Текст книги "Океан. Выпуск тринадцатый"
Автор книги: Николай Черкашин
Соавторы: Юрий Иванов,Анатолий Елкин,Юрий Баранов,Иван Папанин,Борис Лавренёв
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
Он опустил бинокль и снял с распорки мегафон. Приставил его ко рту.
Мегафон взревел густым и устрашающим ревом.
– Господа юнкерье, – рычало из раструба мегафона, – именем Военно-революционного комитета предлагается вам разойтись к чертовой матери, покуда целы. Через пять минут открываю по мосту орудийный огонь.
На мосту мигнул огонек и ударил едва слышный одинокий выстрел. Пряча усмешку, Белышев увидел, как юнкера кучкой бросились к стрелявшему и вырвали у него винтовку. Потом, спеша и спотыкаясь, они гурьбой побежали к левому берегу, к Английской набережной, и их фигуры потонули там, слизанные тьмой. Мост опустел.
– Вот так лучше, – засмеялся комиссар, поведя плечами. – Тоже вояки не нашего бога. – Он повернулся к Захарову и властно, как привыкший командовать на этом мостике, приказал: – Вторую роту наверх с винтовками и гранатами. Катера на воду. Высадить роту и немедленно навести мост.
Запел горн. Засвистали дудки. По трапам загремели ноги. Заскрипели шлюпбалки. Вытянувшись по течению, в пронизанном нитями ливня мраке «Аврора» застыла у моста, неподвижная, черная, угрожающая.
День настал холодный и ветреный. Нева вздувалась. Навстречу тяжелому ходу ее вод курчавились желтые пенистые гребни. Летела срываемая порывами вихря водяная пыль.
Город притих, обезлюдевший, мокрый. На улицах не было обычного движения. С мостика линии Васильевского острова казались опустелыми каменными ущельями.
С левого берега катилась ружейная стрельба, то затихавшая, то разгоравшаяся. Иногда ее прорезывали гулкие удары – рвались ручные гранаты. Однажды звонко и пронзительно забила малокалиберная пушка, очевидно с броневика. Но скоро смолкла.
Это было на Морской, где красногвардейские и матросские отряды атаковали здание главного телеграфа и телефонную станцию.
С утра Белышев беспрерывно обходил кубрики и отсеки, разговаривая с командой. Аврорцы рвались на берег. Им хотелось принять непосредственное участие в бою. Стоянка у моста, посреди реки, раздражала и волновала матросов. Им казалось, что их обошли и забыли, и стоило немало труда доказать рвущимся в бой людям, что крейсер представляет собой ту решающую силу, которую пустят в дело, когда настанет последний час.
Среди дня по Неве мимо «Авроры» прошла вверх на буксире кронштадтского портового катера огромная железная баржа, как арбузами, набитая военморами. Команда «Авроры» высыпала на палубу и облепила борта, приветствуя кронштадтцев, земляков и друзей. На носу баржи играла гармошка и шел веселый пляс. Оттуда громадный, как памятник, красивый сероглазый военмор гвардейского экипажа зарычал:
– Эй, аврорские! Щи лаптем хлебаете? Отчаливай на берег с Керенским танцевать.
Баржа прошла под мост с гамом, присвистом, с отчаянной матросской песней и пришвартовалась к спуску Английской набережной. Военморы густо посыпали из нее на берег. Аврорцы с завистью смотрели на разбегающихся по набережной дружков. Но покидать корабль было нельзя, и команда поняла это, поняла свою ответственность за исход боя.
С полудня Белышев неотлучно стоял на мостике. С ним был Захаров и другие члены судового комитета. Офицеры отлеживались по каютам, и у каждой двери стоял часовой.
В два часа дня запыхавшийся радист, влетевший на мостик, ткнул в руки Белышева бланк принятой радиограммы. Глаза радиста и его щеки пылали. Белышев положил бланк на столик в рубке и нагнулся над ним. Через его плечо смотрели товарищи. Глаза бежали по строчкам, и в груди теплело с каждой прочтенной буквой:
«Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки органа Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов – Военно-революционного комитета, стоящего во главе петроградского пролетариата и гарнизона.
