Текст книги "Сын помещика 15 (СИ)"
Автор книги: Никита Семин
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Глава 15
10 – 11 января 1860 года
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
После обеда я вернулся к себе, лег, закинув руки за голову, и снова задумался, какие идеи из будущего можно запатентовать? Настя ушла за новыми тканями для искусственных цветов, Александра учила Софью азбуке в их комнате, и в квартире стало тихо – только часы в зале пощелкивали.
Я лежал и перебирал в уме то, чего в этом времени еще нет, но что уже можно было бы сделать. Не выдумывать из пустоты, а оглядеться: чего мне самому здесь не хватает, к чему тянется рука.
Первой пришла в голову лампа накаливания. Все-таки пользоваться свечами мне изрядно надоело. Свет тусклый, особенно сейчас, зимой, когда день заканчивается быстро. Из чего она состоит? Стеклянный баллон, из которого выкачан воздух, внутри – тонкая нить, вроде из вольфрама, раскаленная током. Свет без копоти, без масла и фитиля. В комнате ясно, как днем. Заманчиво, только я тут же себя осадил: нужен хороший вакуум, ровное стекло, надежная герметизация, а главное – электричество. Батареи тяжелые и дорогие, проводка по дому – целое предприятие, и нить должна не перегорать в первые же минуты. Без опытов, без стеклодува и без человека, который понимает в токах, тут не обойтись. Электричество сейчас развито слабо, а потому – откладываем идею в долгий ящик.
Потом я вспомнил, как мучаются местные служанки, да и Александра делилась своим тяжким опытом в постирке вещей. Почему бы не создать для этих нужд стиральную машину, для начала – хотя бы с ручным приводом? И вроде там ничего особо сложного быть не должно: деревянный бак, внутри – ребристый барабан на оси, сбоку ручка. Крутишь – белье в мыльной воде трется о ребра, и не надо часами гнуть спину над корытом. Это было ближе к жизни, но и тут вставали свои вопросы: дерево разбухает, железо ржавеет, вода сочится по швам. И кто станет покупать машину, если стирка руками ничего не стоит? Ну, разве что какие-нибудь дельцы. Были же в истории общественные прачечные.
Третьей пришла мысль про автоматический складной зонт. Пружина, спицы, кнопка – нажал, и купол раскрылся сам. Мелочь, а в дождливом Петербурге – золотая вещь. Вот только пружинная сталь нужна упругая и ровная, шелк непромокаемый, и весь механизм должен складываться без перекоса. Заводов под такую точность здесь, пожалуй, и нет.
Чем дольше я перебирал разные идеи, тем яснее понимал: я все это не вытяну. Одно дело – красивый рисунок на бумаге, другое – готовый чертеж, а лучше – изделие, образец. Каждая задумка упиралась в материалы, которых у меня нет, в мастеров, которых надо искать, или в технику, которой еще не придумали. Нужен был человек, который знает, что сегодня возможно, а что – пустая затея, и который сам работает руками. К тому же, стиральная машина довольна проста в конструкции. А что если ее уже придумали?
Из знакомых людей с инженерным образованием и подходящим кругозором у меня были Шпаковский и Костович. Но Шпаковского я пока отвлекать от опытов не хотел, а вот к Виталию Степановичу можно и зайти, заодно посмотреть – как там дело с двигателем идет. Он-то уж точно скажет, потянет ли нынешний уровень лампу или складной зонт или лучше подождать.
Решено: завтра с утра наведаюсь к нему. А там видно будет, какую из задумок пускать в работу первой. С этой мыслью я сам не заметил, как заснул.
Разбудил меня негромкий стук в дверь. Я приподнялся. За окном уже темнело.
– Роман Сергеевич, – позвал Тихон из-за двери. – Письмо принесли. Из Михайловского дворца, сказывают.
Я сел, велел войти. Тихон подал конверт плотной бумаги, еще хранивший холод улицы. Сломав печать, я развернул лист.
