Текст книги "Павел I"
Автор книги: Николай Энгельгардт
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
VIII. Стакан лафита
Рибопьер вошел в гостиную, где Пален и Бенигсен продолжали сидеть безмолвно и невозмутимо, один прихлебывая лафит, а другой в позе египетской статуи.
– Позвольте мне обратиться с покорнейшей просьбой к вашему сиятельству! – сказал Саша, подсаживаясь к Палену.
– Сделайте одолжение, граф, – прищурив глаза, ответил Пален. – Не хотите ли стакан лафита?
– Я не хочу лафита, благодарю вас.
И Саша стал рассказывать не раз уже рассказанное им за это утро.
– Офицеры в Софии, в почтовом доме, с женами, детьми, без средств, в бедственном положении? – переспросил Пален. – Но как же это может быть? Офицеры гвардии, сосланные по высочайшему повелению, после того, как открылась их невинность, возвращены в их местности, но не получили права приезда в столицу. И, наконец, они не могут оказаться без средств, ибо конфискация имущества их в действие приведена не была.
– Вы говорите об офицерах гвардии, я же сообщаю вам об армейских офицерах!
– Об армейских?! А-а-а! – протянул Пален. – Чего же вы от меня хотите?
– Я почел долгом своим довести до сведения вашего сиятельства как военного губернатора столицы, ведомству коего принадлежат заставы, о столь печальном положении боевых офицеров, невинно пострадавших и взысканных милостью монаршей, и коим самая милость сия обратилась в злополучие, что, конечно, не было в путях монарших предусмотрено.
– Если моему ведомству подлежат заставы, то из этого следует, что меня касается лишь печальное положение самих сих застав, будь таковые в неисправности, а совсем не тех проезжих, кои на сих заставах в почтовых домах по нерадению застряли.
– Но войдите же в положение несчастных, граф! – взмолился Саша. – Человеколюбие возмущается, взирая…
– Ба! ба! ба! Мой юный дипломат! Вы не знаете этой армейщины! Он дорогой проигрался, промотался, в банях, парясь с девками в Валдае, пропился и теперь не имеет штанов! А вы верите! Вы, граф, есть еще неопытный.
– Но если это и так окажется, то я прошу хоть расследовать дело. Уверен, что это подлинно страждущие не по своей вине. И во всяком разе жены и дети невинны в мотовстве мужей.
– Э, граф, да не сделала ли впечатления на ваше сердце какая-либо из сих армейских Эвридик и Антигон? Хе! хе! Впрочем, обратитесь к Ливену. Ему, как военному министру, это более подведомственно, нежели мне.
– Да я только что к нему обращался!
– Ну, и что же?
– Он послал меня к вашему сиятельству.
Граф Пален развел руками.
Негодование овладело юношей. Взвинченные нервы не выдержали. Это бесчеловечие, это ледяное равнодушие возмутило его до глубины сердца.
– Граф, – сказал он, и голос его юношески зазвенел. – Вы упомянули о гвардейских офицерах. Я тоже видел несколько их в Софии. Не мое дело доносить на них, но я убежден, что вы, начальник полиции, не можете не быть осведомлены о том, что кричат при открытых окнах, что, наконец, и здесь громко говорят в среде гвардейцев. И вот, граф, в то время, как гвардейские офицеры, осыпанные милостями, сыновья богатых родителей, имеющие связи, состояния, имения, взысканные судьбою баловни, только за строгость военного устава, только за тягости караулов и вахтпарада, только потому, что открыто не могут метать банк и фараон и принуждены носить букли, косу и старопрусский кафтан, громко, не стесняясь, поносят государя при своих недостатках, полного высокого рыцарства и лучших намерений, и это проходит для них безнаказанно, – в то время, говорю я, офицеры армии, проливавшие кровь в боях, губившие силы и здоровье в походах, невинно пострадавшие и для кого самая милость монарха в кару обратилась, голодные, холодные, босые и видящие в болезнях, голоде и холоде жен и детей, – как они говорят о государе?! О, если бы вы слышали их! Сколько беззаветной преданности, веры, любви к царю в этих простых сердцем честных рубаках! Сколько истинно русской покорности Промыслу и Божию помазаннику! И что же? Когда я говорю о незаслуженных, вопиющих страданиях верных слуг царя и отечества, говорю военному министру, говорю вам, военному губернатору, что встречаю я в вас? Полное равнодушие! Полное безучастие!