Дело, за которое боролся народ: немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание Советского правительства, это дело обеспечено.
Да здравствует революция рабочих, солдат и крестьян!»
Белышев выпрямился и снял бескозырку. С обнаженной головой он подошел к обвесу мостика. Под ним на полубаке стояла у орудий не желавшая сменяться прислуга. По бортам лепились группы военморов, оживленно беседующих и вглядывающихся в начинающий покрываться сумерками город.
С точки зрения боевой дисциплины это был непорядок. Боевая тревога была сыграна еще утром, и на палубе не полагалось быть никому, кроме орудийных расчетов и аварийно-пожарных постов. Но Белышев понимал, что сейчас никакими силами не уберешь под стальную корку палуб, в низы, взволнованных, горящих людей, пока они не узнают главного, чего они так долго ждали, ради чего они не покидают палубы, не замечая времени, забыв о пище.
Он вскочил на край обвеса, держась за сигнальный фал.
– Товарищи!
Головы повернулись к мостику. Узнав комиссара, команда сдвинулась к середине корабля. Задранные головы замерли неподвижно.
– Товарищи, – повторил Белышев, и голос его сорвался на мгновение, – Временное правительство приказало кланяться… Большевики взяли власть! Советы – хозяева России! Да здравствует Ленин! Да здравствует большевистская партия и наша власть!
Сотней глоток с полубака рванулось «ура», и, как будто в ответ ему, от Сенатской площади часто и трескуче отозвались пулеметы. Было ясно, что там, на берегу, еще дерутся. Белышев сунул бланк радиограммы в карман.
– Расчеты к орудиям! Лишние вниз! Все по местам!
Команда хлынула к люкам. Скатываясь по трапам, аврорцы бросали последние жадные взгляды на город. Полубак опустел. Носовые пушки медленно повернулись в направлении доносящейся стрельбы, качнулись и стали.
Опять наступила чернота октябрьской ветреной ночи. От Дворцового моста доносилась все усиливающая перестрелка. Черной и мрачной громадой выступал за двумя мостами Зимний дворец. Только в одном окне его горел тусклый желтый огонь. Дворец императоров казался кораблем, погасившим все огни, кроме кильватерного, и приготовившимся тайком сняться с места и уйти в последнее плавание.
Судовой комитет оставался на мостике. Офицеры по-прежнему сидели под арестом, кроме командира и вахтенного мичмана. Командир, прочтя радиограмму, сказал, что, поскольку правительство пало, он считает возможным приступить к выполнению обязанностей. Мичману просто стало скучно в запертой каюте, и он попросился наверх, к знакомому делу.
Стиснув пальцами ледяной металл стоек, Белышев не отрываясь смотрел в сторону петропавловских верков, откуда должна была взлететь условная ракета. По этой ракете «Авроре» надлежало дать первый холостой залп из носовой шестидюймовки.
Там было темно. Когда от дворца усиливался пулеметный и винтовочный треск, небо над зданиями розовело, помигивая, и силуэты зданий проступали четче. Потом они снова расплывались.
Сзади подошел Захаров.
– Не видно? – спросил он.
– Нет, – ответил Белышев.
– Скорей бы! Канителятся очень.
Белышев ответил не сразу. Он посмотрел в бинокль, опустил его и тихо сказал Захарову:
– Пройди, Серега, к носовому орудию, последи, чтоб на палубе не было ни одного боевого патрона. Потому что приказано, понимаешь, дать холостой, а ни в коем случае не боевой. А я боюсь, что ребята не выдержат и дунут по-настоящему.
Захаров понимающе кивнул и ушел с мостика. Белышев продолжал смотреть.
Вдруг за Дворцовым мостом словно золотая нитка прошила темную высь и лопнула ярким бело-зеленым сполохом.
Белышев отступил на шаг от обвеса и взглянул на командира. Глаза лейтенанта были пустыми и одичалыми, и Белышев понял, что командир сейчас не способен ни отдать приказания, ни исполнить его. Мгновенная досада и злость вспыхнули в нем, но он сдержался. В конце концов, что требовать от офицера? Хорошо и то, что не сбежал, не предал и стоит вот тут, рядом.