Писала не сама великая княгиня – почерк был канцелярский, ровный, казенный. Смысл умещался в нескольких строках: завтра, в полдень, Ее Императорское Высочество изволит принять Романа Сергеевича Винокурова. Быть непременно.
Я перечитал дважды. Не приглашение и не просьба – вызов. «Быть непременно» не оставляло места для отказа. Что же произошло, что мне пришел этот вызов? Я сложил письмо и убрал его в ящик стола. Спать как-то резко расхотелось.
В полдень я был в Михайловском дворце. Камердинер провел меня не в ту малую гостиную, где Елена Павловна обыкновенно принимала по делам, а в кабинет – тот самый, с заваленным бумагами столом и камином, от которого тянуло сухим жаром.
Великая княгиня стояла у окна. На ней было платье цвета темного вина, вокруг шеи шла тонкая тесьма кружева. Она не обернулась, когда я вошел, и я не сразу понял, следует ли мне садиться или ждать.

– Садитесь, Роман Сергеевич, – сказала она, по-прежнему глядя в окно.
Я сел. В кабинете было тихо, только дрова потрескивали. Вид великой княгини давал мне понять, что она чем-то весьма недовольна.
Тут женщина обернулась, и мои опасения подтвердились. Взгляд у нее был не злой, но тяжелый – так смотрят, когда уже не собираются тратить время на учтивости.
– Я позвала вас не для того, чтобы распекать, – начала она. – Хотя, признаться, у меня было и такое намерение. Вы работаете над делом государственной важности. Это значит, что с того дня, как ваше имя попало в бумаги комиссии, за каждым вашим шагом следят. Не одна пара глаз – десятки. Иные смотрят с интересом, иные с надеждой, а есть и такие, кому ваша работа поперек горла.
Она подошла к столу и взяла стопку журналов.
– Вы видели уже две статьи, которые вам показывал Самарин. Это не все.
Она положила журналы передо мной. Я узнал две обложки – те самые, что уже видел. Но под ними лежали новые номера, и на развернутых страницах я заметил пометки красным карандашом.
– Вот здесь. Читайте.
Я взял верхний журнал. Статья была короткая, злая. Автор, подписавшийся одними инициалами, разбирал мое предложение об артелях и называл его «пустой затеей человека, никогда не пахавшего землю». Во втором номере писали иначе, но вывод был тот же: реформа, сочиненная в петербургской гостиной, крестьянину не нужна и вредна.
Я отложил журналы.
– Я понимаю, – сказал я. – Возражений будет еще больше, а не меньше.
– Возражений, – повторила она, – бояться не надо. Бояться надо того, что стоит за ними. Каждое ваше неосторожное слово, каждое сомнительное знакомство, каждая ваша тайна – все это рано или поздно вытащат на свет и обернут против вас. И против дела, которое вы ведете.
Она помолчала.
– Поэтому у вас не должно быть от меня тайн. Совсем. Вы слишком мало пробыли в Петербурге, чтобы понять, как здесь работает молва. То, что вы скрываете сегодня, завтра вам припомнят как преступление.
Я смотрел на красные пометки в журнале и молчал.
– Или вы забыли, чем закончилась ваша скрытность в прошлый раз? – спросила она тише.
Я не забыл. Тогда я утаил, что Александра – моя кузина, и это стоило мне руководства проектом. Примирение далось потом дорого.
– Помню, – ответил я.
– Тогда я вас слушаю, – она села в кресло напротив и сложила руки на подлокотниках. – Самарин доложил мне, что за вами ходят люди третьего отделения. И что вы сами связываете это с неким знакомством. Я хочу знать, с кем вы водитесь.
Я выдержал ее взгляд. «Сдавать» писателя не хотелось, но тянуть было хуже. Если она и без того все решила, молчание теперь выглядело бы не осторожностью, а глупостью.
– Федор Михайлович Достоевский, – сказал я.
Она не удивилась. Только чуть поджала губы.
– Продолжайте.
Я рассказал. Все, как было: что познакомился с Федором Михайловичем вскоре после приезда, что человек он непростой, но в наших разговорах не было ничего, кроме литературы и вопросов веры. Что именно он помог мне отработать тезисы перед диспутом с Чернышевским – как он посоветовал мне сделать упор на душе человека, уводя разговор от социальных проблем общества.
