444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Никита Семин » Сын помещика 15 (СИ) » Текст книги (страница 6)
Сын помещика 15 (СИ)
  • Текст добавлен: 17 октября 2026, 14:30

Текст книги "Сын помещика 15 (СИ)"


Автор книги: Никита Семин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

– Это я и так знаю, – хмуро посмотрел я на Федора Михайловича. – И дал о том развернутый ответ в журнале Краевского.

– Вот на том и стойте, – заявил мне Достоевский. – Он загоняет вас в ловушку: либо вы молчите – и остаетесь в его лагере, либо возражаете – и становитесь ренегатом. У него это называется логикой. А на деле – тирания мнения. Не спорьте с ним на его условиях. Не доказывайте, что вы не оппозиционер. Это проигрышная позиция – вы вечно будете оправдываться. Сделайте другое: заявите свою собственную мысль так ясно, чтобы его интерпретация отпала сама собой.

– Это какую же?

– Скажите: «Моя песня – не про власть и не против власти. Она про человека, который поднимает руки к небу, потому что ему тесно внутри себя. Это не протест – это молитва. А молитва – дело не политическое». Понимаете? Вы не спорите с Чернышевским. Вы выходите из его системы координат. Он делит мир на «за» и «против». А вы говорите: есть третье – человек перед Богом, не перед государством и не перед революцией.

– Думаете, он это примет? – усмехнулся я, абсолютно не веря, что подобное может сработать.

– Конечно, нет, – подтвердил мои мысли Федор Михайлович. – Он вас растерзает. Но растерзает вашу мысль, а не вас. И публика – те, кто способен думать – увидит разницу. Он будет кричать, что вы реакционер и мистик. А вы будете спокойно повторять: я не говорю о политике, я говорю о душе. И каждый раз, когда он будет пытаться вернуть вас к политике, вы будете возвращать его к человеку. Это его бесит больше всего – когда с ним говорят не о массах, а о личности.

– Он уже назвал меня, пусть и опосредованно, трусом и дураком, – заметил я. – Как мне парировать это?

– Так вы уже парировали, – удивил меня Достоевский. – Просто повторите то, что сказали в журнале Краевского: «Николай Гаврилович, вы взяли мои слова без моего дозволения, не указали, что они мои, и исказили их в своих целях. Кто из нас двоих поступил трусливо?»

– И этого хватит? – недоверчиво посмотрел я на писателя.

– Чтобы остаться «при своих» – несомненно. Люди увидят, что у вас есть собственное мнение. А это уже немало.

Мы сидели до темноты. Свеча оплывала, чай остыл, а я все исписывал поля, ставил значки, перечеркивал и снова писал. Достоевский ходил по комнате, садился, вставал, говорил быстро, иногда сам с собой спорил, будто не я, а он будет стоять против Чернышевского в салоне.

К концу он остановился у окна, посмотрел на снег.

– Пожалуй, большего я добавить вам не смогу, – сказал он. – Куда будет метить Николай Гаврилович, вы теперь знаете. А все остальное решится там.

Я сложил листы с полностью переделанными тезисами, сунул в карман сюртука. Внутри было легко, как после долгой работы, за которой наконец виден результат. И было немного стыдно за прежние сомнения – что пришел, не зная, примут ли. Зря.

– Спасибо, Федор Михайлович, – я протянул ему руку.

Он пожал ее и проводил меня до двери, задержал на пороге.

– Заходите после диспута, – попросил он. – Скажете, чем кончилось.

– Зайду.

Я вышел в морозный, притихший Петербург и двинулся домой, повторяя про себя самые крепкие его слова.

* * *

Дубовка

К утру пятого января Борис Романович Михайлов добрался до Дубовки. Дорога вымотала его больше, чем он сам готов был признать: последние версты он то и дело растирал закоченевшие ноги и ловил себя на том, как ломит спину от постоянного сидения.

Первым делом мужчина отправился не искать новости о Романе, а на стройку массажного комплекса. Раз уж прибыл, надо собственным взглядом окинуть проделанную работу, да и будет официальный повод навестить Софью Александровну. И уже потом, к полудню, его сани стояли у знакомого крыльца, и местный слуга Архип, кланяясь, принял у гостя шубу.

Софья Александровна встретила его с легкой улыбкой, по-домашнему, но причесанная и собранная. Предложила чаю, распорядилась подать кренделей. Борис Романович поблагодарил и сел, с удовольствием подставив ладони к жарко натопленной печи.