И, ощутив в себе какое-то новое, неизведанное доселе сознание власти и ответственности, Белышев спокойно отстранил поникшую фигуру лейтенанта и, перегнувшись, крикнул на бак властно и громко:
– Носовое!.. Огонь!
Соломенно-желтый блеск залил полубак, черные силуэты расчета, отпрянувшее в отдаче тело орудия. От гулкого удара качнулась палуба под ногами. Грохот выстрела покрыл все звуки боя своей огромной мощью.
Прислуга торопливо заряжала орудие, и Белышев приготовился вторично подать команду, когда его схватил за руку Захаров:
– Отставить!
– Что? Почему? – спросил комиссар, не понимая, почему такая невиданная улыбка цветет на лице друга.
– Отставить! Зимний взят! Но наш выстрел не пропадет. Его никогда не забудут…
И Захаров крепко стиснул комиссара горячим братским объятием.
Внизу, по палубе, гремели шаги. Команда вылетела из всех люков, и неистовое «ура» катилось над Невой, над внезапно стихшим, понявшим свое поражение старым Петроградом.
И. Д. Папанин
В РЕВОЛЮЦИЮ Я ПРИШЕЛ С ФЛОТА
Воспоминания
ПАПАНИН Иван Дмитриевич (1894—1986), дважды Герой Советского Союза, контр-адмирал, доктор географических наук, прожил поистине легендарную жизнь. Активный участник гражданской войны, чекист, начальник первой в мире дрейфующей научной арктической станции «Северный полюс-1», руководитель многих высокоширотных экспедиций, в том числе и экспедиции по спасению «Седова», Иван Дмитриевич более тридцати пяти лет возглавлял отдел морских экспедиционных работ при Президиуме Академии наук СССР.
Эти страницы, посвященные его детству и революционной молодости, И. Д. Папанин написал специально для сборника «Океан».
Родился я еще в прошлом веке, 26 ноября 1894 года, в городе русской морской славы Севастополе на Корабельной стороне. Селился здесь люд простой, в основном рабочие морского завода и матросы, те, кто обслуживал корабли, и те, кто на них плавал. Народ этот был неприхотливый, простой и бедный, жил он в открытую – все было на виду. А чего было прятать друг от друга? Разве только нищету? Жили дружно, каждый, чем мог, старался подсобить соседу. Оно и понятно: богатство рождает зависть, разъединяет, а нужда – сплачивает.
В нашей семье было девять детей. Выжило шестеро. За стол мы садились все сразу, ставилась на стол большая миска. Отсутствием аппетита никто не страдал, чуть зазеваешься – увидишь дно. Вот все и старались, ложки мелькали с молниеносной быстротой.
Мать моя, Секлетинья Петровна, самый дорогой мне человек, терпеливо несла свой тяжкий крест. Была она ласковая и безропотная, работящая и выносливая. От нее было приятно получить даже шлепок. Но прежде чем рассказывать о матери, напишу кратко об отце.
Уже став взрослым, прочел как-то потрясшую меня до глубины души горькую фразу Чехова: «В детстве у меня не было детства». У меня – то же самое.
Мой отец, сын матроса, рано узнал, почем фунт лиха, с детства видел только нужду. Был самолюбив и очень страдал оттого, что он, Дмитрий Папанин, отличавшийся богатырским здоровьем – прожил отец девяносто шесть лет, – многое умевший, на поверку оказывался едва ли не беднее всех.
Думается мне, надломил его флот. Семь лет отслужил он матросом. Вспыльчивый, болезненно воспринимавший даже самые незначительные посягательства на свою независимость, он часто бывал бит. У боцманов, рассказывал отец, кулаки пудовые: не так посмотрел – в ухо. Офицеры тоже занимались мордобоем. Семь лет муштры вынести могли только сильные духом.
После действительной службы на флоте отец работал баржевым матросом – развозил по военным кораблям воду. Заработки были нищенскими, и бедствовала наша семья отчаянно.