– Если бы не Федор Михайлович, то я бы защищался иначе, – сказал я. – Влез бы в спор на чужих условиях и скорее всего проиграл.
Елена Павловна слушала молча, не перебивая.
Решив, что раз уж начал говорить, то следует идти до конца, я упомянул и еще один факт нашего сотрудничества:
– Также он помог мне с публикацией «крестоловицы». Свел с Некрасовым, и тот напечатал ее.
Великая княгиня подняла бровь.
– Что за «крестоловица»?
Я объяснил: игра, в которую складываются слова, записанные в сетку, по буквам, в пересечениях. Для меня это была забава, способ занять голову в дороге, но Некрасов увидел в ней пользу для грамотности и взял в журнал.
– Я слышала что-то такое, – медленно проговорила Елена Павловна, – но прошла мимо. Стало быть, это ваша затея.
Она выпрямилась, и впервые за весь разговор в ее лице мелькнуло что-то похожее на живой интерес, а не на разбор.
– Покажите мне эту игру, – велела она. – Не сегодня. Принесете как-нибудь, когда будет случай. Я хочу взглянуть сама.
Я кивнул.
– Непременно. Впрочем, в одном из номеров «Современника» должен быть опубликован первый выпуск.
Но это минутное отвлечение прошло, и Елена Павловна снова стала строга, и голос ее отвердел.
– Вот что, Роман Сергеевич. Оставьте пока все это. Ваше знакомство с Достоевским я услышала и оценила, что вы наконец сказали правду. Но сейчас оно вредно – и вам, и делу. Человек этот у жандармов на дурном счету, и ваша близость к нему дает им повод присматриваться к вам уже не из одного любопытства.
Она поднялась, и я встал следом.
– Поэтому вы временно прекратите с ним всякое общение. Ни писем, ни записок, ни визитов. До тех пор, пока я не скажу иначе. Это не просьба, Роман Сергеевич. Это условие.
Я хотел возразить – и не нашел слов. Потому что возражать, в сущности, было нечем: она была права. Мне пора выбрать – или трудиться над реформой без препон, или же забыть уже о поручении великой княгини, и вот тогда меня оставят в покое.
– Я понял, – сказал я.
– Теперь о жандармах, – женщина подошла к камину и встала, глядя на огонь. – Если за вами следят лишь из-за этого знакомства и из подозрительности, я помогу эту подозрительность развеять. У меня найдутся для этого свои способы. Но сделаю я это лишь в том случае, если вы будете со мной откровенны – полностью, без оговорок и без того, чтобы я узнавала важное от Самарина раньше, чем от вас.
– Я буду, – ответил я.
– Надеюсь на это.
Она помолчала, потом негромко добавила:
– Идите. И держитесь от Федора Михайловича подальше – ради него самого, если не ради себя.
Я поклонился и вышел. Тяжелый вышел разговор. И вновь меня щелкнули по носу – быть самостоятельным в большой игре и политике мне пока точно не по плечу.
* * *
Петербург. Набережная Фонтанки
Князь Долгоруков сидел в кабинете, когда адъютант внес две папки. Первая, тонкая со стопкой вложенных телеграмм, пришла из Царицына; вторая, потолще, была составлена накануне в канцелярии третьего отделения – сводка о петербургских контактах Винокурова.
Василий Андреевич развязал бечевку, разложил листы перед собой и начал читать с самого начала, не торопясь. Царицынский жандарм докладывал обстоятельно, как человек, который хочет выслужиться: где живет молодой дворянин, из какого рода, чем владеет отец, кто у него в доме. Но дальше начиналось то, ради чего стоило тратиться на эту переписку.
Винокуров, оказывается, всячески потворствовал крестьянам в родовом поместье. Купил на собственные средства конные сеялки и жатку, ввел сменный график работы для них, потратился на транспорт для доставки крестьянских детей к приходской школе – чтобы те получали образование. А самое важное – чуть не отправил целого князя на каторгу из-за какой-то крепостной!
Но будто этого мало. В своем имении Винокуровы держат при себе персидского работника, которого привез из-за моря для юноши персидский аристократ. Жандарм писал об этом глухо, но Долгоруков умел читать между строк. Для него все складывалось в одну картину: юноша заигрывает с чернью. Заигрывает так, как это делают люди одного пошиба – с убеждением, что мужику надо дать ход, распрямить ему спину. Иначе с чего бы молодому дворянину якшаться с крепостными и привезенным из Персии чужеземцем?
Вот кстати о нем. Особое внимание в отчете было отведено персидской связи. В Царицыне Винокуров сошелся с персидским аристократом, промышляющим торговлей, который величал его лучшим другом. Рисовал для иностранца портрет, по словам жандарма, «блудливого содержания». Потом писал картины для друзей этого аристократа. И вот из-за простых картин этот аристократ привез ему из Персии работника? Очень сомнительно! Долгоруков отложил лист и прищурился. Картины сомнительного содержания для персов, дружба с одним из них, которого подозревают в последовании учению бабизма, все это добавляло юноше тех штрихов, какие крайне не нравились верному императору служаке.
Долгоруков взял вторую папку. Петербургские сведения были скупее, но не менее красноречивы. Винокуров вращается в салоне великой княгини, работает над крестьянской реформой, дружен с Самариным. Это он уже знал. Однако были и новые данные. Рисует картины, сочиняет песни и музыку, имеет зарегистрированные в Европе привилегии на изобретения. Художник, поэт, изобретатель – успел заявить о себе и тут, и там. Долгоруков перебирал листы: патент на складную мебель, какие-то чертежи, толки о новом двигателе, о машинах для передачи звука. Все это крутилось вокруг одного человека, которому едва ли сравнялось шестнадцать лет.
Такие люди всегда шатали устои. Не потому, что непременно злоумышляли, а потому, что сама натура их была обращена к переменам. Им неймется переделать то, что стоит века. Крестьянин у них выходит из общины, перс делается другом, звук идет по проволоке, слово по воздуху. Долгоруков знал этот тип. Он не любил его, но и не боялся.
Поднявшись, князь прошелся по кабинету. Природная осторожность, выработанная за годы при дворе, не позволяла ему поступить с юношей жестко. Винокуров пока не сделал ничего радикального. Ни прокламаций, ни подметных писем, ни сходок. Одни разговоры, рисунки и чертежи. А главное – юноша имел встречу с государем. И без воли монарха трогать человека, которого император удостоил внимания, было нельзя. Это Долгоруков понимал твердо, как понимал и то, что гнев государя за самоуправство может быть страшнее любого либерала.
Значит, действовать следовало не через арест и не через высылку. Через самого государя.
Долгоруков вернулся к столу, сел и придвинул к себе чистый лист. Обмакнул перо, но писать не стал – сначала собрал в уме тезисы, короткие, как гвозди, которыми подбивают подметку.
Первое: Винокуров молод, самонадеян, окружил себя чернью и чужеземцами. Второе: его крестьянский проект отдает мужику то, что мужик удержать не сумеет. Третье: связи с сомнительными людьми в столице. Четвертое: человек он даровитый, спору нет, но даровитость без узды хуже глупости.
Он еще раз перечитал последнюю страницу царицынского отчета и начал составлять прошение о приеме у его императорского величества. Дело следовало подать так, чтобы государь сам увидел: не наказать надо юношу, а уберечь от него дело.
* * *
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
Домой я вернулся, когда уже смеркалось. Снег за воротник набился, пальцы в перчатках закоченели, но холода я почти не замечал – в голове все еще звучал голос великой княгини: «Ни писем, ни записок, ни визитов».
Разделся в прихожей, отдал шинель Тихону и прошел к себе. В комнате было тепло и тихо. За окном горел фонарь, и я по привычке бросил взгляд на улицу – там, у чугунной ограды, стоял человек в темном пальто. Вчера я бы отвернулся. Теперь просто смотрел, пока он не переступил с ноги на ногу и не ушел в тень.
Сел за стол, зажег лампу. Передо мной лежал чистый лист, и я долго не мог прикоснуться к нему пером.
Несмотря на требование Елены Павловны, исчезнуть из поля зрения Достоевского без предупреждения я не мог. Надо было писать Федору Михайловичу.
Обмакнув перо, я вывел первую строку. Выходило сухо, казенно, как донос на самого себя. Я рвал лист и начинал заново. Писал о том, что за мной следят. Что люди третьего отделения ходят за мной по пятам, что расспрашивали моих людей. Что я не имею права подставлять его после всей той помощи, что он мне оказал. Что вынужден ограничить наши встречи – на время, пока не закончу работу над реформой, и интерес ко мне не угаснет.
Я остановился. Перо висело над листом, и на его кончике дрожала чернильная капля. Я хотел добавить что-то живое, объяснить, что не отрекаюсь, что благодарен за диспут, за «крестоловицу», за всю ту помощь, что я от него получил. Но любые слова выглядели бы как оправдание, а оправдания он бы не принял.
Я дописал только: «Простите, если можете». Было чувство, будто я предаю его.
Потом запечатал конверт и надписал адрес. Тихону я велел снести письмо, никому его не показывая. Парень взял конверт, поклонился и вышел, не задав ни одного вопроса – за это я был ему благодарен больше, чем за всю его расторопность.
Я остался один.
За окном по-прежнему горел фонарь. Человек у ограды то ли стоял, то ли мне это мерещилось. Теперь это не имело значения.
Я отодвинул письменный прибор и придвинул к себе папку с саратовскими данными. Все прочее – патенты, Костович, лампы, складные зонты, стиральные машины – отодвинулось на потом. Я выбрал реформу. Не потому, что она была важнее всего остального, а потому, что за нее уже заплачено дороже всего. Достоевским, спокойствием Насти, моей собственной свободой ходить по городу без оглядки.
На остальное я решил временно забить. Пусть Кряжин подождет. Пусть двигатель создают без моего догляда. Пусть изобретения полежат – никуда они не денутся, в отличие от дела, которое ждать не станет.
Я раскрыл папку, подкрутил фитиль лампы, чтобы свет падал ровнее, и принялся за цифры.
Работа пошла. Медленно, со скрипом, как воз по мерзлой колее, но пошла.
* * *
Воронеж
В Воронеж въехали к позднему вечеру, когда уже на небосклон выползла луна. Город встречал их неспешно: покосившиеся заборы, темные срубы, кое-где зажженные окна, из труб тянуло дымом. Дилижанс прогромыхал по мерзлой мостовой, свернул на постоялый двор, и наконец остановился.
Арина сидела, привалившись к холодному стеклу, и не сразу поверила, что тряска кончилась. Все тело гудело, спина затекла так, что она боялась пошевелиться. Когда Петр Егорович подал ей руку, она оперлась на нее и сошла на землю, чувствуя, как подкашиваются ноги.
– Ну вот, сударыня, и Воронеж, – сказал он. – Сутки у нас есть. Отогреетесь, отдохнете с дороги.
Голос у него был все тот же – ровный, спокойный, без тени усталости, будто он и не провел в дороге столько же дней, сколько она.
Постоялый двор оказался просторным, с длинной конюшней и жарко натопленной общей залой. Пахло кислыми щами, дегтем и мокрой овчиной. Народу набилось порядком, но к счастью Арины, они здесь останавливаться не стали. Петр Егорович поймал местного извозчика и велел тому править к ближайшему доходному дому, где найдутся свободные меблированные комнаты.
Еще полчаса пути, и девушка с облегчением зашла в тепло натопленный зал.
– Хоть умыться по-человечески, – выдохнула Арина и стянула платок.
Верная Ирина быстро сбегала до местной кухни и принесла горячей воды. Арина умылась, растерла лицо и шею, смочила волосы у висков, счистила с них дорожную пыль. Посмотрела в мутное походное зеркальце и не узнала себя: щеки обветрились, губы потрескались, под глазами залегли тени. Красавицей в таком виде она себя не чувствовала. А ведь именно сегодня, в Воронеже, все должно было решиться.
Она переоделась, велела Ирине расчесать волосы и уложить их попроще, но так, чтобы лицо казалось мягче. Потом ущипнула щеки, чтобы вернуть румянец, провела по губам уголком влажного полотенца.
– Ну как? – спросила она у Ирины.
– Хороша, барышня, – ответила та без всякого выражения.
Девушка снова взглянула в зеркальце и недовольно скривилась.
– Уйди уже, подхалимка! – фыркнула она на Ирину.
Нет, идти в таком виде к Петру Егоровичу никак нельзя. Надо хотя бы выспаться. И приказать утром ванну подготовить. В путь они двинутся послезавтра, так что впереди их ждет еще одна ночь. Вот завтра вечером она уже и постарается изменить свои отношения с офицером.
Глава 16
12 января 1860 года
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
На следующий день я сразу после тренировки взялся за реформу. Основные цифры уже были вписаны, данные от Юрия Федоровича позволили заполнить пробелы, и мне фактически оставалось лишь пройтись по всем главам своей работы свежим взглядом, подмечая – все ли я записал, не пропустил ли какого-то пункта или важной цифры. Перечитав последнюю страницу, я отложил перо и уставился на папку, не веря собственным глазам. Работа, на которую у меня в прошлой жизни ушло бы куда больше – месяцы, а то и полгода – здесь заняла всего ничего.
Хотя, если разобраться, удивительного мало. Там бы меня постоянно отвлекали разные факторы: интернет, мессенджеры, лента, уведомления. Садишься за дело, а через пять минут уже тянешься проверить телефон. Потом еще раз. Потом ссылка, ролик, чей-то пост. И день ушел, а сделано три абзаца.
Здесь же ни телефона, ни сети, ни привычки пялиться в экран. Только стол, лампа, бумага и тишина. И голова, которая, оказывается, умеет работать часами без единой поблажки, если не забивать ее всяким мусором. Да еще и за бытом следить не надо. Готовкой занималась Александра, за лошадьми ухаживал Тихон, он же готовил ванну и подавал мне по утрам кувшин для умывания. Убирались в доме девушки вместе. И кроме собственной реформы иных задач передо мной и не стояло.
Впрочем, дело было не в одной тишине. В двадцать первом веке на человека обрушивается такая масса сведений, что ее приходится безостановочно просеивать: что-то отбрасываешь, что-то запоминаешь, что-то пускаешь в дело. Я настолько приучился к этому потоку, что теперь, в этом медленном веке, чужая информация давалась мне легко. Мозг успевал и читать, и сопоставлять, и откладывать нужное – а за окном всего лишь падал снег, и никто не слал мне двести сообщений подряд.
Но Самарину я об этом, разумеется, говорить не буду. Как и кому-либо другому.
В Михайловский дворец я явился с папкой под мышкой. Юрий Федорович сидел над бумагами, как всегда, и поднял на меня взгляд далеко не сразу.
– Я закончил, – заявил я после приветствия.
– Уже? – переспросил он, когда я положил рукопись на край стола.
– Уже, – кивнул я не без гордости.
Еще бы! Мне давали месяц, максимум два – и это считался очень маленький срок, а я справился за три недели.
Самарин недоверчиво взял папку, раскрыл, перелистал несколько страниц. Потом еще раз, медленнее.
– Позвольте, Роман Сергеевич. Да когда вы успели?
Вот вроде бы он и был вовлечен и постоянно «держал руку на пульсе», но и для него окончание работы оказалось неожиданным.
Я пожал плечами, изображая скромность.
– Дни длинные, Юрий Федорович. А если ни на что не отвлекаться, то и дело спорится.
Он хмыкнул, откинулся в кресле и оглядел меня так, будто впервые видел.
– Признаться, я полагал, вы провозитесь весь срок и можете запросить еще. Мало кто иной бы на вашем месте управился столь быстро. Даже слишком быстро – иной раз торопливость вредит делу сильнее лени.
– Я не торопился, – возразил я. – Говорю же – я просто не отвлекался.
Я видел, как Самарин колеблется: с одной стороны, скорость казалась ему подозрительной, с другой – он сам видел прошлые мои отчеты, и к ним добавилось не так, чтобы много. Хотя его сомнения понятны, ведь проект ляжет на стол императору. Если он найдет недоработки из-за моей торопливости, то его неудовольствие ляжет не только на меня, но и на мужчину.
Помолчав, Юрий Федорович переложил какие-то листы, затем все же кивнул.
– Хорошо. Я прочту заново, сверю с замечаниями. Но работа не окончена, заметьте.
Я вопросительно выгнул бровь, не понимая, что конкретно он имеет в виду. И Самарин заметил это, решив пояснить:
– На те выпады, что пошли по журналам, нужны контр-тезисы. По каждому обвинению – спокойный, выверенный ответ. Не для печати – для государя, чтобы он видел: нас не застали врасплох и нам есть что ответить. Я уже говорил вам о том.
Он достал из ящика стопку журналов и развернул их ко мне.
– Вот отсюда. Соберете возражения и принесете свои ответы, как будет готово.
Я забрал журналы. Ну, после диспута с Чернышевским, это дело даже в чем-то привычное. А где-то внутри было еще и облегчение: реформа наконец-то перестала быть черновиком. Она обрела вес, объем и последнюю точку.
– И тогда, – продолжил Самарин, глядя на меня уже мягче, – можно будет докладывать императору о досрочной готовности. А это, Роман Сергеевич, вещь редкая. У нас любят, чтобы все шло своим чередом. Вы же умудрились обогнать календарь.
Я усмехнулся.
– Просто у меня, Юрий Федорович, ждать привычки не имеется. Иногда это минус, но сейчас – плюс, как я думаю.
Он спокойно кивнул, принимая мой ответ, и попрощался со мной, углубляясь опять в чтение.
Домой я шел пешком, и в голове крутилось одно: дело почти закончено. Осталась лишь защита, как в университете при сдаче диплома, а потом можно будет вернуться к привычной жизни. И дом посетить – соскучился я что-то по родным. Даже не ожидал от себя такого.
Теперь последний рывок – сесть за эти чертовы журналы и подготовить собственный ответ критикам.
* * *
Петербург. Зимний дворец, кабинет императора
Дело было к вечеру, за высокими окнами синел снег, и в кабинете уже горели лампы. Александр II принял Долгорукова без посторонних, отложив все иные встречи ради этой беседы. Не каждый раз шеф жандармов просил личной аудиенции, намекая на дело государственной важности.
«Будто в этих стенах проводят дела к государству не имеющие отношения», – усмехнулся про себя император.
Василий Андреевич вошел, поклонился и по знаку государя сел. Папку он держал на коленях, не раскрывая – сначала следовало сказать главное.
– Ваше величество, я просил приема по делу, которое не терпит громких слов, но нуждается в вашем пристальном внимании.
Александр Николаевич отложил бумаги и переплел пальцы.
– Слушаю.
Долгоруков заговорил не торопясь, как человек, у которого каждое слово выверено еще до порога.
– Речь о молодом дворянине Винокурове. Вы изволили его принимать, и имя это вам, без сомнения, знакомо. Он состоит в работе над крестьянским делом под покровительством великой княгини Елены Павловны.
– Я помню юношу, – кивнул государь.
– Так вот, ваше величество, – продолжал князь, – человек этот, при всей своей даровитости, в последнее время притягивает к себе слишком много шума. Его проект критикуют в журналах – и справа, и слева. Бранят так, будто он успел сделаться главным врагом и тех и других.
Александр II нахмурился.
– Я читал кое-что. Статьи резкие.
– Резкие, – согласился Долгоруков. – Но дело не в самих статьях, а в том, что они показывают. Вокруг этого проекта уже не спор – раскол. Одни видят в нем посягательство на вековой порядок, другие – лишь полумеру, недостойную настоящего освобождения. Кто-то – покушение на основы самой деревни, ее устройства. И все они недовольны. А недовольство это, ваше величество, рано или поздно перекидывается с бумаги на улицы.
Он выдержал паузу, давая государю осмыслить сказанное.
– Реформа и без того идет тяжело. Сколько правок вносилось в прежние проекты? Сколько раз приходилось уступать то одной стороне, то другой? А тут является юноша шестнадцати лет и предлагает артели, заводы, какие-то новые порядки – и все это уже вносит раздор, прежде чем легло на ваш стол.
Император молчал. Долгоруков знал, что попал в самую точку: государь боялся не перемен, а того треска, с каким они разрывают общество. Страх этот был глубже политических расчетов.
– Но это еще не все, – сказал князь тише. – Я приказал навести справки о самом Винокурове. И обнаружились обстоятельства, которые меня, признаться, насторожили.
Он раскрыл папку и положил перед собой два листа.
– В родовом поместье у Винокуровых сейчас проживает перс, привезенный из-за моря. И это не простой работник, каких нанимают в услужение, для него и переводчика прислали. Также юноша сошелся с персидским аристократом, промышляющим торговлей, рисовал ему картины. Тот величал Винокурова своим лучшим другом. А человек этот, по нашим сведениям, близок к последователям бабизма.
Император перевел взгляд с лица князя на бумаги.
– Что за учение?
– Бабизм, ваше величество, это вера, родившаяся в Персии и зашедшая туда, куда подобные учения всегда заходят. Последователи ее поначалу говорят о нравственном обновлении, а кончают тем, что посягают на власть. В Персии их уже стреляли, и не раз. Но корень у них один – тот же, что у наших декабристов: им кажется, что мир несправедлив и что его надобно переделать, а переделать – значит, убрать тех, кто стоит сверху.
Государь помолчал. Слово «декабристы» в этом кабинете звучало особым грузом.
– Вы полагаете, Винокуров разделяет эти взгляды? – спросил он наконец.
– Не берусь утверждать, – осторожно ответил Долгоруков. – Но человек, который дружит с носителем таких идей, принимает от него людей и при этом сам перекраивает устройство деревни – такой человек заслуживает пристального взгляда. Не обвинения, ваше величество. Наблюдения.
Он снова выдержал паузу.
– Поэтому я и прошу вашего решения: продолжать ли мне работу по Винокурову, вызвать его на откровенный разговор, или покуда не предпринимать никаких действий?
Александр II поднялся и подошел к окну. За стеклом в свете фонарей кружился редкий снег.
– Наблюдайте, – сказал он минуту спустя, не оборачиваясь. – Только наблюдать. Без арестов, без обысков, без лишнего шума. Мне нужны сведения, а не скандал.
– Слушаюсь, – ответил князь.
– И чтобы бумаги ваши не расходились по рукам. Это дело останется между нами, пока я не решу иначе.
Долгоруков поднялся, поклонился.
– Будет исполнено.
Когда за шефом жандармов закрылась дверь, император еще несколько минут стоял у окна. Слова князя ложились на уже тревожное: раскол, бабиды, декабристы, юноша, за которым тянется слишком много нитей. Он не хотел делать из Винокурова врага, но и закрывать глаза нельзя. Крестьянская реформа – вынужденная мера, чего не понимают многие дворяне. Не проведи ее – и низы поднимутся. А это страшно. Но если провести ее бездумно, попутно обидев уже кого из влиятельных сословий, то получишь бунт иного толка – «сверху». И Александр Второй ощущал себя будто на тонком льду, который трещит и готов вот-вот расколоться, открыв под собой ледяную бездну.
Вернувшись к столу, государь взял чистый лист и собственноручно вывел несколько строк. Он приглашал великую княгиню Елену Павловну явиться во дворец на следующий день. Без подробностей, но так, чтобы она поняла: разговор будет серьезный.




























