадные казенные дома, грязные и холодные, с невыносимым удушьем и зловонием, ни общественные не могли помочь беде и обслужить всю великую нужду и в десятой доле, и многотысячные толпы переселенцев обречены были страдать по целым месяцам в открытом поле.

Проходя далее, уже по берегу реки, я встретил опять множество столпившегося народа с узлами, котомками и всякими пожитками, а на реке, возле пристани, стояли две громадные баржи, на которых в этот день должны были отплыть две тысячи человек.

Те, для которых предназначены были эти баржи, считались счастливцами. Им завидовали, даже сердились на них за выпавшее на их долю благополучие, а счастье это заключалось лишь в том, что они с одного места стоянки недели через две-три попадут в другое и там опять застрянут на долгие дни или месяцы. А все-таки – ближе к цели!

И вот толпы этих счастливцев стоят на берегу с раннего утра, почти с ночи, и ожидают очереди. Они уже ко всему привыкли. Ехали они по воде и по железной дороге, стояли в полях то здесь, то там, и их не удивишь теперь уже никакими приключениями; они свыклись и ко всему притерпелись.

Понятие о том, как возили переселенцев по Уральской железной дороге, дает рассказ санитара, добровольно пожелавшего испытать прелести переезда и поехавшего в вагоне с очередной партией.

– В вагонах грязь и теснота, – рассказывал санитар. – Мы все знаем товарные вагоны, но никогда не рассматривали их с точки зрения пригодности для перевозки людей. Они предназначаются для клади или для скота. Но если представим, что в них перевозится несколько тысяч людей, то можно вообразить, что происходит. Вагон этот от земли выше на целый метр, а в него надо влезть семье с детьми и со стариками. Кладутся с земли до вагонного пола две плахи наклонно, и по ним предоставляется взбираться, причем многие падают и, наконец, кое-как взгромождаются. Помещаются вповалку; на станциях с короткою остановкой не выходят даже за водой. Когда наступает ночь, переселенцы сидят сначала на досках, на которые улечься нельзя; наконец, утомление берет свое, и буквально весь грязный пол покрывается людьми; целую ночь слышатся вопли и плач детей. В этой грязи и духоте невозможно выдержать ночь даже вполне здоровому человеку.

На реке, чуть покачиваясь на зыби, стояли рядом две огромные баржи, касаясь друг друга бортами. На них возвышались мачты и развевались по ветру трехцветные полосатые флаги, веселившие сердца настрадавшихся переселенцев. Первая баржа была соединена с берегом узким деревянным помостом на тоненьких свайках и притянута крепкими канатами.

Пока съезжались и сходились начальствующие лица, ведающие переселенческими судьбами, я перешел этот маленький мостик и вступил на баржу. Это было большое речное судно, длиною примерно в семьсот метров и шириной в десять. Здесь, на палубе, складывается багаж и всякий скарб переселенцев. Тут же стоят чаны с кипяченой водой, с ковшами и кранами, здесь же настроены маленькие комнатки или домики: один для водолива, изображающего из себя начальство на барже, другой для фельдшерицы, у которой имеется бесплатная аптечка и крошечная больница; в третьем помещается кухня с плитой и котлами.

Подойдя к одному из люков, ведущих в глубину баржи, я по дощатой лестнице спустился на дно – на ту самую площадь, где будут вскоре размещены пассажиры, называющие это помещение попросту «ямой». Оно действительно похоже на яму: в нем нет ни дверей, ни окон, ни перегородок, и свет проникает сюда только в верхние четыре люка, которые в случае ненастья закрываются наглухо.

Когда я вылез из ямы опять на палубу, весь берег уже был усеян народом. Опять те же шапки, соломенные шляпы, рубахи, пестрые жилеты, сермяги, заплаты, украинские усы, русские бороды, узлы хламья, женские лица, ребята на руках… Все это волновалось, гудело, кашляло, пищало и плакало, кряхтело…

На мостике у самого входа стояли уже должностные лица: чиновник по переселенческим делам, прозванный «переселенным», медик-студент, два матроса – один со списком, другой с конторскими счетами.