Детство наше было трудовым. И если я сызмальства обучился всяким делам и ремеслам, то за это земной поклон матери. Я любил мать самозабвенно.
Матерей не выбирают, но, если бы и можно было, я бы выбрал только ее, мою горемычную, так и не узнавшую, что же такое счастье, Секлетинью Петровну.
Ей бы образование – какая бы из нее учительница получилась! Мы ни разу не слышали, чтобы она сказала при нас хоть одно плохое слово об отце, несмотря на то что поводы для этого порой бывали. Наоборот, как могла, старалась поддержать в наших глазах его авторитет, не уставала повторять: «Отца слушаться надо».
Бедная моя мама! Когда она спала – я не знаю. В лавочке она торговала колбасой, потрохами – работала на хозяина. В порту брала подряды – шила из брезента матросские робы, паруса. Ходила мыть полы, брала белье в стирку. Заработает, бывало, 80 копеек – радости хоть отбавляй.
И сразу заботы сводили лоб морщинами. Неграмотная, она отлично знала бедняцкую арифметику. Больше всего ей приходилось делить:
– На кости надо, на сальники, на крупу. У Ванюшки от штанов одни заплаты – материи на штаны.
Прикидывала и так и эдак, и все равно не могла свести концы с концами.
Я рано стал добытчиком, лет с шести. Было у меня удилище, леска с крючком, которыми я очень дорожил. Ловил я и бычков, и макрель, и кефаль.
Когда подрос, стал ловить рыбу с двоюродным братом Степой Диденко. У него был свой ялик. Брат братом, а когда начинался дележ пойманной рыбы, родственные чувства отступали: за лодку и снасть он брал себе дополнительно два пая. Стало быть, три четверти улова шло ему, а мне – лишь четверть. Это считалось еще по-божески.
Мать неохотно отпускала меня на ночную рыбалку, а не отпустить не могла. Я с пустыми руками никогда не возвращался, а порой улов был таким, что мама часть рыбы даже уносила на базар.
С самых ранних лет мы стремились подзаработать где только можно, чтобы хоть как-то уменьшить мамины заботы.
– Ваня, надо честным быть, жить по совести. Своя копейка горб не тянет. Ворованная, нечестная пригибает к земле. Ходи всю жизнь прямо.
Матери мы помогали, чем могли. Полы в доме, после того как я подрос, она никогда не мыла. Это делали мы с братом Яшей. Матросские внуки, мы пользовались, конечно же, шваброй. (Когда я позднее прочел «Капитанскую дочку», то сразу к Швабрину отвращение почувствовал – из-за одной фамилии. Оказалось, он того и достоин.) Драили мы пол по-флотски, до блеска. Навык этот мне, конечно, тоже пригодился.
Жизнь нашу скрашивало море. Море снабжало нас не только углем, случайным заработком, рыбой, но и мидиями. Самыми вкусными, мясистыми они были осенью. Брали мы с Яшей мешки и шли к морю. Ветер холодный, пронизывающий, а вода и того холоднее. Нырнешь к сваям – такое ощущение, что попал в кипяток. Отдираешь мидии одну за другой, вынырнешь, побегаешь по берегу.
Не раз мать мечтала вслух: «Вот доживем до счастливых дней…»
До счастья она не дожила, умерла тридцати девяти лет. И даже ее карточки у меня нет.
Как-то – я уже работал – шли мы с ней мимо фотоателье.
– Мама, давай сфотографируемся!
– Что ты, Ваня, это каких денег будет стоить! Давай уж сделаем это, когда доживем до лучших времен.
Не увидела она лучших времен.
…О политике в семье никогда разговоров не было. Но первый урок настоящей политики я получил опять-таки от матери.
Революцию 1905 года я встретил мальчишкой и, подобно всем моим сверстникам, мало что понял в событиях тех дней. Мы были вездесущие севастопольские ребятишки, как, впрочем, парнишки всех портовых городов, да и не только портовых. О новостях мы порой узнавали раньше взрослых, хотя и не могли оценить значения происходившего. Но все же в детской душе оставались впечатления, накладывались одно на другое. Так исподволь формировалось мировоззрение.
Весь 1905 год в Севастополе был неспокойным, а к осени события приняли грозовой характер. 18 октября была расстреляна демонстрация. На похороны погибших собрался весь Севастополь – более 40 тысяч человек. Над могилами убитых лейтенант Петр Петрович Шмидт поклялся довести до конца дело, за которое погибли рабочие. В те дни я впервые услышал это имя.
Город забурлил. Бастовали почта, телеграф, порт. Все население города высыпало на улицу, шли митинги, демонстрации. 11 ноября восстали матросы и солдаты. Во главе восстания стал лейтенант Шмидт. Он поднял на крейсере «Очаков» сигнальные флаги: «Командую флотом. Шмидт». Севастопольские мальчишки хорошо знали язык сигнальных флагов и первыми читали все новости, разносили их по городу.
«Очаков» призывал все корабли присоединиться к восстанию. Но его поддержали лишь минный крейсер «Гридень» и контрминоносцы «Свирепый» и «Заветный», номерные миноносцы 265, 268 и 270. Большинство кораблей так и не присоединилось к восставшим. Береговые батареи Михайловской крепости расстреляли «Очаков» в упор, прямой наводкой.
Когда я выбрался из погреба, куда нас, ребят, затолкала бабушка Таня (много позже я узнал, что у Диденко прятались три матроса с мятежного корабля), «Очаков» уже пылал. Метались в дыму и огне люди, прыгали в воду, пытались вплавь добраться до берега. До сих пор у меня мороз пробегает по коже, когда вспоминаю крики матросов: «Братцы! Горим!»
Все были потрясены жестокостью расправы. Плывших к берегу безоружных матросов прикалывали штыками солдаты Брестского и Белостокского полков. Много лет, вплоть до Октябрьской революции, лежало на солдатах этих полков позорное клеймо карателей. Завидев красные околыши их фуражек, люди отворачивались.
До поздней ночи не расходились с набережной севастопольцы. Догорал расстрелянный корабль. Словно почернела и грозно притихла бухта.
Немногим сумевшим выбраться незаметно на берег матросам рабочие Корабелки помогли спастись: прятали, переодевали в другую одежду, тайком выводили из города.
Грустно, мрачно было у нас наутро.
«Очаков» – страшный, обгорелый, получивший пятьдесят пробоин – стоял на рейде. К нему подошли два буксира, зацепили и повели мимо стоявших на своих «бочках» кораблей, чтобы все видели, что стало с «бунтарем», и устрашались. Но матросы провожали героический корабль, обнажив головы.
Я в те годы еще не понимал, конечно, величия подвига лейтенанта Шмидта. Понял позднее.
А еще позже узнал, как высоко ценил Владимир Ильич Ленин ноябрьское вооруженное восстание в Севастополе:
«…Революционный народ неуклонно расширяет свои завоевания, поднимая новых борцов, упражняет свои силы, улучшает организацию и идет вперед к победе, идет вперед неудержимо, как лавина… Сознание необходимости свободы в армии и полиции продолжает расти, подготовляя новые очаги восстания, новые Кронштадты и новые Севастополи.
Едва ли есть основание ликовать победителям под Севастополем. Восстание Крыма побеждено. Восстание России непобедимо».
Но вернусь к ноябрю 1905 года.
Ночью к нам приполз матрос с «Очакова». Он сделал большой крюк, и ему удалось миновать карателей. Маленькие уже спали, отца дома не было. Мать провела матроса в комнату, ни о чем не спрашивала, только меня попросила:
– Ваня, никому ни слова, а то большой грех на душу возьмем.
Она велела матросу раздеться, бросила в огонь робу, брюки, тельняшку, дала рабочую одежду, кусок хлеба и, поколебавшись, фунтовый кусок сала, предупредила:
– Шпиков полно везде, ты уж поосторожней. Не серчай, больше дать ничего не можем. А теперь, мил человек, ступай: не ровен час, заглянет кто-нибудь… Куда подашься-то?
– К вокзалу. Может, на грузовой состав заберусь.