Задыхаясь, Саша остановился.
И Пален и Бенигсен сидели недвижимо, устремив на него пылавшие злобой глаза.
– Да… не хотите ли… стакан лафита? – медленно, тихим, шипящим, сдавленным голосом произнес, наконец, фон дер Пален.
– Я не хочу лафита! Я вам уже сказал!.. – теряя всякое самообладание, крикнул Рибопьер. – Нет, я так не оставлю этого дела! Я найду путь довести о нем до сведения государя! Я скажу ему, что начальники так исполняют его повеления, что даже милость царскую обращают в бедствие подданных!
– А знаете, юноша, – зловеще проговорил Пален, – что вы затеваете опаснейшую игру.
– Я ему скажу, – совершенно ослепленный чувством благородного негодования и своими девятнадцатью годами, продолжал Саша. – Я скажу все государю! Как! Ни за что ссылаются сотни офицеров, обнесенных пред царем! И когда ошибка открылась, когда он их прощает, хочет видеть, что бы лично утешить, вознаградить за все напрасные страдания, начальники так устраивают, что они нищими, в рубище прибывают к столице! И когда я говорю это людям, имеющим власть, надо мной смеются! О, где же правда? Где честь? И что же это такое? Сколько таких офицеров? Ропот гвардейцев я знаю. Что же, хотят восстановить против государя и армию? Но я этому воспротивлюсь. Долг, честь и совесть мне то повелевают! Я спасу государя!
– Ого! Какой острый юноша! – крикнул Пален. – Да… не хотите ли стакан лафита? – прямо проскрежетал он в ярости.
Глаза Бенигсена пламенели, как у волка. Но он не произносил ни звука.
Вдруг в гостиную вошел граф Ливен. Он сиял счастьем.
– Все кончилось благополучно! Маленькое землетрясение… Государь вышел в ботфортах, шляпе и с тростью… Два раза принимался метать молнии. Я стоял опустив глаза… Наконец, вулкан иссяк, потух, и тогда… все обошлось… Мы сидели на софе рядом и говорили, как друзья… Благодарение Богу» Государь опять ко мне милостив! И надо признаться что в светлые минуты он опять обаятелен. Я руку его, на моем плече лежащую, целовал, как у любовницы. Ведь я не чаял и возвратиться к вам, мои добрые! Что это вы сидите с такими физиономиями? Рибопьер, что с тобой? Ты сообщил свою просьбу графу?
– Да, вот прикатил к нам из Вены дипломат начиненный порохом. Хочет спасать государя!
– Что такое, что? – внимательно вслушавшись переспросил Ливен.
– А вот сам расскажет. А мы с Бенигсеном пойдем. Нас призывают дела службы и мы не читали «Новой Элоизы». До завтра, Ливен!
IX. Противоречия
– Что у тебя-то с ним вышло? Расскажи, пожалуй. Что ты затеял? Как это – спасать государя?!. – в крайнем беспокойстве спрашивал Ливен, когда они остались одни с Рибопьером.
Тот передал весь разговор и свое намерение довести до сведения государя о несчастных офицерах.
– Как ты неосторожен, милый друг! И как наивен! Я не ожидал этого от тебя. Что с тобой сделали в Вене? Ты совсем мальчиком отправился и тебе можно было поверить весьма важное поручение. И ты выполнил его блестяще. Знаешь, письма уже в руках Селаниры. Она благодарит тебя. Ты скоро удостоен будешь и аудиенции. Конечно, если не наглупишь! Ведь вот выпал денек! Впрочем, и я дал же маху, непостижимым образом позабыл высочайший приказ. А это со мною в первый раз случилось. Так можно и тебя извинить. Очевидно, ты-таки отвык от российской действительности в счастливой Вене, и она ударила тебе столь сильно в голову, что ты угорел. И подлинно, мы живем в каком-то смешении бреда и бдения, в кровавом тумане, в хаосе, засасывающем нас. Надо привыкнуть, приспособиться. Успокойся. Что с тобой?
Саша действительно почувствовал головокружение и присел на кресло.
– Ах, в самом деле, я угорел от России и Петербурга! – сказал бедный юноша.
– На, выпей вот! – наливая из паленского графина и подавая стакан Саше, сказал Ливен.