– Вороньковская волость! – закричал вдруг матрос тягучим голосом. – Вороньковцы, вперед!

Точно земля дрогнула под толпой. Сотни людей, измученных ожиданием, рванулись к помосту с ответными криками: «Здесь! Мы! Тут! Мы!..»

– Выбрали старосту?

Из толпы сейчас же выделился старик, на обязанности которого было знать все вороньковские семьи, чтобы не могло быть подменов, и поклонился начальству:

– Я староста.

И прием начался. Каждую семью проверяли по списку, откладывали на счетах число душ, проверяли здоровье. С детьми поступали строже. Студент раскрывал каждому рот деревянной дранкой и смотрел в горло, – без этого не пропускали никого. Однако, как показывает действительность, беглый осмотр не гарантирует ни от чего: в дороге множество захварывает, и к следующему пункту привозят немало трупов.

Громадная смертность, стоящая иным потери целой семьи, – одна из важнейших причин обратного движения с полпути, в сущности – бегства. Нельзя и винить человека за малодушие, когда тот лишился в дороге жены и детей, потерял все свои сбережения во время задержек и в отчаянии побежал назад, на родину, сиротой и нищим, чтоб умереть именно там, дома, а не на новой земле, которую он не знает, но которая уже лишила его всего дорогого. Он бежит без оглядки назад в условиях несравненно худших, притесняемый голодом и осенним холодом, подозреваемый в корысти, чуть не в кулаческих несбывшихся надеждах, наделяемый кличками «дармоеда» и «лежебоки», а родина еще далеко, а зима уже близится… Такие «обратные», лишенные всякой поддержки и помощи, быстро превращались в ругателей и в непримиримых врагов чиновничьего режима и всего тогдашнего строя.

Много часов длится прием на барже, нередко с утра и до позднего вечера. Над громаднейшей толпой людей, – иногда в накинутых на себя тяжелых овчинных тулупах среди летнего зноя, с грузными поклажами скарба, с узлами, с детьми на руках, – в нетерпении жмущихся плотно один к другому, стоит пар и смрад от пота и грязи. У самого помоста происходят нередко жуткие сцены, когда целая семья, уже пропущенная на подмостки, вдруг из-за одного больного ребенка должна вернуться на берег и остаться на неведомый срок. Поднимаются крики, вой, брань, проклятия и мольбы. Но у ребенка при осмотре обнаружен дифтерит или скарлатина, и пропустить его на баржу в общую массу, понятно, нельзя. Бывают случаи, когда родители, зная вперед, что больного ребенка не пропустят, оставляют его в поле одного, на произвол судьбы, а сами уезжают дальше с остальной семьей, спасаясь от нищеты и голода, а его считают все равно погибшим. Такие сироты, брошенные семьями, именуются здесь «божьи дети» или «ничьи». У некоторых родители умерли в пути, и дети остались одни, без семьи, без средств, без знакомых; иногда они не умеют даже ответить, откуда они, из какой губернии, как звали их родителей. На вопросы, как зовут отца, малыши нередко отвечают: папка. А мать как зовут? – мамка.

Такие сироты, а также и брошенные, – из которых большинство умирает, – все они к осени, если уцелели, поступают в разряд «ничьих детей» и предоставляются общественной или частной благотворительности.

Помимо пароходного передвижения, существовал еще другой способ, даже два: более состоятельные переселенцы покупали лошадей и телеги и пускались целыми караванами в дальнейший путь. Этот соблазн был так велик, так хотелось всем поскорее разделаться с томительной и убыточной остановкой, что даже исстрадавшаяся беднота приобретала себе ручные тележки или тачки и, впрягаясь в оглобли, тащила на своих плечах эти повозки с детьми и пожитками сотни и тысячи верст. В дальнейшем пути по проселкам и трактам я много встречал таких «самоходов», как их называют в Сибири, но особенно мне памятен старик, которого я встретил уже в Омске выходившим в дальний путь лунным вечером.