– С богом!
Что сталось с этим человеком, я не знаю, как не знаю ни имени его, ни фамилии. Но запомнился его полный благодарности взгляд, обращенный к матери.
Так мать дала мне первый урок политики.
В школу я бегал босиком. Была одна пара ботинок, но отец их под замком прятал – от воскресенья до воскресенья. Только в самую большую стужу сидел дома, с тоской поглядывая в окошко. А так – шлепаешь босиком по ледяным лужам. Ноябрь – декабрь в Севастополе – одни дожди. Вот и бежишь – ноги красные, сам мокрый. Школа в полутора километрах была. Прибегу, бывало, в бочке у водосточной трубы ополосну ноги, натяну тапочки, что мама из парусины сшила, и иду в класс. Босыми в школу не пускали. И почти никогда не простужался. Здоров был.
Если же и случалось простудиться – лечились домашним способом: закрывались с головой одеялом и дышали над чугуном с горячей картошкой в мундире.
…Школа наша на Доковой улице была земской, единственной на Корабельной стороне. Каким чудом держалось это древнее здание – не представляю. Коридорчик узенький, протиснуться можно было разве что боком. Единственные наглядные пособия – глобус и видавшая виды карта.
Вот так мы учились, голытьба, дети рабочих морского завода, матросов.
Учился я хорошо, с охотой. Больше всего любил математику.
Пожалуй, не меньше математики любил географию. Мы часами от глобуса оторваться не могли, всякие диковинные названия читали. Мечтал я, от всех тая свои мысли, даже от мамы, в мореходке на судоводителя учиться.
Чего я не любил, так это закона божьего. И попа не любил, и уроки его. Поп заставлял молитвы петь, а у меня слуха никакого.
Насколько я не любил священника, настолько боготворил нашу учительницу Екатерину Степановну. Она вела нас с первого по четвертый, последний класс. Хорошая была. Так интересно рассказывала на уроках, что мы слушали раскрыв рты. Добрая была, строгостей не применяла, а стыдно было перед ней, если не знал урока.
Школу я окончил с отличием. Грамоту получил. На экзамен приехал инспектор из земской управы, прибыло и другое начальство. Екатерина Степановна вызвала к доске меня: наверное, хотела показать начальству, что вот, мол, посмотрите, какой маленький, а толковый.
Экзаменаторы попросили меня сходить за отцом. Я перепугался: отец в школу и дороги не знал, да и я вроде ничем не проштрафился. Оказывается, предложили отцу:
– Ваш сын – ученик, безусловно, способный. Мы согласны учить его и дальше – на казенный счет. Как вы к этому относитесь?
– У меня, кроме Ивана, пятеро детей, всех кормить надо. Считать-писать умеет – и ладно.
Как же мне хотелось учиться еще хотя бы годик-два! Но я промолчал. Знал, что у отца иного выхода нет. Пришлось оставить мечты о мореходном училище.
И пошел я работать в свои тринадцать лет. Стал я учеником в учреждении, которое называлось «Лоция Черного и Азовского морей». За этими словами скрывался завод, а точнее – мастерские по изготовлению навигационных приборов для нужд Черноморского флота. Находилась «Лоция» в маленьком приземистом здании, куда я и бегал каждый день, никогда не уставая наблюдать за тем, что видел.
Хозяин «Лоции» был немец. До невозможности брезгливый и бессердечный, как машина. Он сыпал штрафы направо и налево – за минутное опоздание, за пререкание с мастером, наконец, просто за непочтительный взгляд.
К работе я относился с большим интересом. Сказались, видимо, и характер и воспитание: никогда ничего я не бросал на полдороге. Порядок есть порядок, дисциплина есть дисциплина. И еще: я не привык хоть какую малость откладывать на другой день. Что наметил – в лепешку расшибусь, а сделаю. Воспитали это во мне моя мать и те старые рабочие, мастеровые люди, с которыми я начинал трудовой путь. Они всей своей жизнью учили: отношение к труду непременно должно быть уважительным, все дается трудом.
Вскоре я стал получать уже по 27 копеек в день. Мои учителя радовались:
– Ты, Ваня, паренек смекалистый, этой линии и держись. Какая рабочему человеку высшая награда? Мастер – золотые руки.
За четыре года ученичества я постепенно научился токарному делу, лудить, паять, шлифовать, сваривать, клепать.
Крутой перелом в моей жизни произошел в 1913 году.
Приехали в Севастополь вербовщики из Ревеля (прежнее название Таллина), с судостроительного завода французского акционерного общества «Беккер и К°». Брали они не первого встречного, требовалось сначала «сдать пробу» – показать, на что ты способен, подходишь ли. Кажется, никогда я прежде так не старался. Измеряли сделанное не баллами, а дневной зарплатой. Когда услышал результат, не поверил: 2 рубля 25 копеек. Двухдневный заработок.
2 рубля 25 копеек в два раза больше рубля десяти – арифметика тут простая. Конечно, мне хотелось зарабатывать больше. Но, пожалуй, главным обстоятельством, толкнувшим меня в Ревель, была жажда самостоятельности, стремление увидеть новые города, земли. Восемнадцать лет прожил я в Севастополе. Даже в Ялту, Гурзуф, Симферополь не ездил, хотя были они рядом. Да и, думалось, профессиональный потолок подымется. Останавливала мысль о матери: как же я ее брошу, я ведь уже стал ее опорой! Но когда я рассказал все маме, она только спросила тихонько:
– Когда тебя, сын, собирать в дорогу?
Определился я в Ревеле на завод, который находился в семи километрах от центра города. Своими размерами, нескончаемым грохотом завод поразил меня: это не «Лоция»! Паровые машины, множество шкивов и т. д. В любом цехе надо держать ухо востро – как бы не задавили. Нос у меня кверху: не кто-нибудь в Ревель приехал, а токарь-лекальщик, птица высокого полета.
Работа не была мне в тягость. В Ревеле я познакомился с токарями и слесарями высшей квалификации. Мой первый учитель в «Лоции» Сотников, пожалуй, годился им в ученики. А в меня словно бес вселился. «Если не превзойду их, то хоть догоню», – повторял я мысленно. Цену эти мастера себе знали, секреты свои держали за семью печатями, и поручали им работу самую тонкую, ювелирную. Конечно, мастера эти были что надо: могли подковать не то что блоху, но и блошенят. Я внимательно наблюдал, на какой скорости они работают, как держат резец, каким инструментом в каком случае пользуются. Денег мне это не прибавляло, но было интересно.
Мастера не подозревали, что находятся под наблюдением. Зная, как ревниво охраняют они свои секреты, я и не пытался о чем-то их расспрашивать. Имеющий глаза да видит.
Наступил 1914 год. Военные заказы росли. Рабочие трудились без перекуров, без единой минуты отдыха. Жизнь моя теперь вся проходила на заводе. Предгрозовая атмосфера ощущалась во всем.
И гроза разразилась. Война.
Рабочий люд почувствовал ее сразу: все моментально вздорожало, многие продукты можно было купить только у спекулянтов. Ремень приходилось затягивать все туже.
С фронта шли победные реляции. Странное дело, моя квартирная хозяйка не верила им:
– Как же одолеем германца, если при дворе они одни во главе с царицей?
Она как в воду смотрела. Победные реляции вскоре пошли на убыль, поползли слухи о черном предательстве в самых верхах. Становилось не по себе: моя родина, моя Россия, кто же тобой правит?! Было от чего прийти в замешательство.
Вести с фронта были все тревожнее. И тем громче звучала в парках Ревеля бравурная музыка. Я слушал ее, идя с работы, и меня не оставляла мысль: не так живем, не то делаем!
Приближался срок моего призыва в армию. По законам того времени призываться я должен был в Севастополе – по месту рождения. Было это в ноябре 1914 года. Помахал я на прощание Ревелю, сел в вагон. Дорожные разговоры были, конечно же, о войне, предательстве, шпионах. Именно тогда я и услышал от одного пассажира:
– Большевики против войны выступают…
Слово «большевики» я запомнил, в расспросы же не пускался.
Одолеваемый противоречивыми мыслями, вернулся я в отчий дом. Отец не мог мне простить того, что я уехал самовольно, без его разрешения. Но как обрадовалась моему приезду мать! И в то же время опечалилась: знала, мне на службу идти. Малышня – та, ничего не понимая, ликовала, получив гостинцы.
Определили меня на флот. Было около четырехсот призывников, на флот же попало не больше тридцати. После «Очакова» и «Потемкина» брали на корабли преимущественно из зажиточных крестьянских семей. Я не подходил для флота с этой точки зрения, да была великая нужда в специалистах по части техники.
Служба была тяжелой. Много бессмысленного и злого увидел я на царском флоте.
Мордобой на флоте был официально отменен. Но боцманы, старшины нет-нет да и раздавали зуботычины. Мне, правда, ни одной не досталось, я старался службу нести так, чтобы придраться было не к чему.
Служба – в одном ее аспекте – очень напоминала мне мою школу. Больше всего урок божий. Батюшка нас не спрашивал, верим ли мы в бога, – это для него само собой подразумевалось. Он был озабочен больше тем, как вбить в нас церковные премудрости. Учеба матросов на флоте была построена по точно такому же принципу. Вопрос – ответ, вопрос – ответ. Зубри и зубри, думать не смей. Ну, например, враги бывают внешние – германцы и внутренние – поляки, жиды и студенты: от них смута.
Дело доходило до курьезов. Был в полуэкипаже инженер, ярый монархист. Однажды он особенно разошелся, нападая на врагов внутренних. Кто-то из матросов возьми и спроси:
– Вы, ваше благородие, какой институт изволили кончить? Тот с гордостью:
– Петербургский университет!
– Стало быть, студентом были?
Инженер вспыхнул: понял подковырку.
Бывалые матросы диву давались: вольные разговоры пошли! Еще лет пять-шесть назад за такие речи в карцер попадали. Но теперь было совсем другое время. Шли месяцы, выстраивались в годы, несли стремительные перемены. Близилась революция.
В конце февраля семнадцатого года мы заметили, как заволновались, забегали офицеры. Нам они ничего не говорили. Но мы дознались: царя сбросили! Весть эту наш брат рядовой встретил по-разному. Одни радовались, другие тревожились: «Какой ни есть, а царь. Не будет царя – не быть и порядку». Полетело за борт слово «господин», его постепенно вытесняло непривычное «гражданин».
«Гражданин»… Слово требовало к нижним чинам обращаться на «вы». Мы-то эту разницу сразу усвоили, а кое-кому из офицеров она далась нелегко. Хочется зуботычину матросу дать, а надо называть его на «вы». На «губу» бы посадил – требуется согласие судового комитета, которые появились после Февральской революции.
Незыблемый прежде распорядок трещал по всем швам. Прежней исполнительности требовали только от кока. «Вольницей» мы широко пользовались. Польза от этого была: мы шли на митинги. Я, как и другие, хотел понять, что же происходит, что же делается в России, найти свое место в этом яростно спорившем мире.
Исподволь в душе шла переоценка ценностей. То, что подспудно накапливалось после «Очакова», что было результатом наблюдений, проявилось отчетливо: для меня авторитетом был каждый, кто выступал против царя. Но некоторые ораторы, враги царя, порой грызлись меж собой так, словно были готовы съесть друг друга. И как я мог не поверить одному из них – бледному, с больными глазами, надрывно кашлявшему во время выступления. Он говорил:
– Граждане свободной России! Я поздравляю вас с тем, что могу к вам так обратиться. Настал час долгожданной свободы, когда мы берем в свои руки судьбу Отечества. Войну затеял и развязал царизм. Но можем ли мы допустить, чтобы великая Россия оказалась на коленях перед врагом? Разве есть среди вас люди, которые готовы встать на колени перед солдатами кайзера? Так могут думать только изменники! Война до победного конца!..
Мог ли я не верить этому человеку, если он только-только вернулся с царской каторги?! По убеждениям он был социалист-революционер. Значит, он за социализм и революцию – хороший человек!