И Саша отведал-таки лафита с водой.
– Государь меня отпустил сегодня. Вечерних занятий не будет, – продолжал Ливен. – Сейчас я только схожу к Дашеньке и успокою ее. Я вернусь через четверть часа. Вон на клавесине флейта и ноты. Вспомни прежнее и посвисти.
Так как четверть часа растянулась в добрый час, то Саша от скуки посвистел немного. Гармония успокоила его.
Наконец, явился Ливен. На лице его сиял тихий свет влюбленности. Гименей связывал эту чету еще цветочными узами.
– Выслушай меня, милый друг, – сказал Ливен. – Я дам тебе в руки путеводную нить, при помощи которой ты безопасно будешь странствовать по нашему лабиринту. Я не скрою от тебя, да это ведь все и всюду говорят, что долго так продолжаться не может и в скорости произойдут великие перемены. Но в чем они будут состоять, я не знаю и не желаю знать. Я исполняю долг службы и не стараюсь проникнуть в тайны, знание которых слишком опасно, даже невыносимо ужасно. Ты с беспечностью, отвагой и неопытностью юности устремился по тропе, к сим тайнам ведущей. Что будет, если ты ее разгадал, если ты напал на тот план, которым полагают придти к избавлению России от безумного самовластия. Как должен ты поступить со столь опасной тайною, тобою угаданной? Ты говоришь, долг повелевает спасти императора. Ах, друг мой, это долг каждого верноподданного. Ты действуешь. Но что же дальше? Ведь это будет равносильно тому, чтобы предать императору на отомщение и суровый гнев все великое и возвышенное, что имеется налицо в России. Бедствия отечества, гонения, притеснения, запрещение ввоза книг, закрытие типографий, все это терзает сердца патриотов, лучших сынов России. И подумай, сколь сии недовольные многочисленны. Можно сказать – все общество. И сколько среди них твоих родных, близких, товарищей, знакомых! Значит – эшафоты, ссылка и тюрьма для всех? А дальше что же последует? Еще пущий гнев, чем тот, под бременем которого изнемогает вся Россия! Подумай обо всем этом.
– Ливен, клянусь тебе, та нить, которую ты мне, по словам твоим, даешь в руки, только глубже завела меня в лабиринт! – сказал Рибопьер. – Я не постигаю твоих намеков. Или, вернее, не хочу постичь то ужасное, что в них скрыто. Когда я сегодня ехал к тебе, я видел перед собой столько несчастных, требующих помощи. Когда я встретил в тебе и в Палене упорное нежелание помочь, страшная мысль возникла в моем сознании: нарочно так выполняют высочайшее повеление, чтобы недовольство из гвардии перешло и в армию. Тут мелькнула предо мною опасность, грозящая государю, и я ужаснулся! Но теперь ты говоришь, и предо мною еще шире развернулся адский план погубить государя: нарочно все его приказания, все намерения исполняя так, как он и не предполагает, сделать его ненавистным всем и…
– Несчастный, замолчи! – крикнул Ливен, бледный, как полотно. Я ничего не слышал, понимаешь ты, ничего! Ты сумасбродствуешь! Что за демон обуял тобою? Что ты болтаешь? Куда влечет тебя ослепление страстей? Что ты хочешь делать?
– То, что велит долг и честь.
– Ну, так знай же, что если ты и спасешь государя, ты погубишь других… Ты погубишь ее… Селаниру и того, кого сам всегда называл Фебом лучезарным солнцем России! Да, ты их погубишь! Знаешь ли ты, что было на этих днях? Государь случайно вошел в его комнату и, подойдя к столу, увидел трагедии Вольтера. Книга была раскрыта на словах Брута после смерти Цезаря:
– Если на столе лежали трагедии Вольтера, – сказал Рибопьер, – то, конечно, не одни заключительные стихи могли возбудить подозрения императора… Знаток французского театра, государь, конечно, помнит, что, по Вольтеру, заговорщик Брут был сыном Цезаря; помнит и эти слова Кассия, обращенные им к Бруту:
Toi, son fils! Rome enfin n'est-elle plus ta mére?
Chacun des conjurés n'est-il donс plus ton frére?
Qu'importe qu'un tyran, esclave de l'amour,
Ait séduit Servilie et t'ait donné le jour?