За чертою города стоял какой-то домик или сарай, в котором во время эпидемии был холерный барак. За ненадобностью его отдали переселенцам и всем бесприютным, кому нужно было укрыться от непогоды и холода. Одни уходили, другие приходили, и картина была здесь всегда одна и та же: временные постояльцы сидят и лежат вразброд по голому полу; кто свернулся на боку, кто распластался во весь рост на спине, загнувши за голову руки; там под одеялом виднеются чьи-то четыре ноги, тут из-под армяка высунулись сразу три головы: мужская, женская и детская. И повсюду узлы и котомки, всякий скарб, отделяющий семью от семьи. Помещаться в этом сарае могло не больше сорока человек.

Домик стоял на самой границе города, у заставы, а дальше, за проезжей дорогой, лежала ровная, тусклая, бесконечная степь. Закат еще не померк, и над городом тянулись цветные угасающие полосы вечерней зари, а над степью уже всходила луна; она еще не светила, не золотила степи, а только глядела ласково и скромно, обещая тихую ясную ночь. Когда я вошел во двор, мое внимание привлек к себе старик, на вид лет семидесяти, возившийся и хлопотавший над небольшой тележкой; он осматривал ее, подбивал в ней какие-то гвозди, подтягивал веревки, но что-то у него не ладилось, и он вздыхал и качал головою.

– Чего ж на ночь глядя поедешь? – спрашивали его соседи, вышедшие поглядеть на чужие хлопоты.

– А что ж? – спокойно отвечал старик. – Вона месяц-батюшка вышел. Оно светленько с ним-то, а не жарко. А матушка-солнышко теперь тоже рано проглядывает. А как зачнет припекать, мы тут и в рощу, на отдых.

Он охотно рассказывал обо всем: куда идет, почему и давно ли из дома.

– Идем мы далече. На версты считать, не знаю, как и выговорить. А идем уже давно. Верст семьсот прошли да осталось верст тыщу. Ничего, милый, добредем. Семья наша немалая: я со старухой, да сын, да при нем жена, да детей четыре души, да еще пятый внук, парнишка, да еще две дочери. Эва народу-то! А каждый рот хлебушка просит, а его нет и нет. Четвертый год нет урожая, хоть что ты хочешь!

Мне довелось видеть отъезд этого старика – истинного «самохода», которому все равно: дома он нищий и в пути нищий, а если на новом месте будет хорошо и сытно – вот и дело сделано! А если нет, то уж хуже не будет. Таковы все его расчеты, которые приличнее назвать отчаянием, а не надеждой.

Тележку между тем снарядили. Это была двухколесная ребрастая «таратайка», вроде тех ручных тележек, которые встречаются в больших городах для сбора и вывоза костей, старого железа и всякого хлама. В оглобли вместо лошади впрягся сын старика, крепкий, дородный крестьянин лет сорока, а на пристяжке пошли сам старик и с другой стороны внук – мальчик лет тринадцати. Каждый из них надел себе на плечи веревку с широкой петлей, вроде бурлацких помочей, и по команде коренника все трое – сын, отец и дед – приналегли на веревки.

Колеса закружились потихоньку; повозка тронулась.

В тележке смирно сидело трое малюток, сидела древняя старуха, а среди них были всюду натыканы свертки пожитков и хлама. За повозкой шли молодые женщины и подростки, нагруженные узлами и котомками, опираясь на палки. Длинные слабые тени ложились от них на дорогу, и луна точно серебром начинала устилать им путь. Так переселялась за тысячи верст эта голодная семья, где старик, его сын и его внук образовали дружную тройку. Не верилось и не хотелось верить в возможность такой нужды, но факты говорили сами за себя, и очевидцу оставалось только повторить за поэтом: «Ты и убогая, ты и обильная, ты и забитая, ты и всесильная, матушка Русь!»

Когда в 1897 году появились в печати мои первые рассказы из скитаний по Западной Сибири, я получал много писем от читателей по поводу виденного и пережитого. Между прочим, один небезызвестный в свое время литератор, Горленко, писал мне: «Правительство берет на себя великий нравственный грех, завлекая совершенно темных людей на весь ужас сибирских зим и безлюдья. И никто, ни правящие, ни правимые, не знают хорошенько, что их там ждет. Знают только, что там много свободных земель – и ничего больше. Недели две назад из нашей деревни ушла партия переселенцев на Амур, а на днях получено известие с дороги, что один из уехавших в пути от тоски повесился».

От царского правительства переселенец не получал в сущности никакой поддержки. Даже приехав на далекую чужбину, он получал только нетронутую целину, которую должен был впервые «поднимать» и выкорчевывать лес, для чего давались ему соха да деревянная борона и захудалая кляча. Теперь окружают переселенца заботой и вниманием, принимают на государственный счет перевозку на новые места, в плановом порядке, дают семенную ссуду, долгосрочный кредит на покупку скота и льготные жилищные условия, а также оказывает ему помощь машинно-тракторная станция, поднимающая богатейшие целинные земли и корчующая лес.

Та старая жуть, какую испытал я при встречах с переселенцами, теперь совершенно изжита, и тени от нее не осталось. Окруженные заботами советской общественности, крестьяне не знают теперь бед, которыми была полна их жизнь и на ходу и в новых условиях в чужих краях.

«Встретили нас, как родных, – пишут из Сибири приехавшие туда теперешние переселенцы. – Разместили в новых домах, каждому новоселу выделили по корове, дали овец и гусей…»

О прежних страданиях, к счастью, нет и помина.

IV

Направляясь в Сибирь и переезжая через Уральский хребет, очаровательный по своей красоте, я решил остановиться на сутки в Тагиле, знаменитом демидовском гнезде, где в 1702 году была выплавлена первая российская медь, только что отысканная.

Что представляет собою в настоящее время это «гнездо», я не знаю. Могу только предположить, что теперь это нечто грандиозное и весьма ценное в государственном отношении, но и тогда – а это было полвека тому назад – оно не только не уступало любому уездному городу благодаря сорокатысячному населению, заводам и шахтам, школам и памятникам, но даже превосходило многие, хотя Тагил был не более как рабочее селение Демидовых, родоначальником которых был в петровские времена простой тульский кузнец Никита, а позднейшие потомки его стали Демидовыми и даже князьями Сан-Донато.

В течение дня я осмотрел завод с его достопримечательностями, памятниками и музеем. Между прочим, в этом музее, отражающем историю производства, находится огромный раскидной медный стол с тремя частями крышки. Интересен он тем, что отлит на здешнем заводе в 1715 году и имеет на средней крышке следующую надпись:

«Сия первая в России медь от искана всибире бывшим камисаром Никитою Демидовичем Демидовым по грамотам великого Государя Императора Петра Первого в 1702 и 1705 и 1709 годах, а из сей первовыплавленной меди зделан оной стол в 1715 году».

Оставалось мне только осмотреть шахты, где добывают руду, спуститься в глубокое подземелье почти на четверть километра вниз. Охотников на такие прогулки бывает обыкновенно не много. Но мне было любопытно побывать под землею. На горы я уже всходил, по морю плавал, на воздушном шаре летал – и, не долго думая, я отправился к заведующему медными рудниками, который и обещал мне наутро пропуск.

С рассветом я уже был на ногах. Раннее летнее утро стояло пасмурное, моросил мелкий дождичек, было свежо.

У подошвы Лысой горы на громадном пространстве раскинуты заводские постройки. Подойдя к ним раньше, чем было условлено, я с полчаса стоял и смотрел, как с разных концов собирались к шахтам рабочие. Все они были одеты в пеньковые куртки серо-желтого цвета, в такие же штаны, в высокие побуревшие сапоги и подпоясаны ремнями. Все были с бледными, изможденными лицами, без живых красок, и на фоне серого утра, в серых костюмах казались тоже как будто серыми. Не замечалось нигде ни свежего лица, ни богатырской груди, свойственной рабочему человеку.

Не вспомню, пробил ли звонок или штейгер («штыгирь», как попросту назывался здесь старший мастер) подал сигнал, но только рабочие начали зажигать свечки в своих фонариках и мало-помалу исчезать за низенькой дверью шахтенной постройки. Кое-кто в ожидании очереди докуривал трубку, кто-то отдыхал на бревне, кто-то нехотя брел и надевал рукавицы.

Когда я вошел в контору, сторож уже проснулся и разводил самовар.

– А! вам в шахту? – приветствовал он меня, кивая головой. – Можно. О вас есть распоряжение. Сейчас смотритель придет, он и проводит.

Продрогнув на холоде, я с удовольствием присел у окошка в теплой комнате, а сторож между тем, приговаривая что-то вполголоса, приносил и складывал возле меня одежду.

– Пока что, – обратился он ко мне, – переоденьтесь в наши мундиры, а то грязно там, живой нитки не останется.

Он положил передо мной такую же куртку серо-желтую и штаны, какие я видел на рабочих, и спросил, глядя на мои высокие сапоги:

– Не промокают? А то и сапоги могу дать.

Я стал было одеваться, но сторож остановил меня:

– Не так. Нужно все с себя снять, до самой рубашки, а потом уж надевать куртку. Жарко там будет.

Я послушался и снял пиджак.

– А это вот вам ремень; затянитесь потуже. А это – фонарик за пояс. Потом рукавицы наденьте, да сейчас картуз по голове подберу.

Одетый, наконец, в заводской «мундир», как выражался сторож, я взглянул на себя в зеркало.

Толстый и нескладный картуз из солдатского сукна с тяжелым двойным дном, огромные желтые рукавицы из грубой кожи, помятая рубаха в рыжих пятнах, точно от ржавчины, серые штаны, заправленные в голенища, и черный фонарик за поясом делали меня почти неузнаваемым для самого себя. Взглянув на меня, даже сторож, улыбаясь, сказал:

– Вот теперь по-нашему. Теперь можно и в шахту. А то настоящая одежда там разве выдержит?

В контору вошел молодой человек – смотритель, поздоровался со мной и, видя, что я уже в «мундире», быстро переоделся в такую же куртку. Мы зажгли фонари за поясом, надели рукавицы и вышли во двор. Если я продрог в пиджаке и пальто, то в бумажной куртке мне было уже вовсе холодно. Но идти пришлось недалеко.

Провожатый ввел меня в какое-то крытое помещение, стоявшее среди двора, затем мы спустились ниже по широкой небольшой лестнице. Здесь было уже темновато: только через стеклянную дверь проникал сюда дневной слабый свет, мешаясь со светом наших двух фонарей.

– Теперь спускайтесь за мной, – сказал спутник. – Держитесь крепко руками да берегите голову.

У наших ног чернело квадратное отверстие, приблизительно в метр… В стену около этой ямы были вделаны две или три скобы, чтобы за них ухватиться до начала спуска.

Провожатый ловко взялся руками за первую скобу и спустил в яму ноги, потом перехватился за нижнюю скобу и скрылся. Подражая ему, я сделал то же самое.

Ноги мои уперлись во что-то твердое, это была ступенька, или, вернее, перекладина лестницы. Сначала я оказался по пояс в яме, а затем, переступив следующий порог, скрылся, как и мой провожатый, от последнего дневного света в сырой темной яме, где было холодно, грязно и тесно. Перебирая мало-помалу перекладины лестницы руками и ногами, мы задом спускались куда-то вниз и вскоре остановились на площадке.

– Осторожней! – услышал я во тьме знакомый голос. – Беритесь опять за скобку и – вниз!

Осветив площадку фонарем, я увидел ниже точно такое же отверстие, такие же скобки в стене и снова погрузился в черную яму, сначала по пояс, затем и с головой.

Через каждые три-четыре минуты встречались подобные площадки и скобки. Куда я спускался и долго ли нужно было спускаться, я не имел никакого представления. Лестницы, по которым мы слезали или, вернее, пятились вниз, – самые обыкновенные, всем известные: так называемые стремянки с узкими перекладинами. Лестницы были не длинные, ступеней тридцать – сорок, а затем площадка с новой ямой и с новой лестницей. Все перекладины были сырые, на многих комками прилипла мокрая грязь. Пролезать в отверстие иногда бывало довольно трудно, чтоб не задеть спиной или головой деревянные срубы, покрытые, как и ступеньки, влагой, грязью и плесенью.

Чем дальше мы спускались, тем становилось все теплее, и в то же время пронизывал холодок промоченную спину и колени. Нигде не слышалось ни голоса, ни звука, кроме шарканья наших ног; нигде не видно было ни света, ни простора, только сверкала от фонаря перед глазами мокрая ступенька, за которую хватался я руками, начинавшими уставать, – все остальное и ниже и выше было во мраке. Откуда-то капала вода на спину и на лицо, откуда-то продувало ветром. С непривычки я начал делать на площадках краткие передышки. Проходили минуты за минутами, за лестницей следовала лестница, и казалось, не будет конца этому спуску, а между тем у меня дрожали уже руки и ноги, пот градом катился по щекам, а спина и колени были в жидкой грязи, и кожаные рукавицы промокли насквозь.

– Далеко еще? – спросил я, наконец, спутника.

Тот ответил откуда-то снизу глухим, далеким голосом:

– Еще лестниц пять осталось.

Продолжая спускаться среди мрака и неясного, неопределенного шума, точно вокруг нас или над нами бежала масса воды, я очутился, наконец, на твердой земле.

Не вспомню, сейчас ли начался отсюда коридор, или мы куда-то переходили. Помню только, стоял я среди мутной лужи, так что ступней моих не было видно, и с любопытством озирался кругом. Помню, что это был узкий и низкий коридор, где стоять нужно было немного согнувшись и где едва-едва возможно разойтись со встречным человеком, катившим тачку. Стены мрачного коридора, а также и потолок были высечены в сплошной каменной глыбе. Это и были шахты.

Освещая дорогу фонарями, которые уже вынули из-за пояса и держали в руках, мы двинулись дальше. Местами я шел лишь немного нагнув голову, чтоб не удариться о бревна, подведенные под потолок, но чаще приходилось идти с согнутой спиной и почти все время по лужам, вода булькала и брызгала под ногами. По коридору навстречу нам то и дело проходили рабочие с узкими небольшими тачками, наполненными кусками руды. Здесь, на глубине двухсот метров, ежедневно работало пятьсот человек, безвыходно по восьми часов в сутки, из-за одного только хлеба насущного. Нередко вдали показывался огонек и быстро приближался к нам: раздавался окрик, и мы прижимались к стене, чтоб пропустить рабочего с тачкой.

Покорно шел я за своим вожатым. Иногда, перестав уже стесняться сырости, садился на мокрое бревно, если оно попадалось нам по пути, и давал немного отдыха спине, а затем опять, сильно сгорбившись, продолжал путь.

Не знаю, сколько времени бродили мы так по коридорам. Встречалось иногда большое и широкое углубление в стене, похожее на пещеру, где добывают руду, взрывая тору динамитом или рубя топорами; обломки эти подбирают лопатами, ссыпают в тачки и увозят на «рудничный двор», где добыча извлекается из недр подъемной машиной. Добывается здесь медный колчедан, малахит, бурый железняк с содержанием меди, тальковые глины, оруднелые сланцы, медное индиго, шлаковатая медная руда, магнитный железняк.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю