Текст книги "Сын помещика 15 (СИ)"
Автор книги: Никита Семин
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Глава 11
7 января 1860 года
Царицын. Дом Михайловых
Буквы Борис Романович выводил медленно, по нескольку раз останавливая перо у края чернильницы. В кабинете пахло сургучом и холодным воском, за окном солнце поднималось в зенит. Михайлов писал Роману Винокурову, и каждое слово давалось ему с трудом – не оттого, что не находилось нужного, а оттого, что просить о таком было стыдно. Тем более молодого юнца, который еще недавно был ниже по положению, чем сам Борис Романович. Но есть такое слово – «надо».
'Милостивый сударь, Роман Сергеевич.
Пишу Вам по делу, которое не терпит посторонних глаз и требует от Вас снисхождения, за каковое заранее благодарю. Дочь моя, Арина Борисовна, в скором времени прибудет в Санкт-Петербург с верным сопровождением. Причина отъезда Вам, полагаю, известна: после своего развода оставаться в Царицыне ей невмочь, и я, как отец, решил удалить ее от здешних пересудов.
Обращаюсь к Вам с покорнейшей просьбой: помогите устроить судьбу моей дочери в столице. Наилучшим исходом почел бы я должность компаньонки при знатной даме либо иное приличное место, где Арина находилась бы под присмотром и не имела нужды. Вы один имеете связи в домах, куда мне ходу нет.
Опасаясь, что прошлые обстоятельства могут бросить тень на репутацию моей дочери, прилагаю к письму бумагу из Духовной консистории, из которой следует, что брак Арины расторгнут не по ее вине. Супруг ее оказался несостоятелен к исполнению супружеского долга, ибо сам того не желал, о чем в документе сказано ясно. Посему предосудительных взглядов в сторону моей дочери быть не должно. Бумагу сию прошу показывать только при необходимости, без огласки.
В вознаграждение за труды предлагаю следующее: долю мою в общем нашем деле – массажном комплексе – уменьшаю до величины чисто символической. Расписку о том прилагаю. И смею заверить Вас письменно: отныне и впредь я стану другом рода Винокуровых и окажу всемерную поддержку семейству Вашему в Царицыне в любых обстоятельствах, какие бы ни случились.
Остаюсь с совершенным почтением и надеждой на Ваше участие,
Борис Романович Михайлов'.
Мужчина перечитал письмо дважды, поправил одну букву, затем сложил лист, вложил в конверт вместе с бумагой из консистории и собственноручной распиской. Сургуч лег на сгиб темной каплей; Михайлов придавил его печатью, подержал, пока остынет.
Затем, не медля, но и без спешки, он отправился на почтовую станцию, запахивая шубу. Мороз щипал щеки, от лошадей валил пар. В сани садился молча, все еще мысленно сгорая от стыда, что вынужден просить помощи у юнца. Тут кучер тронул вожжи, и полозья заскрипели по укатанному снегу, отметая все сомнения Михайлова прочь.
На почтовую станцию он приехал к обеду. Там уже собирался караван – несколько крытых возков, почтовые сани, люди с тюками, перекличка ямщиков. Пахло конским навозом, сеном и дымом из трубы станционного дома. Первым делом Борис Романович добрался до почтового служащего, где передал письмо с пометкой – самым срочным образом. Так письмо придет раньше, чем в столицу доберется Арина. А затем он пошел вдоль обоза, высматривая знакомую офицерскую шинель. Сенька не подвел, вскоре мужчина и впрямь увидел Скородубова – тот стоял у своего возка, проверял крепление дорожного сундука.
– Петр Егорович, – окликнул Михайлов.
Скородубов обернулся. Лицо у него было спокойное, обветренное, воротник шинели поднят, на усах – иней.
– Борис Романович. Вот так встреча.
Михайлов подошел, снял шапку, хотя мороз тотчас схватил голову.
– Прослышал я, что вы в столицу собираетесь. Потому и приехал – дело к вам есть, – он помолчал, собираясь с мыслями. Снова быть в роли просящего ему не нравилось, но беспокойство о дочери пересилило гордыню. – Дочь моя, Арина, тоже в Петербург отправляется. Одна, с дворовой служанкой. А дорога дальняя, станции нынче – не место для молодой девушки, сами понимаете. Прошу вас, присмотрите за ней в пути. Довезите до столицы, сдайте с рук на руки Винокурову. Я ему письмо отправил с просьбой, чтобы пристроил ее там компаньонкой. Думаю, не откажет мне.
Скородубов выслушал, не перебивая. Потом огладил ус ладонью.
– Понимаю, – сказал он коротко. – У самого две дочери, обе сейчас в Петербурге. Оттого и еду.
Михайлов вытащил из-за пазухи кошелек.
– Расходы ваши, какие в дороге случатся, я покрою сполна. Не сочтите за обиду.
Офицер качнул головой и мягко отвел его руку.
– Уберите, Борис Романович. Как и сказал, я как отец двух дочерей прекрасно понимаю вас. Такое дело беру на себя безвозмездно. Провожу вашу дочь со всем старанием, как свою собственную. Тут можете не сомневаться.
Михайлов медленно опустил кошелек. Что-то в груди у него отпустило – тот самый узел, что держался со дня разговора с женой.
– Спасибо, Петр Егорович. Вовек не забуду.
– Пустое, – ответил Скородубов. – Где дочь ваша? Скоро выступаем.
Ждать пришлось около часа. Михайлов все это время стоял у саней, переминаясь с ноги на ногу, и всматривался в дорогу. Наконец из-за поворота показался возок, запряженный парой, и, подъехав, остановился у края обоза. Первой вышла Ирина – крепкая, расторопная, в тулупе поверх сарафана – и подала руку. За ней легко, как будто не было ни долгой езды, ни мороза, спрыгнула Арина. Она подняла на отца глаза, и Михайлов увидел: в них нет прежней затравленности. Глаза блестят радостью и предвкушением. Видно, что мыслями она уже там – в блистательной столице.
Михайлов подошел, обнял ее, прижал к себе так, что дыхание сбилось.
– Ну, ступай. И помни, о чем я говорил. Слушайся Петра Егоровича, как меня. Он будет твоим сопровождающим до Петербурга.
– Хорошо, папенька, – сказала Арина тихо, но в голосе не сумела удержать прорывающуюся радость.
Будь ее воля, так наверное и запищала бы от восторга, которого отнюдь не разделял сам мужчина. Вздохнув, Михайлов перекрестил ее, потом кивнул Скородубову. Тот уже стоял у возка, придерживая полость.
– Не тревожьтесь, Борис Романович, – сказал офицер. – Довезу и сберегу.
Он помог Арине и Ирине забраться в возок, сам устроился рядом с ямщиком на облучке. Караван тронулся не сразу – сперва ямщики перекликнулись, заскрипели ворота станции, потом передний возок дернулся, и весь обоз, звеня колокольчиками, потянулся по тракту на север. Михайлов стоял на обочине и смотрел вслед, пока последние сани не растаяли в снежной пыли. Потом перекрестил уже пустую дорогу, сел в свои сани и велел ехать домой.
* * *
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
Вчера я вернулся из салона князя Одоевского выжатым, как тряпка, но в груди держался тот особенный, легкий звон, какой бывает после честно сделанного дела. Настя заметила это сразу – по тому, как я стащил с себя сюртук, не глядя швырнул его на спинку кресла и долго стоял у печи, растирая замерзшие пальцы. Она не стала расспрашивать. Подошла сзади, положила ладони мне на плечи и так стояла, пока я не отогрелся.
– Ничья, – сказал я ей тогда, не оборачиваясь. – С уклоном в мою пользу. Владимир Федорович рассудил, что автору виднее, какой смысл он вкладывал в песню. Мы с Чернышевским даже извинились друг перед другом.
Больше я рассказывать не стал – не было сил. Она поняла и не настаивала.
А утром, за чаем, когда на кухне собрались все – я, Настя и Александра с Софьей – я рассказал уже подробнее. И про правила, которые установил князь, и про то, как Чернышевский давил на «стены» и «законы», и про то, как я уводил спор к душе и небу. Александра слушала, подперев щеку ладонью, и изредка вставляла короткие вопросы. Настя сидела тихо, обхватив чашку обеими руками, и смотрела на меня так, будто заново видела.
Перед началом рассказа я отправил Тихона в Михайловский дворец – передать Елене Павловне весть об исходе диспута и просить ее принять меня. Без этого шага идти к ней было нельзя: она сама поставила условие, и теперь ей полагалось узнать о результате первой, не из чужих разговоров.
Тихон вернулся как раз к тому месту, где я описывал, как мы с Чернышевским пожали друг другу руки. Он вошел, с мороза, красный, с инеем на бровях, стащил шапку и поклонился.
– Передал, Роман Сергеевич. Велели ответить: ждут вас к двенадцати пополудни.
Я кивнул. Выходило, что у меня чуть больше двух часов.
К полудню я уже поднимался по знакомой лестнице Михайловского дворца. Меня провели в малую гостиную, где топился камин, и пахло воском. Елена Павловна сидела у окна, прямая, с бумагами на коленях, и встретила меня взглядом, в котором не было ни прежней надменности, ни особого тепла – одно спокойное ожидание.
– Я уже знаю итог, Роман Сергеевич, – сказала она, не дожидаясь моего приветствия. – Юрий Федорович побывал у меня утром и все изложил.
Она сложила бумаги и отложила их на столик.
– Победы у вас нет. Поражения, впрочем, тоже. А потому наши отношения остаются прежними. Вы не обязаны разговаривать со мной, все время находясь в поклоне, – она слегка усмехнулась на этих словах, – но и обращаться вольно, даже наедине, вы права не имеете.
Я принял это, не торгуясь. После того разговора, когда я отказался просить прощения за скрытое родство с Александрой, я понимал: она не может простить меня до конца, но и не хочет рвать. Ей нужен был человек, с которым можно работать, а не мальчик на побегушках. И этот урок я усвоил.
– Я понял, Ваше Императорское Высочество, – ответил я. – Все остается как есть.
Она коротко кивнула и поднялась. Аудиенция была окончена.
– Ступайте. Время идет, и скоро государь потребует результата. Работайте над реформой. Проект должен быть готов, и вы вновь за него в ответе.
Я поклонился – ровно настолько, насколько полагалось, не ниже и не выше, и вышел. В коридоре у окна стоял лакей и смотрел, как за стеклом падает снег. Шаги мои гулко отдавались по паркету, и с каждым шагом я чувствовал, как отпускает то утреннее напряжение. Я снова в деле. Остальное – только слова.
* * *
Петербург. Особняк на Английской набережной
Сэр Крэмптон выслушал пересказ диспута, не перебивая. Доверенный человек стоял у края ковра, держал папку обеими руками и говорил ровно, без собственных оценок. Когда он закончил, Крэмптон еще с минуту смотрел в окно, за которым сеялась мелкая петербургская крупа, потом отпустил его коротким кивком и остался один.
Выводы ложились один к одному, и ни один не радовал.
Первое: раз князь Одоевский дозволил провести диспут у себя, значит, высшему свету нет дела до изгнания кузины Винокурова из рода. Точнее – нет дела тем, кто по-настоящему независим и прочен. У этих людей свое мнение, и чужая семейная грязь его не колышет. А вот те, кто сам норовит прилепиться к кому-нибудь повыше, те факт изгнания учтут непременно. Только их учет ничего не решает: они станут оглядываться на Одоевского, на Великую княгиню, на тех, кто весомее. А весомые как раз и показали, что не считают эту историю достаточным поводом закрыть перед юношей двери.
Второе: Винокуров публично доказал, что не оппозиционер. Не в кулуарах, не в письме наверх, а при полном зале, перед Чернышевским, перед литераторами и сановниками. Он выстроил свою песню как молитву о преображении души и выдержал этот строй до конца. Оппозиционные круги такого не прощают – человек, который отказался быть их голосом, для них теперь чужой. А значит, и великая княгиня вряд ли сохранит к нему прежнюю настороженность. К тому же он уже успел сбегать к ней на доклад, чем подтвердил свою лояльность. А значит, Елена Павловна получила лояльного работника, да еще и отрезанного от радикалов.
Сэр Крэмптон прошелся по кабинету, остановился у камина и посмотрел на угли. По всему выходило, что усилия по очернению репутации юноши и по его разрыву с высшим светом пока не дали ничего. Одна кампания потрачена впустую. И, будто этого мало, в салоне Одоевского был замечен Бисмарк. Само его присутствие в салоне, не относящегося к политике, где редко встретишь видных чинов императорского двора, уже говорит о многом. Сам факт его присутствия – уже знак: Пруссия принюхивается к провинциальному дворянину. Если Берлин решит, что юноша чего-то стоит, переманить его к себе станет вдвое труднее. Ведь при разрыве отношений внутри России у юноши появится еще один вариант помощи – уже от германцев. Но это позже. Просто держать в уме и приглядываться к действиям этого прусского лиса.
Сейчас же требовалось что-то делать. И не вполсилы.
Сэр Крэмптон вернулся к столу, отодвинул папку с донесением и вынул из стопки журнал Краевского. На развороте – та самая статья-беседа, которую Винокуров выпустил еще до диспута с Чернышевским. Он читал ее тогда же, но теперь просматривал другими глазами, отыскивая не мысли автора, а места, за которые можно ухватиться.
А их было довольно.
Особенно тех, что не касались песни юноши. Тезисы реформы уже вызвали бурный спор во всех кругах. Консерваторы недовольны: реформа лишает помещика всей полноты власти над крестьянином, подтачивает сам порядок, на котором стоит деревня. Либералы тоже недовольны, но по иным причинам: им мало одной свободы – подавай крестьянину землю, да без всяких обременений в виде долга, без выкупных платежей, без многолетней кабалы. Славянофилы цепляются к одному конкретному пункту – к праву крестьянина выйти из артели. В этом они видят разрушение исконной русской общины, круга, который держал мужика веками. Ни одна из сторон не выказала полной поддержки.
Сэр Крэмптон откинулся на спинку кресла и постучал пальцами по краю стола. Недовольны все. С разных сторон, по разным причинам, но – все. И это, пожалуй, единственная точка, в которой сходятся здешние партии. Значит, здесь и надо бить.
Он вызвал секретаря – негромко, одним звонком колокольчика.
– Садитесь, – сказал мужчина, когда тот вошел, и подождал, пока секретарь устроится с карандашом наготове. – Записывайте. Работаем через доверенных лиц, без единого упоминания о нас.
Секретарь склонил голову и замер.
– В разных газетах, в одно время, но не в один день, должны начать появляться разборы реформы Винокурова. Только негативные. У каждой газеты – своя причина для недовольства, какая именно – вы и сами сумеете понять, почитав документы, – мотнул головой на полученные аналитические записки Крэмптон. Но не удовольствовавшись этим, все-таки озвучил основные направления. – Пусть одни ругают его за покушение на власть помещика, другие – за то, что он не дает крестьянину земли даром, третьи – за разрушение общины и артели. Важно, чтобы не просто шел спор между ними самими, а чтобы читатель видел: реформа юноши ничтожна и даже среди ярых оппонентов нет никого, кто бы его поддержал. Винокуров не угодил никому. Точка.
Он помолчал, взвешивая следующую мысль.
– Материалы должны выглядеть как самостоятельные суждения – не как заказ. Разные авторы, разный слог, разная мера злости. Одни пусть будут холодны и обстоятельны, другие – желчны. Но сходиться все должны в одном: реформа не годится.
Секретарь быстро писал, не поднимая глаз.
– Это дойдет до императора, – продолжил уже рассуждать вслух мужчина. – Газеты он просматривает, ему докладывают выдержки. Когда со всех сторон станут говорить, что проект никуда не годен, государь начнет сомневаться. А за сомнением придет и охлаждение. Юношу задвинут, отставят от дела. Такой результат нам нужен.
Сэр Крэмптон поднялся и снова подошел к окну. Снег за стеклом валил гуще, заметая мостовую.
– А с обиженным, отставленным, не нужным никому человеком, – договорил он, не оборачиваясь, – работать будет уже гораздо проще.
За спиной скрипнуло перо. Крэмптон усмехнулся про себя: колесо запущено, и остановить его теперь сможет разве что чудо.
* * *
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
Домой я вернулся с тем легким, почти мальчишеским нетерпением, какое всегда приходит после хорошего разговора, когда тебе ясно сказали: ступай и делай. Елена Павловна не прогнала меня, не наказала молчанием – она вернула мне дело. А значит, следовало немедленно сесть за работу, пока этот подъем не осел. И было радостно, что моя рождественская клятва, данная самому себе в церкви, будет все же исполнена.
Зайдя в зал, я первым делом снял сюртук, расстегнул ворот и засучил рукава. За окном валил снег, и в комнате от этого было как-то особенно тихо, по-зимнему отдельно от всего города. Я разложил на столе бумаги, придвинул лампу и сел.
Основу реформы я уже сделал – та самая, выстраданная, по которой Самарин прошелся своими замечаниями. Теперь ее следовало наполнить цифрами. На столе лежали документы из Саратова, которые наконец доехали: статистика по губернии, число дворов, размеры наделов, недоимки, средние урожаи за последние годы. Я вчитывался в колонки, выписывал на отдельный лист главное и потихоньку, как каменщик, начинал класть на этот фундамент детальный план перехода крестьян от нынешнего крепостного состояния к состоянию свободных артельных работников.
Дело шло. Цифры не спорили со мной так, как спорил Чернышевский, они просто ложились на бумагу, и из их ровных рядов понемногу проступал живой чертеж: вот мужик выходит из-под помещичьей воли, вот вступает в артель, вот получает долю заработка, вот артельный капитал поднимает его детей к грамоте. Я не заметил, как пролетел первый час. Потом второй.
Тихон дважды заглядывал, предлагал чаю, но я отмахивался, не поднимая головы. Перо скрипело, снег шуршал по стеклу, и мне было хорошо – так хорошо, как бывает только в работе, когда забываешь себя.
Дверь отворилась резко, без стука. Я поднял глаза и не сразу узнал Настю – так переменилось ее лицо. Она стояла на пороге, чем-то крайне возбужденная, сжимая обеими руками какую-то бумажку, и смотрела на меня так, будто принесла весть о пожаре.
– Роман, – сказала она, и голос у нее сорвался. – Папа едет в Петербург.

Я отложил перо. В комнате разом сделалось тихо, даже снег за окном будто перестал шуршать.
– Откуда ты знаешь? – спросил я, хотя уже знал ответ, который она держала в руках.
– Телеграмма, – подтвердила Настя мою догадку и шагнула вперед, положив бумажку мне на стол. – Только что принесли. Он выехал. Уже в дороге.
Я взял телеграмму, пробежал глазами. Все верно: короткие строки, время отправки, дорожный маршрут. Капитан Петр Егорович Скородубов действительно собрался в столицу и уже был в пути. А значит, совсем скоро здесь, в этой квартире, где мы живем с его дочерью, появится он сам.
Я поднял взгляд на Настю. Она стояла, прижав ладони к груди, и в глазах ее метались растерянность и радость пополам со страхом.
– Что мы ему скажем? – прошептала она. – Про Анну? Про… – тут она запнулась. – Про нас?
Я встал, обошел стол и взял ее за холодные пальцы.
– Про все, что он захочет знать, – сказал я спокойно, хотя внутри у меня самого все всколыхнулось. – Только степень нашей близости пока не стоит афишировать. В остальном, я не вижу причин твоего волнения.
Она смотрела на меня, не отпуская моих рук, и я видел, как понемногу сходит с ее лица тот легкий испуг, который появился при известии о приезде отца, будто он уже застал нас «на горячем». Я же понимал, что Петр Егорович хочет сам лично разобраться – почему вдруг Анна решила жить отдельно, да что у нас за история произошла с пророчеством. И я его понимал. Однако и того испуга, как у Насти, у меня не было. Правда это не отменяло необходимость подготовиться к его приезду и продумать, как подать вести, чтобы они не были поняты превратно.
Глава 12
7 – 8 января 1860 года
Петербург. Доходный дом купца Ложкина
К Ане Настя поехала на карете с Тихоном, благо Роман никуда не собирался в ближайшее время и позволил ее взять. После разговора с Романом новость требовалось с кем-то разделить, а ближе сестры у нее в столице никого не было. Мороз пощипывал щеки, и всю дорогу она машинально теребила муфту, перебирая, с чего начать: с телеграммы или с собственного испуга.
Съемная квартира сестры помещалась на втором этаже доходного дома, с окнами во двор. В подъезде было чисто, из-за дверей практически не раздавалось звуков – дом был из «респектабельных». Настя постучала три раза, и почти сразу за дверью зашуршало.
Анна открыла сама, на служанку денег у нее не было. Одета девушка была в простое темное платье, с завязанными на затылке волосами, из которых выбилась тонкая прядь. Увидев сестру, она расплылась в улыбке, обняла ее прямо на пороге и втянула в прихожую.
– Приятный сюрприз. А я уж думала, ты обо мне забыла.
– Глупости, – отозвалась Настя, стряхивая снег с воротника. – Ты-то тоже к нам не заглядываешь.
– Сама знаешь – приличной девушке без сопровождения…
– Да брось! – перебила ее Настя. – Уж к сестре сходить тебе сопровождение не нужно.
В комнате у Анны было просторно и по-своему уютно. У окна стоял небольшой стол, заваленный бумагами, кусками сукна и бархата, мотками нитей. На отдельной доске, разложенные по величине, лежали камни – матовые, еще не ограненные, с тусклым восковым блеском. Под лампой была раскрыта толстая книга с закладкой, и Настя сразу поняла, что сестру оторвали от чтения.
– Ты чем-то занята? – спросила она, кивнув на стол.
– Наставления по обработке камней читаю, – Анна прошла к столу и прикрыла книгу, будто стесняясь. – Как камень готовить, чтобы он в оправу лег, как края под инкрустацию подводить. Другим может скучно, а мне безумно интересно.
Она усадила Настю на узкий диванчик, сама села рядом, поджав ноги.
– Рассказывай, – потребовала она. – Я по тебе соскучилась. Как вы живете? Рядом с Романом постоянно что-то происходит, не поверю, что у тебя нет новостей!
– Тут ты прямо в яблочко попала, – усмехнулась Настя.
И рассказала о последних днях после Рождества – как украшала квартиру искусственными цветами из лоскутков, как переживала за Романа из-за его размолвки с Еленой Павловной, как он вернулся из салона князя Одоевского выжатым, но довольным. Анна слушала, подперев кулаком подбородок, и изредка кивала.
– Я уже не удивляюсь, что у него такая насыщенная жизнь, – улыбнулась Аня, когда Настя на миг замолкла. – А у меня на фабрике Сазикова все относительно скучно, зато складывается вполне хорошо. Я пока ученица, но меня не притесняют. Работу дают наравне с мужчинами, не отсиживаюсь. Мастера меня, правда, опекают – тяжелое нести не дают, инструмент поудобнее подсовывают. Это приятно, только порой коробит.
– Чем же? – удивилась Настя.
– Обращением их простецким, – Анна поморщилась, но без злости. – Слова у них грубые, шутки плоские. Я все же дворянка, а большинство учеников там неблагородного сословия. Приходится делать вид, что не замечаю.
Она вздохнула и вдруг оживилась:
– Но мне нравится, сестрица. Правда нравится. Камни эти… я в каждом из них душу вижу. И хочется эту душу всему миру показать, для чего их правильно огранить требуется. Вот и учусь потихоньку, самостоятельно. Пока только читаю, к этим работам меня если и допустят, то не скоро.
Настя погладила ее по руке.
– Я и не сомневаюсь, что допустят. Ты всегда добивалась того, чего хотела.
С телеграммой она тянула до последнего, но в конце концов достала сложенный листок из муфты и положила сестре на колени.
– Папа едет в Петербург. Уже в дороге.
Анна замерла, потом поднесла телеграмму к лампе и прочла. Лицо ее на миг стало растерянным – как у человека, которого окликнули сзади, а затем осветилось радостью.
– Господи, как же я рада! – выдохнула она и тут же, будто спохватившись, прикусила губу. – А что он скажет?.. Про то, что я одна живу и работаю. Что не возвращаюсь.
Она посмотрела на Настю, и в глазах у нее мелькнул тот же испуг, что и у сестры недавно.
– Ничего он не скажет, – ответила Настя, хотя сама не была в этом до конца уверена. – Ты взрослая, дело у тебя настоящее. Объясним.
Они посидели еще немного, перебрали новости – что пишут в газетах, кого бы из старых знакомых из Царицына хотелось бы увидеть. Потом Настя засобиралась: надо было возвращаться, чтобы успеть к вечеру. На прощание Анна обняла ее крепче обычного.
– Приходи почаще, – попросила она. – А то одна я тут совсем.
– Ты заходи, обещала ведь наведываться, а сама в книжках сидишь, – попеняла ей Настя, отчего Аня смутилась.
Уже в дверях девушка обернулась и помахала на прощание сестре рукой.
* * *
Петербург. Набережная Фонтанки
Утром следующего дня в кабинете князя Долгорукова в бывшем особняке Кочубея, отданного третьему департаменту полиции, топилась печь, и от жарко прогретых кирпичей шло сухое тепло. Шеф жандармов сидел за столом, развернув свежий номер «Русского вестника», и читал, не поднимая головы, пока адъютант ждал у двери.
Статья в журнале Каткова била по реформе Винокурова ровно и зло. Автор упирал на то, что молодой провинциал, допущенный к делу освобождения крестьян, покушается на порядок, который держал деревню веками, и сам не понимает, какую мину подкладывает под государство. Автор называл проект «фантазией», «артельной утопией» и дважды употребил слово «либеральный» – с той особенной брезгливостью, с какой пишут о болезни.
Князь дочитал до конца, отложил газету и снял очки. О том, что некий Винокуров работает над еще одной версией проекта крестьянской реформы, Долгоруков узнал из журнала Краевского. Но мало ли кто над ней работает? Таких инициативных пруд пруди. Однако сам факт упоминания Винокуровым, что работу он ведет с подачи Великой княгини Елены Павловны, заставлял напрячься многих. Это – не частная инициатива, а более серьезный уровень. В тот момент князь не стал ничего делать, так как ему доложили о скором диспуте провинциала с либералом Чернышевским. И Долгоруков решил дождаться и посмотреть – как юноша проявит там себя. И вот до того, как прочитать «Русский вестник», князь ознакомился с тем диспутом. По всему выходило, что юноша к либералам не принадлежал. Но так ли это? Или изощренная попытка втереться в доверие к власти, а на самом деле с Чернышевским этот Винокуров не сошелся взглядами лишь по одному конкретному вопросу – своей песне? Ведь про реформу в их диспуте они не говорили.
– Либеральные взгляды, – протянул мужчина вслух, пробуя слова. – Если это действительно так, то и реформа его – суть непотребство, шаг против устоев и обычаев.
Об этом сам князь уже задумывался, когда впервые прочитал тезисы «реформы» провинциала. И то же самое говорилось в статье «Вестника», лишь подтверждая мысли Долгорукова и укрепляя его в своей правоте.
Он поднялся, прошелся к окну. За стеклом мело, дворник скреб мостовую, и скрежет доносился сквозь двойные рамы тонким, злым звуком.
Мысль князя была проста, и он не любил, когда ее усложняли. Крестьянин, отпущенный на волю с землей и артельным капиталом – это крестьянин, которого уже не прижмешь одним окриком. Дать крестьянину возможность самому решать, куда податься – значит, потерять над ним контроль. Долгоруков с Муравьевым и Княжичем сами еще в прошлом году подали собственный проект – умеренный, выверенный, оставляющий помещику и власти всю полноту контроля. Но тот проект отложили, положили под сукно, а теперь на его место вползает вот это – юношеская фантазия о свободном мужике. Свободный мужик – это неподконтрольный мужик. Не подконтрольный – значит, потенциальный бунтовщик. А против всяких бунтовщиков князю по долгу службы положено бороться. И выходило, что юноша готовит почву для создания целой армии таких «бунтовщиков».
– Соберите на Винокурова подробное досье, – приказал он адъютанту, не оборачиваясь. – Все, что о нем известно: происхождение, связи, петербургские знакомства, откуда берет деньги, с кем встречается. Меня не интересуют сплетни – только факты. С кем он на самом деле близок, кто за ним стоит.
Он помолчал, постучал пальцем по подоконнику.
– И поставьте слежку. Наружную. Каждый визит, каждое письмо на почтамте, каждый выход из дома – все должно ложиться в отчет. Юноша, который с такой легкостью переписывает устройство деревни, рано или поздно покажет, кто направляет его руку. Действительно ли это Великая княгиня решила расшатать старые устои, или же он лишь прикрывается ее именем.
Адъютант кашлянул.
– Осмелюсь спросить, ваше сиятельство: насколько подробно вести наблюдение? Гласно не задерживать?
– Не задерживать, – князь вернулся к столу и снова взял газету, будто хотел перечитать то место, где говорилось о либеральных взглядах. – Но наблюдать и без стеснения. Пока он только пишет. Но пусть в его доме знают, что за дверью есть глаза. Иной раз одного этого довольно, чтобы человек одумался. А если не одумается, то может начать дергаться. Совершать ошибки. И приведет нас к тому, кто ему такую ересь в голову вложил.
Долгоруков сел, поправил манжет и кивнул адъютанту:
– Ступайте. Досье – через неделю. Первый отчет о слежке – завтра к вечеру.
Адъютант поклонился и вышел. Князь Долгоруков остался один. В кабинете снова стало тихо, только дрова потрескивали в печи. Он еще раз взглянул на разворот «Русского вестника» и подумал, что журналист у Каткова, при всей своей желчности, оказался на диво наблюдателен: его статья позволила князю определиться в своем мнении и взять Винокурова в работу, не дожидаясь, пока тот наделает настоящих бед.
* * *
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
На следующее утро я поднялся затемно и сел за стол, едва ли не раньше, чем в доме завозились. Перо скрипело по бумаге ровно и привычно. Вчера я не закончил работу с наполнением всех глав нужными цифрами, да и невозможно это было сделать в одиночку, да еще гусиным пером. Слишком много данных, которые нужно не просто переписать, а обдумать в процессе, рассортировать их по столбцам, а иногда так и формулы привести.
Цифры из саратовских ведомостей ложились в строки одна за одной: число дворов, размеры наделов, недоимки, средний урожай. Вроде и то же самое, что вчера, но в каждой главе акцент делался на разные аспекты. Вчерашнее удивление от телеграммы о приезде Петра Егоровича отступило, заслоненное простым и ясным делом. Я снова был в работе, а работа, как всегда, успокаивала.
К полудню черновик разросся на добрый десяток листов. Я перечел написанное, остался недоволен двумя местами, где цифры спорили с общим расчетом, переправил, перебелил начисто и понял, что с этим уже можно идти к Самарину. Да, заполнено далеко не все, зато я могу показать, что работа ведется, да и мог какие-то моменты упустить из вида.
Собрался я быстро. Тихон подал шинель, я сунул папку под мышку и вышел. Мороз стоял сухой, колкий, от Невы тянуло ледяной сыростью. До Михайловского дворца я добрался без приключений, поднялся по знакомой лестнице и велел доложить о себе.
Юрий Федорович томить меня ожиданием не стал, принял в той же комнате, где мы работали прежде. У окна горела лампа, хотя день был в разгаре – свет в Петербурге в январе скупой, серый, и от него за столом всегда хочется живого огня. Мужчина сидел над бумагами, но, увидев меня, отложил перо и указал на стул напротив.




