Laisse-lá tes erreurs et I'hymen de ta mére:
Caton forma tes moeurs, Caton seul est ton pére,
Tu lui dois ta vertu, ton âme est' toute á lui,
Brise l'indigne noeud gue l'on toffre aujourd'hui
Qu'a nos serments communs ta fermeté réponde.
Et tu n'as de parents que les vengeurs du monde[14]14
Ты его сын. Но разве Рим столица мира не более является твоей матерью? И не более тебе брат каждый из заговорщиков? Что из того, если тиран, раб похоти обольстил Сильвию и дал тебе жизнь? Оставь ошибки и гимен твоей матери! Катон образовал твои нравы, один Катон твой отец, ему ты обязан своей добродетелью, вся душа твоя дана тебе им, разбей же недостойные узы, которые накладывают на тебя ныне, пусть нашим общим клятвам отвечает твоя стой кость, и у тебя нет родных кроме мстителей вселенной.
[Закрыть]
И ответ Брута:
– У тебя отличная память, – сказал Ливен, – но слушай, что дальше. Государь ушел в свои апартаменты и взял в библиотеке историю Петра Великого сочиненную Вольтером, открыл на той странице, где описана смерть царевича Алексея, и приказал графу Ростопчину снести книгу нашему Фебу и дать ему прочесть эту страницу. Видишь ли, в какие пропасти заглянул ты, по своей неопытности и неосторожности. Ты, как щенок на кеглях, впутался в сложную игру великих страстей, в игру, от исхода которой зависит судьба России и всей Европы, и своими прыжками перепутаешь кегли, все приведешь в расстройство, никого не спасешь, все расстроишь и сам погибнешь. Уже одно должно тебя остановить, что ты восстановил против себя фон дер Палена. А этот человек… Как бы тебе сказать…
Er hat die Pfiffologie studiert![16]16
Он изучил науку кознедейства
[Закрыть]
X. Розовое письмо с золотой каемкой
В самом смутном настроении, боримый противоречивыми чувствами, мыслями и намерениями, вернулся Саша домой от военного министра.
Саввушка сообщил ему, что за ним приезжала дама из Зимнего дворца, беседовала с папенькой и оставила розовое письмо с золотой каемкой. «Папенька, – прибавил Саввушка, – спрашивал о вас хотели даже посылать за вами нарочного к министру, но раздумали и велели сказать, как прибудете, чтобы шли к ним сию минуту».
Заинтересованный в высшей степени, Саша поспешил к родителю. Он не сомневался, что этим письмом назначалась ему желанная аудиенция у таинственной дамы его рыцарского служения, царевны Селаниры.
Мудрый Dieu du Silence сидел в шлафроке в креслах у топившегося тонкими липовыми дровами камелька и, согреваясь его живительной теплотой, вслух скандировал стихи Овидия.
– Тебе из Зимнего письмо, розовое с золотой каемкой, – сказал он, лукаво улыбаясь. – Вон там на буле возьми под гранатовым яблоком.
Саша, стараясь не выказать волнения и торопливости, взял письмо в указанном месте и, дрожавшими пальцами распечатав его, прежде всего посмотрел на подпись и не мог скрыть разочарования.
– Да это письмо от княгини Гагариной!
– Ну, да, от Гагариной, а ты от кого же ожидал? – проницательно посмотрев на сына, спросил старик.
– Я… ни от кого! Это от Гагариной.
– Письмо привезла твоя старая приятельница госпожа Жербер; она теперь за Гагариной во дворец переселилась, дуэньей. Княгиня зовет тебя. Прочти же письмо! Видно, тебя в Вене избаловали дамы.
Саша равнодушно пробежал французские строки розового письма. Княгиня выражала радость, что старый ее приятель возвратился в отечество, и просила его приехать в Зимний (подъезд был указан) на чашку шоколада, поболтать о старом и новом, о венских удовольствиях и петербургских веселостях. «Государь знает и позволил», прибавляла княгиня.
– Едешь? – спросил старик.
– Не могу не ехать, – пожав плечами, отвечал Саша.
– Так поди, переоденься, пора.
– Я полагаю, фрак и шпага, – сказал рассеянно Саша. – В Вене так всегда приезжают на вечера.
– Нет, положительно надо за каждым шагом твоим следить, – сказал старик в необычном для него беспокойстве. И даже поднялся с кресла, уронив на ковер томик Овидия. – Ты в вольной венской жизни совсем отвык от наших порядков и позабыл все принятые здесь обычаи. Он хочет ехать в Зимний во фраке! Ты прямо не в своем уме! Да тебя и во дворец не пустят, а прямо плац-адъютант отошлет на гауптвахту. А государь сочтет это намеренной дерзостью и признаком того, что ты заразился за границей вольномыслием. Самое меньшее, если вышлет, а ведь под какую минуту попадешь. Можешь и в Сибирь угодить. А за тобой и все мы. Ах, Саша! Саша! Где твоя уравновешенность? Что с тобой сталось? В дороге по ухабам тебя, что ли, очень наколотило, и все дрожжи юности в тебе поднялись и забурлили! Во фраке! Силы небесные! В Зимний во фраке! И в жилете? Пожалуй, и в круглой шляпе?! Я просто похолодел весь и теперь не согреюсь до ночи, несмотря на яркое пламя моего камелька. Ужели ты позабыл, мог позабыть, что по высочайшему повелению фраки, жилеты, круглые шляпы запрещены строжайше, как внешнее проявление вольного духа якобинства, безбожия, развратных правил, йод страхом тягчайшего наказания! Посмотрел бы ты, что было в утро, когда повеление вышло и еще о нем знали одни сенаторы! Полиция бегала по улицам и со всякого встречного рвала шляпы, жилеты, срывала длинноволосые парики и все это тут же драла в мелкие клочья. Улицы были усыпаны частями одежды; тряпки и волосы летели по ветру. А потом все это оборванное стадо гнали на гауптвахту.
– Простите, папенька, мою рассеянность. Впредь буду следить за собой, – сказал Саша.
– Да, друг мой, следи за собой. Я дам тебе реестр всех приказов государя. У меня списаны они в особливую книжку. Изволь, потрудись для себя списать, да и на зубок вытверди; я тебя проэкзаменую.
– Не упущу исполнить приказание ваше, батюшка, – смиренно сказал Саша. Но он действительно чувствовал в себе пробудившегося демона возмущения и бурлящие дрожжи вольнодумства. Только не против государя.
– Да, я выучу все приказы, – продолжал он, не будучи в силах скрыть терзавшую его мысль, – но все больше я убеждаюсь, что эти приказы исполняются подлежащими начальствами как можно обременительнее для подданных, и что имеется в них странного, то возводится уже в нелепое. И так разжигают в обществе недовольство.
– Ты все рассуждаешь! Ты все рассуждаешь! – с огорчением сказал старый Рибопьер, покачивая головой – Нет, пребывание в Вене пользы тебе не принесло. И не диво: это город прожектеров, дипломатов на письменных столах и стратегов на александрийских листах. Что сказал тебе Ливен на просьбу твою за офицеров? Или не просил остеречься? Вот еще была нужда чужих детей качать!
– Это не чужие дети, но лучшие сыны отечества, батюшка! – пылко сказал Саша.
– Сыны отечества! Вот как ты их вызволишь, да они тебе, по российскому обычаю, хорошенько в благодарность нагадят, так и поймешь, какие они сыны. Но полно. Отвечай мне: говорил Ливену? Видел у него Палена?
– Видел Палена и обоим им говорил, батюшка.
– И что же?
– Отнеслись с полным безучастием.
– Ага! Ну, милый друг, если ты будешь продолжать в этом деле упорствовать, как некий Дон-Кишот, то добра не увидишь. Вот ты едешь к Гагариной. Не вздумай и ей надоедать со своими несчастными. Ступай теперь. Переоденься и поезжай. Храни тебя Минерва.
XI. Jus primae noctis
За последние месяцы княгиня Анна Петровна пережила необычайное волнение. Как только состоялось ее бракосочетание с князем Гагариным, отношение к ней государя, до тех пор рыцарски-почтительное, совершенно переменилось. Павел стал преследовать Анну Петровну самыми настойчивыми и определенными исканиями, по-видимому, поставив своей целью низвести ее в ранг обыкновенной вульгарной куртизанки и фаворитки. Казалось, Павел мстил этими преследованиями за ту идеализацию, в свете которой романтическое воображение его видело некогда даму сердца. Этот идеальный образ был для него разрушен с той минуты, как он убедился, что избранница его могла лгать перед ним и трусливо от него таить привязанность к тайному своему обрученнику. Но княгиня противилась исканиям государя всеми силами, и не потому, что любила мужа. Увы, эта детская привязанность быстро отцвела и заменилась сперва удивлением, потом негодованием и, наконец, презрением и ненавистью.
Да, княгиня Анна Петровна возненавидела мужа, в первый же месяц их супружества. С невыразимым цинизмом князь объявил ей, что, сочетавшись с ней браком по высочайшему повелению, он, однако, не настолько глуп, чтобы пользоваться своими супружескими правами и тем навлекать на себя гнев истинного обладателя ее прелестей; что он понимает требования такта и не хочет потерять милость монаршую, а то и угодить в Сибирь. Ведь если того захочет монарх, то и подведут и упекут даже невинного. А то и просто без всякого повода сгноят в Шлиссельбурге.
Когда же изумленная, оскорбленная княгиня в слезах стала напоминать ему клятвы юности и обручения и все то, что говорил иерей у святого алтаря, сочетая их, князь Гагарин прямо расхохотался.
– Я удивляюсь, княгиня, к чему вся эта комедия? – сказал он. – Или вы станете утверждать, что у вас не было уговора с государем? Неужели же вы считаете меня таким глупцом, что не понимаю своей роли? Наконец, не вы ли первая нарушили клятвы юности и обручения? Не вы ли сошли на ложе монарха простой наемницей, за почести и чины родителей и за свои четыре звезды? Брак наш есть брак по наружности. Ваше же настойчивое преследование ласками меня я могу только объяснить коварством Сами побудив меня к безумству, вы затем донесете государю на оскорбление, мною нанесенное его величеству, и быстро меня спровадите. Конечно, на положении вдовы вам будет удобнее припустить к ложу своему ваших любовников! Я понимаю это отлично. Я ведь не идиот!
– Чудовище! Что говорите вы? Какая наглая клевета! – вскричала княгиня. – О каких любовниках смеете вы упоминать? Это наглая ложь.
– Однако весь свет знает и называет, потому что его сам император всей Европе пальцем указал, выслав в Вену. Я видел этого подлеца и тщательно испытывал. Преувертливый, прескрытный и очень хорошенький мальчик!
– Саша Рибопьер! Какая низость! Какая клевета! Государь на него рассердился просто за то, что он, танцуя со мной вальс, держал меня за талию по-модному, и послал его кавалером посольства в Вену Но никаких интимностей между нами не было. Вы в великом, вообще, заблуждении. И отношения мои к государю чисты и непорочны. Кроме почтительного поцелуя руки, кроме рыцарского обожания, государь ничего не позволял себе со мною.
– Ха! ха! ха! ха!.. – залился смехом князь Гагарин. – Подлинно женщина вся соткана из лжи! И к чему вы меня морочите, не понимаю? Вы же умная женщина. К чему же комедии? Оставьте это госпоже Шевалье.
– Я – девственница, – сказала княгиня Анна Петровна.
– Ха! ха! ха! ха!.. – заливался смехом князь Гагарин. – Она девственница! Это весьма обидно для его величества и может быть истолковано им как желание уронить его репутацию мужчины.
– Я – девственница, и по праву мужа вы можете убедиться в правде моих слов! – пламенея от стыда и негодования, сказала княгиня.
Тон слов ее прервал легкомысленный смех князя Гагарина. Он стал серьезен.
– Что я слышу от вас? Могу ли верить сему?
– Клянусь тебе спасением души моей, что я чиста и невинна перед тобой, мой милый, любезный друг! – заливаясь слезами и простирая руки к избраннику своей юности, сказала бедная княгиня.
– Я этого не ожидал! Я этого не ожидал! – отстраняясь с испугом, бормотал поверивший, наконец, Гагарин. – Но если это истина, то тем более не осмелюсь я коснуться собственности его величества, и, как верный вассал, уступлю ему право первой ночи.
– Подлец! – сказала княгиня Анна Петровна и плюнула в лицо князя Гагарина.
Он выбежал из ее спальни, крича:
– Jus primae noctis! Jus primae noctis!
* * *
Положение княгини было ужасное. Избегаемая мужем, ни девица, ни жена, ни вдова, преследуемая настойчивыми исканиями императора, которого не могла полюбить, противящаяся роли простой фаворитки-наложницы и всем светом почитаемая за таковую, оскорбленная в святейших правах и чувствах женщины, одинокая, без опоры, без друга, преследуемая ненавистью развратной мачехи, встречающая холодного интригана и честолюбца в отце, окруженная интригами и врагами, сотней глаз следящими за каждым ее шагом, движением, словом, с целью погубить ее, по обязанности придворной дамы постоянно приглашенная ко двору, княгиня Анна Петровна молилась и плакала ночи напролет, но от этого становилась еще прекраснее, еще обаятельнее. Род ее красоты был таков.
С 17 июля 1800 г. по сентябрь двор пребывал в Царском Селе. Император Павел сначала совершенно забросил Царское, ненавистное ему воспоминаниями о матери, и на поддержание его никаких сумм не велел отпускать. Все начало глохнуть, порастать крапивой, покрываться тиной, портиться, валиться, приходить в ветхость и разрушение.
Случайно во время маневров посетив заглохшие царскосельские сады, Павел восхитился и приказал за два летних месяца переехать сюда. Но его восхитила, видимо, именно эта мерзость запустения, где все было покрыто памятниками предшествующего царствования. В самом деле, он запретил касаться чего-либо, и аллеи стояли, устланные грудами гнилых листьев. На старых деревьях чернели гнезда грачей, успевших с кончины Екатерины облюбовать запущенные парки. Их немолчный крик оглашал поляны, на которых стояли потрескавшиеся статуи, колонны, обелиски. В прудах зацвела вода и квакали лягушки. И екатерининские гордые лебеди пачкали белоснежные крылья в липкой тине. И вот посреди этого запустения, обрушенных мостиков, скамеек, беседок, поваленных бурями и зимним снегом, и неубранных деревьев, гулял Павел Петрович и ухаживал за княгиней Гагариной, печальный вид которой, постоянно заплаканные черные очи и разметанные по плечам черные кудри как нельзя более подходили к сей романтической обстановке.
Император говорил, что царскосельские сады и парки напоминают ему спящее царство в сказке и себя он воображает счастливым принцем, долженствующим пробудить красавицу-принцессу, вместе с царством усыпленную чарами злой волшебницы.
Императрица Мария Федоровна с грустью наблюдала все это и не решалась даже выйти в запущенные и грязные аллеи парка.
Наконец, княгиня не вынесла и объявив госпоже Жербер, что едет в Петербург к отцу и больше ко двору не вернется, потребовала подать ей карету Госпожа Жербер была в страшном затруднении что делать? Совещалась с графом Кутайсовым и решили, не докладывая государю, просто кареты не давать. Но княгиня через каждые пять минут спрашивала:
– Что же карета?
Наконец, ей почтительно доложили, что все кареты и лошади в разгоне и раньше ночи не освободятся Что же, я здесь в заточении, в плену, лишена свободы, как невольница в стамбульском серале султана! Если не дадут кареты, я пойду пешком Это было так сказано, что карета немедленно была подана. Княгиня села в нее и захлопнула дверцу перед носом госпожи Жербер, хотевшей сесть вместе с ней.
Княгиня умчалась в Петербург.
В этот день Павел Петрович был мрачен и расстроен. Самолюбие его сильно страдало. Упорство княгини, как ни был он рыцарски деликатен и вежлив с женщинами, начинало его бесить и возмущать привыкшую к неограниченному самовластию волю. Утром, гуляя с Гагариной около косматого, обросшего дикими кустами и неприступного «Каприза», посреди гигантских лопухов, опутанной розовыми нитями чужеядной повилики, крапивы, ростом с императора и сладко пахнущей медом, цветущей белыми воздушными метелками сныти, под крик грачей, он стал упрекать предмет своих ухаживаний в бессердечии и неблагодарности, упомянув о милостях, коими он осыпал ее, ее мужа и родителей.
– Я не искала милостей, государь, – сказала княгиня Анна Петровна. – И в моем положении они только цепи для меня. Я уже раз просила вас отпустить меня в монастырь. И ныне вновь умоляю вас о сей истинной милости.
– Tout cela, ce sont des exagérations! – вскричав сиповатым голосом, император принялся пыхтеть и отдуваться, подхватил даму свою крепко под руку и скорым шагом по кучам прелых листьев, по сучкам и сору, через мостики, по кротовым кучам повел ее во дворец.
Расставаясь с ней у дверей своих апартаментов, он еще раз неистово крикнул:
– Tout cela, ce sont des exagérations! – и исчез. После бегства княгини придворные совещались как быть? Доложить государю о внезапном самовольном отъезде княгини взялся ее двоюродный брат, флигель-адъютант Лопухин. А вслед за нею помчался граф Кутайсов. Так как княгине нарочито были даны самые старые клячи из всей императорской конюшни, то Кутайсов легко догнал и перегнал княгиню и задолго до ее прибытия уже достиг Петербурга и Невской набережной и подкатил, только не к подъезду Лопухиных, а рядом, к подъезду дома актрисы Шевалье…
* * *
Вечером, после доклада, флигель-адъютант Лопухин попросил позволения у его величества ехать в Петербург.
– Болван, на что тебе? – крикнул Павел.
– Желал бы поскорее видеть сестру Анну. Она уехала совершенно расстроенная, – доложил, как самую обыкновенную вещь, Лопухин.
– Как уехала? Когда? Куда уехала? – закричал Павел Петрович.
Тем же равнодушным тоном Лопухин доложил, что сестра Анна потребовала карету и уехала в Петербург к отцу еще утром сейчас после прогулки с его величеством:
– Tout cela, се sont des exagérations[17]17
Все это – преувеличение!
[Закрыть] – в третий раз сказал пораженный Павел.
И долго, молча, усиленно сопел носом.
* * *
Княгиня Анна Петровна, в крайнем нервном возбуждении всю дорогу плакала, молилась и разговаривала сама с собой.
Отец ее встретил равнодушно и как бы не замечая ужасного состояния дочери. Он дал ей вылить накопившиеся чувства в беспорядочных словах, в которых смешались упреки, жалобы, мольбы и заявления о желании уйти из мира в келью, постричься, постричься!..
Когда, наконец, обессиленная княгиня умолкла и лишь тихо всхлипывала, князь-отец спокойно сказал:
– Пока ты была в девицах, я по отцовской обязанности тебя защищал; теперь ты замужем, у тебя есть защитник; мне до вас дела никакого нет. Впрочем, я тебя не гоню. Поживи под отчей кровлей, на девичьем положении, успокой себя. Ты будешь одна здесь и полной хозяйкой. Мать уже в подмосковной, и я туда сию минуту выезжаю, извини, уж и карета подается. А ты поживи, поживи… Вообрази, что это монастырь! – посмеиваясь, кончил старый князь.
– Хорошо, папенька! Спасибо, что не гоните, папенька! – машинально твердила бедная княгиня.
– Милый друг, я тебе все же отец, – с благородным великодушием сказал князь Лопухин. – Уже смеркается. После волнения, слез и езды в карете покушать не вредно. Я тебе велел приготовить ужин в моей библиотеке, что с моей спальней рядом. Поди туда, Я замечал, что присутствие книг, сих лучших друзей человечества, удивительно успокаивает. Nous autres savants!.. Поди, моя милая, в библиотеку. Поди, поди!
Княжна повиновалась. Князь-отец уехал.
В библиотеке открыты были огромные окна, выходившие на Неву. Белая июльская ночь лежала на водах. Взад и вперед скользили крытые лодки, везшие веселые компании господ. Доносился вместе с ропотом струй под веслами то звонкий смех, то песня гребцов.
Белые сумерки смешивались с освещением тихого покоя и придавали ему странную тусклость. Нога тонула в великолепном смирнском ковре. Посреди покоя, на драгоценном мозаиковом столе, опиравшемся на четырех филинах, изваянных из ляпис-лазури, с яхонтовыми глазами, на плато из живых цветов стоял изысканный ужин, великолепные вазы с фруктами и конфетами, бутылки, закуски в различных прикрытых хрустальными колпаками блюдах и три прибора дивного севра. Двери библиотеки были широко распахнуты в роскошную, парадную спальню князя. Там высилось широкое ложе под балдахином, украшенным короной, амурами с факелами, пуками страусовых перьев. Внутри, в складках балдахина были приспособлены зеркала, отражавшие свет горевших на стенах восковых разноцветных свеч и как бы осыпавшие лучами пышные подушки в валансьенских кружевах, одеяло, шелковое, вышитое гладью, не имевшее цены по искусству работы, и ослепительное полотно простынь.