Разговор начали издалека – о зиме, о дороге, о том, как мело на Волге. Михайлов делал вид, что заехал по делу, и делился новостями о строительстве.

– Здания поставили, – говорил Михайлов. – Но остальное уже позже делать будут, как фундамент осядет. И за землю около них возьмутся по весне.

Зубова кивала. Пусть она и жила в Дубовке, но основная ответственность в их компании собственников в отсутствии Романа лежала как раз на Михайлове, а потому она и не вникала, как идет стройка. Картина для нее выходила ясная. Комплекс в целом возведен: стены стоят, крыша настлана, окна заколочены до времени. Но внутри – голые стены. Кирпич еще дышал сыростью, и всякий понимающий человек знал: фундаменту и кладке надо дать осесть. Иначе и штукатурка пойдет трещинами, и печи поведет. Внутренние работы – только после того, как здание выстоится. Благоустройство же прилегающей земли и вовсе откладывалось до весны: сейчас, по морозу, ни дорожек не выложить, ни деревьев не пересадить.

– Стало быть, к лету и можно будет работников везти. Или даже к осени, чтобы наверняка, – подытожил Михайлов.

Зубова кивнула. Мужчина помолчал, повертел в пальцах чашку и наконец задал тот вопрос, ради которого, по правде, и сделал крюк:

– А весточек от Романа Сергеевича вы не получали, Софья Александровна? Я все жду, когда он вернется. Дело к нему есть, но не такое, чтобы гнать письмом.

– Нет, – ответила она, и улыбка ее чуть потускнела. – Давно ничего не было. Пишет редко, а уж с тех пор, как уехал в Петербург, и вовсе молчит. Я сама не знаю, что у него там творится.

Михайлов кивнул, стараясь не выдать огорчения. Виду он не подал, только сделал глоток чаю и похвалил крендель. А про себя прикинул: значит, в поместье Винокуровых ехать все же придется. А это – несколько часов в санях, и в его годы такой путь уже не то чтобы полезен. Спина затекает, ноги стынут, и после каждого такого перегона он еще дня два ходит разбитый.

Но делать нечего. Не по телеграфу же спрашивать о таких вещах. Да и не о Романе одном – хотелось своими глазами взглянуть на массажистов, которых юноша набрал и учил. Как далеко они продвинулись? В прошлый свой визит он успел оценить их умение, но может оно стало еще лучше? За столько-то времени, пока он Винокуровых не навещал.

Попрощавшись с Зубовой, Борис Романович поблагодарил ее за прием, вышел на мороз и велел закладывать. Лошади уже отдохнули, кучер поменял сено, и вскоре сани снова неслись по укатанному тракту – теперь к Винокуровым.

В поместье он прибыл к позднему вечеру, когда за окнами давно стемнело, и в доме зажгли лампы. Сергей Александрович встретил его в прихожей, удивленный столь поздним гостем, но радушный.

– Борис Романович, какими судьбами? В такую-то пору.

– Простите за поздний визит, Сергей Александрович. Дорога длинная, да и дела сами себя не сделают, – Михайлов отряхнул снег с воротника. – Переживаю, как там Роман. К тому же хотелось бы посмотреть, насколько выучились будущие массажисты. Сами понимаете – они не крестьян мять будут, тут оплошностей быть не должно.

Винокуров жестом пригласил его в зал, распорядился насчет ужина и уже на ходу ответил:

– С Романом все хорошо. Более того – он пишет, что сумел каким-то образом войти в ближний круг великой княгини Елены Павловны. Сам теперь, видно, не верит своему счастью. Вынужден задержаться в столице.

Михайлов остановился посреди залы, не дойдя до кресла.

– В ближний круг? – переспросил он. – Самой великой княгини?

– Так он пишет. И я ему верю. Роман слов на ветер не бросает.

Новость ударила в Бориса Романовича двояко. С одной стороны – радость. Если мальчишка и вправду обзавелся такими связями, то и просьбу его, Михайлова, исполнить будет куда проще. Арина в столице при таком покровителе точно сможет хорошо пристроиться: не где-нибудь, а при знатной даме, в приличном доме, подальше от царицынских пересудов. Роман слово замолвит – и двери откроются.

С другой стороны – растерянность. Как с ним договориться, если он сидит в Петербурге и возвращаться не торопится? Просьба-то деликатная, семейная, не для чужих ушей. По телеграфу такого не передашь – каждая строка там проходит через чужие руки. Да и в письме всего не скажешь: бумага не выдержит того, что можно объяснить с глазу на глаз, намеком, взглядом. И какие аргументы привести для юноши, чтобы он не отверг Арину с порога? После всех тех неприятностей, что она учинила Роману?

Михайлов прошел к столу, сел, принял от Сергея Александровича рюмку, но пить не стал – держал, задумавшись.

– Вы заночуйте у нас, Борис Романович, – сказал Винокуров. – Куда вам на ночь глядя обратно. А утром посмотрим на наших массажистов. Они как раз поутру занимаются. И баньку прикажу натопить, они сейчас учатся не холодное тело мять, а после парилки. Так оно податливей и боли меньше причиняется, коли в теле зажимы есть.

– Да, – кивнул Михайлов, отгоняя мысли. – Останусь. Утром и погляжу, каков прогресс.

Он поднял рюмку, глотнул, и тепло медленно пошло по жилам. Но мысли его были не о массаже и массажистах, а о своей дочери и ее будущем.


Глава 9

6 января 1860 года

Поместье Винокуровых

Утром в доме Винокуровых баню топили с рассвета. Корней с Митрофаном натаскали воды с вечера, и еще до того, как встало солнце, начали топку березовыми поленьями. Когда Борис Романович проснулся и вышел на крыльцо, из трубы уже валил густой белый дым.

– Проснулись? – окликнул дворянина Сергей Александрович. – Надеюсь, это не мои сорванцы вас разбудили?

– Что вы, я и дома привык пораньше вставать, – слукавил Михайлов, прекрасно слышавший гомон близнецов через стенку. – А вы всегда баню по четвергам топите?

– Нет, для вас расстарались, – с улыбкой покачал головой Винокуров. – Помните, мы вчера о массаже говорили? Вот для того и топим. После баньки – массаж лучше идет. И в салоне нашем ведь тоже бани строят для этой цели. Оцените, каково это – когда после баньки тело мнут. Совсем иначе все ощущается. Да и телу легче, когда оно жаром разогрето, – делился Сергей Александрович.

После легкого завтрака, хозяин поместья проводил гостя до порога бани.

– Париться извольте без спешки, Борис Романович. После дороги оно нужнее всего. А как выйдете – вас проводят.

Михайлов кивнул и шагнул внутрь. Сменное белье у него было с собой – завсегда в долгую дорогу себе запасную брал, а простыни у Винокуровых нашлись.

Парился мужчина долго, с удовольствием. Жар был мягкий, ровный – не тот, что сразу хватает за горло, а тот, что пробирает исподволь, до самой кости. Он сидел на полке, а дворовый слуга Винокуровых, Корней, поддавал на каменку водички, да охаживал Бориса Романовича дубовым веником. Мужчина слушал, как шипит вода, и чувствовал, как отпускает затекшую за двое суток спину. Потом окатился холодной водой, вытерся и, завернувшись в простыню, вышел в предбанник.

Там его уже ждал молодой крепостной – невысокий, широкоплечий, с короткими сильными руками. Поклонился.

– Велено проводить вас в комнату Романа Сергеевича, где вы ночевали. Там и будем работать.

Комнату юноши Борис Романович с вечера толком и не рассмотрел – темно было, а лучина не так чтобы много света давала. Но сейчас у него получилось осмотреться вдоволь. В комнате было чисто, но не пусто: на стенах всюду висели рисунки. Не парадные портреты в рамах, а легкие, быстрые работы: в основном карандаш, но было и несколько листов с акварелью. Линии были небрежны, но точны – Михайлов разглядел в них ту особую хватку, какая дается не терпением, а глазом. Он знал, что Роман художник, и потому удивления не испытал. Удивило другое: манера.

Такого способа рисовки он прежде не видел. Ни законченных теней, ни выписанных лиц – только набросок, схваченный на лету жест, поворот головы, изгиб ветки за окном. Названия этому стилю Борис Романович не знал, да и вряд ли такое название вообще имелось. Но он видел: стиль в этих листах есть. Своя рука, свой почерк. Оттого листы, развешанные вперемешку, не спорили друг с другом, а складывались в одно целое. Но и проработанные картины имелись, и весьма чудные. Они стояли особняком, приткнутые сбоку к столу. Там были изображены диковинные вещи. Если Борис Романович правильно понял – экипажи без коней, да высокие дома, каких нигде не имелось. Но то лишь на одной картинке, что поверх остальных была, он заметил.

Крепостной тем временем разложил на столе чистую простыню, размял ладони и попросил гостя прилечь.

Оторвавшись от разглядывания обстановки, Михайлов лег на живот, подложив руки под подбородок. Первые прикосновения были осторожные, даже вкрадчивые. Мужчина чувствовал, что парень обмазал чем-то руки, благодаря чему те скользили по телу, словно по льду. А потом парень нажал – и у Бориса Романовича потемнело в глазах. Боль была не острая, а глубокая, тупая, будто в спину вогнали кол. Он дернулся, приподнялся на локтях.

– Ты что творишь⁈ – рявкнул он. – Это так вас перс нанятый учит? Руки у него, видно, не из того места растут. Пошел вон, и мастера своего зови!

Парень отступил на шаг, но не испугался. Стоял, опустив руки, и смотрел спокойно.

– Осмелюсь доложить, барин, – заговорил он негромко. – Так только сперва и бывает, коли спина натружена. На вашем теле зажимов много, мышцы как камень. Оттого и больно. А потерпите – дальше легче пойдет. Так мастер Бахтияр учил.

– Это ты кому другому расскажи, – проворчал Михайлов, но лег обратно.

На крик в дверь заглянул Сергей Александрович.

– Что у вас тут?

– Да вот, неумеху вашего гоню, – буркнул гость. – Мнет так, будто долги из меня выколачивает.

Винокуров вошел, глянул на парня, потом на Михайлова, и понял, в чем дело.

– Он правду говорит, Борис Романович. Я сам через это прошел. Поначалу терпеть трудно, зато после – как заново родился. Вы уж позвольте ему закончить.

Михайлов помолчал, скрипнул зубами и снова уткнулся лицом в сложенные руки.

– Ладно, – выдохнул он. – Продолжай. Только если опять так – выгоню.

– Без этого никак, – предупредил крепостной и снова взялся за дело. – А коли б в баньку не сходили, то боль еще пуще этой была.

– Ладно, продолжай, изверг, – буркнул Борис Романович, смирившись.

Уж коли Винокуров подтвердил слова крепостного, то видать, так оно и есть.

Боль ушла не сразу, но постепенно, от движения к движению, под ладонями парня что-то в спине стало поддаваться, отпускать. Тело, скованное долгой дорогой, отзывалось уже не судорогой, а теплом. Винокуров остался в комнате с разрешения Михайлова, на тот случай, если снова какое недоразумение выйдет и разрешить его потребуется.

– А скажите, Сергей Александрович, – заговорил Михайлов, не поднимая головы, – почему вы мне парня дали? Девок, что ли, жалко? Оно бы и мягче наверняка вышло, и приятнее.

Винокуров качнул головой.

– Это все еще с Романом обговорено было. Не помните разве? Чтобы из массажного салона новый бордель не вышел. Посетители, как увидят крепостных массажисток, так сразу и начнут их к блуду принуждать. А нам такого не надобно. Потому у нас парни с мужчинами выучены работать.

Михайлов недовольно поморщился, но возразить было нечего. Такой разговор у него с Романом действительно был, и он тогда сам признал его правоту. Хотя сейчас не отказался бы от более ласковых женских рук.

К концу массажа боль и вовсе ушла. Парень размял шею, плечи, прошелся вдоль позвоночника, и Борис Романович почувствовал, как тело стало легким, будто с него сняли пудовую гирю. Он поднялся, повел плечами, размял шею. Спина не ныла. Даже дышалось иначе.

– Ну, – признал он, – может, и не зря терпел.

Обратная дорога в Царицын и вправду далась ему легче. Тело больше не затекало так быстро от долгого сидения в санях, как раньше. И он впервые за последние дни не ловил себя на желании поскорее вылезти и размяться. Сани несли его по укатанному тракту, а он смотрел на снежную степь и думал уже не о больной спине, а о том, что делать ему с дочкой. Отправлять ли в столицу и если отправлять, то как убедить юного Винокурова помочь ей там в обустройстве?

* * *

Царицын

Лед на Волге встал еще в конце ноября, и с того дня навигация закрылась до весны. Но Петр Егорович Скородубов отправился к начальнику порта за отпуском только теперь, в первых числах января. В кабинет он вошел без обычной своей уверенности – как человек, которому впервые за много лет приходится просить о таком.

Начальник порта выслушал его, не дослушав до конца, и только руками развел:

– Да о чем разговор, Петр Егорович. До весны навигации не будет, судно на зимовке, команда распущена. Поезжайте. Кто же вас держать станет?

Скородубов и сам знал, что отказу взяться неоткуда. Отпуск ему дали без единого возражения, тем же днем оформили бумаги и выдали подъемные. Он вышел из конторы, постоял на крыльце, глядя на заснеженную пристань, и поймал себя на странном чувстве – будто сделал что-то непривычное, почти неприличное.

Прежде он отпусков почти не брал. За все годы службы – разве что по болезни, да и то неохотно. Не было в том особого смысла. Вся его родня жила в Царицыне, как и он сам. Служба на корабле, дом на берегу, дочери, вечерами – разговоры у самовара. Покидать дочек ему не хотелось; напротив, каждую свободную минуту он норовил провести с ними. Анастасия с ее вязанием, Анна с ее вечным смехом – весь дом держался на этих двух голосах. Уезжать от них было незачем, и он не уезжал.

Теперь все обернулось иначе. Дочери были в Петербурге, дома оставалась одна Клара Васильевна, и дом этот сделался непривычно тих. Скородубов и сам не заметил, как начал тосковать по своим девочкам. Сперва глухо, краем сердца, а потом – все сильнее, так что по вечерам он ловил себя на том, что смотрит на пустые стулья за столом.

Отпуск он не взял сразу, хотя возможность появилась в тот самый день, когда лед окончательно сковал Волгу. Причин было две, и обе он не раз прокручивал в уме.

Первая – сила привычки. Прежде, не беря отпуска, Скородубов не маялся без дела: как закрывалась навигация, он сам следил за обслуживанием корабля после летних рейдов. Тогда он был еще не капитаном, а старшим помощником. Капитан как раз брал отпуск, оставляя судно на его попечение. Скородубов привык к этому порядку, прирос к нему. И когда сам стал капитаном, мало что изменилось: он по-прежнему оставался на зиму при корабле, проверял такелаж, днище, снасти, расписывал команду. Дело было привычное, и без него он уже не мыслил зимы.

Вторая причина была проще и больнее. Он думал, что дочери скоро вернутся. Ждал. Не хотелось разминуться с ними в дороге – уехать в одну сторону, пока они едут в другую. Потому и тянул, откладывал, уверял себя, что еще немного – и они будут дома.

Потом пришло письмо, из которого выяснилось: Анна с Анастасией задерживаются в Петербурге, и неизвестно, насколько долго. Роман писал, что речь о двух месяцах, но Скородубов понимал – такой срок легко растянется. Как идут дела у юноши в столице – непонятно, но что он не гуляет по набережным впустую, офицер был уверен. А его дочери Романа одного точно не оставят. Да и последняя телеграмма от Анны настораживала. Складывалось ощущение, что она решила навечно поселиться в столице. Надо бы разузнать все из первых рук – что у них там происходит.

Петр Егорович и раньше бы отправился в путь, да тут как раз подошел Михайлов со своей просьбой. И тут Скородубов, как честный офицер, не колебался. Выявить контрабандиста, помочь человеку, который сам был отцом дочери и боялся за ее судьбу – это он счел долгом чести. Отложил отъезд и взялся за дело.

Но дело это завершилось. И оставаться далее в Царицыне становилось мужчине в тягость. Дом опустел, служба не держала, а внутри все сильнее давило. Он скучал по дочерям – скучал так, что ночами лежал без сна и прислушивался к тишине, в которой не было их голосов. И, кроме тоски, была еще опаска – та, о которой он не говорил никому: он боялся, что не выдержит и все же пойдет в жандармерию, чтобы сдать купца Кулакова. А этим он навредил бы уже Михайлову, который просил его не раздувать дела.

И Скородубов стал собираться в путь. Заказал место в почтовых санях до Петербурга, уложил вещи, дал Кларе Васильевне наставления по дому. А прежде всего отправил телеграмму Роману – короткую, скупую, как все, что он писал: «Еду. Прибуду в Петербург. Скородубов». Завтра он отправится в путь.

* * *

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

Проснувшись утром, я только открыл глаза, как почувствовал, что в квартире что-то переменилось. Пахло не только бумагой и стряпней из кухни, но и влажной землей, свежей зеленью – тем особенным запахом, какой бывает в оранжерее. Потянувшись, я скинул одеяло и тут заметил свою невесту.

Настя стояла у окна с горшком в руках и примеривалась, куда бы его поставить. На подоконнике уже теснились еще два – с какими-то мелкими, плотными листьями. Рядом на столе лежала груда лоскутов: зеленая тафта, обрезки шелка, мотки проволоки. А поверх всего – несколько готовых цветов. Быстро одевшись, я подошел и взял один. Лепестки были свернуты из тонкой розовой ткани, прожилки прошиты нитью, в серединке – пучок желтоватых тычинок. На вид почти живой.

– Красиво получилось, – сказал я.

Настя обернулась, поправила выбившуюся прядь и улыбнулась чуть смущенно.

– Прости, если разбудила. Просто не терпелось начать, а вчера вечером света было мало. Ну как тебе? Я купила горшки у цветочника на Садовой и лоскутов набрала. Сидела в свободные часы и шила. Так скорее время идет.

Она поставила горшок на подоконник, отступила на шаг, склонила голову к плечу.

– Вот сюда. Или лучше на круглый стол? Не знаю, куда смотреть будут первым делом.

– Сюда, – кивнул я. – У окна ему света больше.

Настя кивнула, поправила листья, провела ладонью по земле в горшке, стряхнула приставшие крошки. Потом взяла со стола свои искусственные цветы и принялась раскладывать их по залу – один на каминную полку, другой в вазу у двери, третий просто прицепила к шторе.

Я смотрел на нее и вдруг понял, что хочу ей помочь. Не думать о тезисах для диспута, реформе, о том, что может случиться в салоне князя Одоевского. Эти мысли итак в последнее время крутилась по кругу, как заведенные, и уже не давали ничего, кроме усталости. А тут есть возможность отвлечься и развеяться немного.

– Дай и мне что-нибудь, – попросил я.

Настя удивленно вскинула брови.

– Тебе? Так у тебя же диспут на носу.

– Вот именно. Потому и хочу руками что-нибудь поделать, а не головой.

Она улыбнулась, сунула мне моток проволоки и кусок зеленой ткани.

– Тогда вот, листья крути. Покажу, как я делаю.

И показала. Ловко, без спешки: обмотала проволоку тканью, закрепила ниткой, изогнула, придала листу прожилку. Я повторял за ней. Выходило кривовато, куда грубее ее работы, но Настя не смеялась – поправляла, подсказывала, иногда брала мои пальцы в свои и показывала, как держать. От ее ладоней пахло мылом и немного – землей.

Мы занимались этим несколько часов. За окном смеркалось, снег шел все гуще, и в зале от лампы ложился теплый желтый круг. Настя переставила горшки еще раз, отошла к двери, окинула комнату взглядом.

– Ну вот, – сказала она. – Теперь не так голо. А то стены чужие, будто не живем, а так – ночуем.

Она была права. Квартира наша была казенная, съемная, чужая, и до этого дня я как-то не замечал, насколько в ней пусто. На Рождество эту пустоту немного украсили, но потом все сняли. Теперь же на подоконнике зеленели горшки, на камине алели искусственные цветы, и комната впервые стала походить на дом.

Я подошел к Насте, обнял ее со спины, прижался щекой к виску.

– Спасибо, – сказал я.

– За что?

– За уют, который создаешь для нас. За то, что помогла мне отвлечься от переживаний. А то мысли по одному кругу шли.

Она прижалась ко мне, накрыла мои руки своими.

– Это хорошо, что ты отвлекся. А то бы извел себя только понапрасну. Какой из тебя спорщик выйдет, если ты и так уже сам с собой споришь в голове? – рассмеялась она.

Я усмехнулся. В чем-то она была права.

Вечер подкрался незаметно. За окнами совсем стемнело, часы пробили семь, и Настя, глянув на них, тихо вздохнула.

– Тебе пора собираться, – проговорила она.

Я не сразу отпустил ее. Стоял, глядя поверх ее макушки на темное окно, за которым все так же валил снег. Потом все-таки разомкнул руки.

– Пора, – согласно кивнул я.

До начала работы салона князя Одоевского оставалось чуть меньше часа.

Ровно к восьми вечера моя карета остановилась у подъезда дома князя Одоевского. Я вышел, поправил воротник шинели и поднялся по ступеням. В прихожей пахло воском и сырым мехом. Слуга принял верхнее платье, проводил к дверям зала.

Он уже не пустовал. Гости собрались, хотя и не все. Князь стоял перед входом, встречал каждого, уделял по две-три минуты, говорил что-то негромкое, кивал, после чего человек предоставлялся сам себе. Так он встретил и меня – сдержанно, с тем особым светским вниманием, в котором не разберешь ни расположения, ни настороженности.

Я прошел вглубь зала, снял перчатки и огляделся. В течение получаса подъезжали остальные. С каждым новым лицом гул голосов делался плотнее, ровнее. Среди собравшихся я узнавал знакомых. Вот у окна стоял прусский посланник Отто фон Бисмарк. Прямой, невозмутимый, он что-то негромко говорил немолодому господину с орденом на сюртуке. А вот в паре метров от входа – Самарин Юрий Федорович. Сухощавый, в очках, прохаживается вдоль стены и, казалось, занят собственными мыслями. Некрасов стоял в другом конце зала, и рядом с ним, чуть поодаль – Чернышевский. Были здесь и новые для меня лица – господа, которых я прежде не встречал ни в салоне, ни в иных домах. Они держались отдельно, переговаривались вполголоса, поглядывали то на меня, то на Чернышевского.

Сам Николай Гаврилович уже был в зале, когда я пришел. Он стоял у камина, скрестив руки, и смотрел перед собой с тем особенным выражением, какое бывает у человека, уверенного в исходе дела. Я поймал его взгляд. Ни он, ни я не подошли друг к другу. Между нами, по молчаливому согласию, все было решено без слов: до начала диспута мы не разговариваем.

Чтобы скоротать время, я подошел к Самарину.

– Юрий Федорович, – окликнул я его.

Тот обернулся, кивнул, и глаза его на миг сделались внимательнее.

– Ее Императорское Высочество просила меня посмотреть, как будет идти диспут, – сказал он негромко. – Я, как вы понимаете, человек в этом деле посторонний, но заинтересованный.

Я не стал спрашивать, что именно он станет докладывать великой княгине. И так было ясно.

С Некрасовым мы лишь обменялись приветствиями. Николай Алексеевич держался вместе с Чернышевским – по-иному и быть не могло: он был его соратником, другом, человеком одного круга. Но ко мне относился ровно, без заискивания и без неприязни, и в коротком рукопожатии не было ничего, кроме вежливости.

Бисмарк, когда я проходил мимо него, ограничился кратким поклоном. Мы виделись прежде, и этого оказалось довольно, чтобы теперь, встретившись взглядами, обменяться едва заметным кивком. Большего дипломат себе не позволил: он наблюдал, держался в стороне, разговаривал с иными гостями, но время от времени взгляд его возвращался к центру зала, где пока еще ничего не происходило.

Наконец все собрались. Гул голосов стал тише, будто само собрание почувствовало, что время пришло. Князь Одоевский вышел вперед, обвел зал взглядом и поднял руку.

– Господа, – начал он, – сегодняшнее собрание будет не совсем обычным. Мы не станем слушать музыку, не станем спорить о пустяках. Сегодня мы выслушаем двух людей, которые решили сойтись между собой в словесной битве.

По залу пробежал легкий шум – не удивление, скорее подтверждение того, что все и так знали, ради чего собрались.

– Николай Гаврилович Чернышевский, – продолжал князь, – и Роман Сергеевич Винокуров. Прошу.

Он указал на стол, поставленный в самом центре зала. Обычный, накрытый темной скатертью, и по двум его концам – два стула, обращенных друг к другу. Чернышевский оттолкнулся от камина и пошел к столу первым, неспешно, не глядя на меня. Я выждал мгновение и двинулся следом.

Гости обступили нас полукругом. Лица сделались серьезными, внимательными. Бисмарк остался стоять чуть поодаль, сложив руки за спиной. Самарин подался вперед, чтобы не пропустить ни слова. Некрасов стоял в первом ряду, рядом с креслом, и смотрел то на одного, то на другого.

Чернышевский неторопливо опустился на свое место. Я сел напротив.

Между нами легла тишина – та короткая, напряженная тишина, какая бывает за мгновение до первого удара. Диспут вот-вот должен был начаться.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю