Текст книги "На скосе века"
Автор книги: Наум Коржавин
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Вспомним напоследок – и уж в последний раз: «…Высшая верность поэта – верность себе самому». Что ж, сперва это; может честолюбиво – и ведь справедливо же! – обрадовать. Показаться тем, что делает тебя особенным. Но потом оборачивается (или не оборачивается) пониманием, что это только условие исполнения твоего долга, значит, прежде всего ответственность.
Тот простой факт, что поэт рождается отличным от остальных, иными из русских поэтов, смею считать – лучшими и уж точно самыми русскими (кровно принадлежащими отечественной традиции), подчас воспринимается как нечто… Стыдное? Сказано слишком радикально, но чувство неловкости действительно наблюдается. «Всю жизнь я быть хотел, как все…» – чуть не завидует этим «всем» Пастернак, и не зря его путь будет направлен к тому, чтоб, если вспомнить слова о. Александра Меня, обрести «Тайну, пребывающую выше всякого имени». Прежде всего, конечно, своего личного «я». «Я ими всеми побеждён, и только в том моя победа» (естественно, вновь Пастернак) – этот порыв самоотвержения не только его, пастернаковский, но, думаю, и выстраданно-российский.
«Самоотверженность, – гениально напишет Владимир Даль, имея в виду, конечно, не узко-нынешнее значение, – исключает самотность, вытесненную человеколюбием и исполненьем своего долга». «От вины да от долгу не отрекайся», – посоветует он же, вспомнив пословицу.
Но русским поэтам, исповедующим ту виноватость, о которой я говорю, даже совет не нужен. И обойдёмся без ревнивого сопоставления масштабов; при различии биографий, характеров и степеней дарования дело у них общее.
«У всех поэтов ведь судьба одна», – каким-то образом догадался девятнадцатилетний киевлянин Наум Мандель, ещё не знающий, что ради того, чтобы иметь возможность печататься в стране интернационалистов, придётся стать Наумом Коржавиным. У всех не у всех, но наш век и судьба русской поэзии действительно скорее объединяют поэтов, чем разъединяют – при всей их всеочевидной «самотности».
Конечно, лишь тех, кто или преодолевает гадость, или выносит её на горбу.
ПРЕДПУТЬЕ
До войны
* * ** * *
Ещё в мальчишеские годы,
Когда окошки бьют, крича,
Мы шли в крестовые походы
На Лебедева-Кумача.
И, к цели спрятанной руля,
Вдруг открывали, мальчуганы,
Что школьные учителя —
Литературные профаны.
И, поблуждав в круженье тем,
Прослушав разных мнений много,
Переставали верить всем…
И выходили
на дорогу.
1945
Боль начинает наплывать
Опять – тебе назло.
А ты быстрее за слова,
Но больше нету слов.
* * *
И ты поймёшь: спастись нельзя,
И боль зальёт глаза.
Ведь ты давно уж всё сказал,
Что надо б тут сказать.
1941
Жуча
До вечера, не в унисон толпе,
Шарахающейся от таких,
Ходил и мечтал об одной тебе
И вслух сочинял стихи.
А город стиснул мечты домами.
А небо покрыло их серою коркой.
Но ты… Ты мелькала, вплетаясь в орнамент
Деревьев, Днепра и Владимирской горки.
1940
Вот прыгает резвая умница,
Смеётся задорно и громко.
Но вдруг замолчит, задумается,
Веселье в комочек скомкав.
Детство кончилось
Ты смелая, честная, жгучая.
Всегда ты горишь в движении.
Останься навеки Жучею,
Не будь никогда Евгенией.
1941
Так в памяти будет: и Днепр, и Труханов,
И малиноватый весенний закат…
Как бегали вместе, махали руками,
Как сердце моё обходила тоска.
Зачем? Мы ведь вместе. Втроём. За игрою.
Но вот вечереет. Пора уходить.
И стало вдруг ясно: нас было не трое,
А вас было двое. И я был один.
1941
Война
Поездка в Ашу* * *
Ночь. Но луна не укрылась за тучами.
Поезд несётся, безжалостно скор…
Я на ступеньках под звуки гремучие
Быстро лечу меж отвесами гор.
Что мне с того, что купе не со стенками, —
Много удобств погубила война,
Мест не найти – обойдёмся ступеньками.
Будет что вспомнить во все времена.
Ветер! Струями бодрящего холода
Вялость мою прогоняешь ты прочь.
Что ж! Печатлейся, голодная молодость, —
Ветер и горы, ступенька и ночь!
1942
На уральской станции
Это было в Уральских горах
Иль, вернее, во впадине гор,
Где река на восьми языках
С тёмной ночью ведёт разговор.
Он звучал мне отчётливо так,
Говорливый, шумливый, немой…
Когда я проходил там в лаптях,
В пять утра возвращаясь домой.
Это юность моя, как река…
Озарённые шишки вокруг.
Или в мыслях от пули врага
Погибающий где-нибудь друг.
Как из впадины рвалась душа.
Даль была так доступно жива
За Миньяром вставала Аша,
За Ашою Уфа и Москва,
За Москвою опасность в глаза,
Там ведь рядом история шла…
А вокруг только горы в лесах,
Где в тени земляника росла.
Да! Леса. Но в рабочих ушах
Вместо шелеста скрежет стальной.
Я свободою только дышал
В пять утра, возвращаясь домой.
1945
* * *
Над станцией бушует снег,
Слепляющийся тёплый снег.
Он бьёт в глаза и как на грех
Стремится вызвать женский смех,
Хороший серебристый смех,
Такой же тёплый, как и снег.
Над станцией бушует снег,
А в ожидальном зале – смех,
Мужской, удушливый, сухой,
С едва подавленной тоской,
В который отзвук тот прошёл,
Что всё равно нехорошо.
Да! Всё нехорошо – и пусть
Задержит поезд Златоуст,
И плохо прячется пускай
За анекдотами тоска.
Над станцией бушует снег
И хочет вызвать женский смех.
1946
На военной пересылке
О нет! Меня таким не знала ты,
Он вывернут войной, духовный профиль.
И верь не верь, предел моей мечты —
Печёный хлеб да жареный картофель.
Мне снятся сны. В них часто он шипит
На сковородке. И блестит от сала.
Да хлеба горы! Да домашний быт,
Да всё, над чем смеялись мы, бывало.
Но как бы я об этом ни мечтал,
Но в тишине с картофелем и салом
Я б верно скоро дико заскучал!
И ты тогда б меня опять узнала.
1943
* * *
Два солдата и матрос.
Завтра бросят на мороз,
А тоска, как нож, остра,
А в коленях медсестра
Распласталась поперёк
Сразу трёх.
Так куда приятней жить.
Так красивше.
Не невинной погибать,
А пожившей.
А ещё – на нижних нарах
Взятых из дому ребят
Баснями пугает старый
Трижды раненный солдат.
И согнувшись, как калеки,
На полу сидят узбеки,
Продают кишмиш по чести,
Вшей таскают в полутьме
И на все команды вместе
Отвечают: «Я бельме».
А на улице пока
Заморозь ещё легка.
Ходят девочки в кино,
Шутят мальчики смешно.
А снежинки, а снежинки
До чего как хороши…
Здесь не будет ни грустинки,
Только выйди и дыши.
Только выход нам закрыт:
Будка у ворот стоит.
1944
От судьбы никуда не уйти,
Ты доставлен по списку как прочий.
И теперь ты укладчик пути,
Матерящийся чернорабочий.
А вокруг только посвист зимы,
Только поле, где воет волчица,
Что бы в жизни ни значили мы,
А для треста мы все единицы.
Видно, вовсе ты был не герой,
А душа у тебя небольшая,
Раз ты злишься, что время тобой,
Что костяшкой на счётах, играет.
1943
Москва
ЭпизодПоэзии
Что за мною зрится им,
Думать непривычно.
Я сижу в милиции,
Выясняю личность.
Что ж тут удивительного
Для меня, поэта?
Личность подозрительная —
Документов нету.
Я тобою брошенный,
Потому что тоже
Ты меня, хорошая,
Выяснить не можешь.
1944–1945
Ты разве женщина? О нет!
Наврали все, что ты такая.
Ведь я, как пугало, одет,
А ты меня не избегаешь.
* * *
Пусть у других в карманах тыщи,
Но – не кокетка и не блядь —
Поэзия приходит к нищим,
Которым нечего терять.
Поэзия! Чего ты хочешь?
И что ты есть, в конце концов?
И из каких хороших строчек
Вдруг кажешь ты своё лицо?
Я знатокам давно не верю,
Что, глядя совами в тетрадь,
За клеткою не видя зверя,
Незнамо что начнут болтать…
* * *
Но кроме образов и такта
Ещё бывает существо.
И в нём ни критик, ни редактор
Не смыслит часто ничего.
И я отвечу на капризный
Вопрос о сущности вещей:
Поэзия идёт от жизни,
Но поднимается над ней.
И роль её груба и зрима
И в дни войны, и в дни труда, —
Она пускай недостижима,
Но притягательна всегда.
1945
* * *
Здесь Юг. Здесь мягче. Здесь красивей.
Но здесь неладное со мной.
Мне снится Средняя Россия
С её неяркою весной,
С весной, где неприглядны краски,
Где сыро,
серо,
нетепло…
Где поезд, вырвавшись из Брянска,
В капели дышит тяжело.
А пассажиру думать, мучась,
Что всё идёт наоборот,
Что тянет в мир какой-то лучший,
В который поезд не придёт.
И он ворчит: «Плоды безделья».
Но не спасут его слова.
Потом под тот же стук капели
Навстречу двинется Москва,
И ты, забыв про всё на свете,
Опять увидишь радость в том,
Что можно грудью резать ветер,
С утра смешавшийся с дождём.
1946
Я питомец киевского ветра,
Младший из компании ребят,
Что теперь на сотни километров
В одиночку под землёй лежат.
Никогда ни в чём я не был лживым
Ни во сне, ни даже наяву.
Говорю вам, что ребята живы,
Потому что я ещё живу.
Ведь меня пока не износило —
Пусть наш век практичен и суров —
И, как в нашем детстве, ходит в жилах
С южным солнцем смешанная кровь.
Та, что бушевала в людном сквере,
Где, забыв о бомбах и беде,
Немцами расстрелянный Гальперин
Мне читал стихи о тамаде.
Под обстрелом в придорожной лунке
Залегли бойцы за грудой шпал.
Там в последний раз поднялся Люмкис,
И блеснул очками, и упал.
И сказать по правде, я не знаю,
Где, когда, в какой из страшных битв,
Над Смоленском или над Бреслау
Шура Коваленко с неба сбит.
* * *
За спиной года и километры,
Но, как прежде – с головы до пят
Я питомец киевского ветра,
Младший из компании ребят.
1946
Платону Набокову
Н. Глазкову
Нам портит каждый удачный шаг
Внутренних слов месть…
Раз говоришь, что пропала душа,
Значит, она есть.
Мы оба уходим в тревожное «прочь!»
Путь наш – по небесам.
Никто никому не придёт помочь,
Каждый бредёт сам.
И нам не надо судьбы иной,
Не изменить ничего,
И то, что у каждого за спиной,
Давит его одного.
И нам, конечно, дружить нельзя.
Каждый из нас таков,
Но мы замечательные друзья —
Каторжники стихов.
Мы можем лишь на расстоянье дружить
Дружбой больших планет,
А если и мы не имеем души —
Тогда её вовсе нет.
1944
Отступление
Нас отпускали с разных предприятий
И почитали для себя же счастьем.
Подхватывали райвоенкоматы
И прогоняли воинские части.
К хорошим строчкам строчки подбирая
И занимаясь в жизни только ими,
Вполне возможно, были мы лентяи,
Но сволочами – всё-таки другие.
1944
Солдат в электричке
Шли да шли. И шли, казалось, годы.
Шли, забыв, что ночью можно спать.
Матерились, не найдя подводы,
На которой можно отступать.
Шли да шли дорогой непривычной,
Вымощенной топотом солдат,
Да срывали безнадёжно вишни, —
Всё равно тем вишням пропадать.
Да тащили за собой орудья
По грязи и кручам, вверх и вниз.
Русские, всегда земные люди,
Без загробной веры в коммунизм.
Шли да шли, чтоб отдохнуть и драться,
Отстоять себя – страну и жизнь…
И ещё за то, чтоб – лет чрез двадцать
Вновь поверить в этот коммунизм.
1942
* * *
Кто-то что-то говорит,
Где купить и как продать.
А солдат сидит и спит,
Потому что он солдат.
Потому что на вино
Денег нету у него.
Ну а больше всё равно
Он не купит ничего.
Только штатской жизни ширь
Всё ж касается его…
Он вернётся в этот мир
Или сгинет за него.
1944
Юле Друниной
* * *
Кем только я не был!
И всё между прочим,
И всё утопало в каких-то химерах…
Я был фрезеровщиком, чернорабочим,
Я был контролёром
на точных размерах.
Но кем бы я ни был,
я был как калека.
И где б ни ступал я
шагами своими,
Меня называли улыбчато:
«Швейка»,
Так, словно бы «Швейк» – это женское имя.
Кем только я ни был…
Но дело не в этом,
А в том,
что не мог превратиться в кого-то.
И где б я ни был,
оставался поэтом
На горе своим
современным работам.
Пока я мотался,
и мне было плохо,
И вяз на простуженном
ноющем слове,
Товарищи шли
по великой эпохе,
Свои биографии
делая кровью.
Я тоже не видел
ни счастья,
ни блага.
Родная моя!
Ведь по мне это видно…
Но вот
у тебя на груди —
«За отвагу»,
И мне как мальчишке
становится стыдно.
1945
В этой комнате, в которой мы с тобой,
Чёрный вечер превратился в голубой.
А на лестнице, где мы с тобой стоим,
Оседает на карнизах светлый дым.
Почему ты лишь набросила пальто?
Если б ты его надела, было б что?
Что-то было бы не так… Но почему?
Это вещи, недоступные уму.
Лучше я приду к тебе опять.
Будем снова мы на лестнице стоять.
Мужество молчанья
Чёрный вечер снова станет голубым.
И осядет на карнизах светлый дым.
1947
Когда, что нужно, сказано в начале,
А нового пока не написать,
Оно приходит – мужество молчанья,
Велит слова на ветер не бросать.
Мы отдыха не просим, а напротив —
Нам стоит крови каждый перерыв…
И у поэта вечно где-то бродит
Пока что неосознанный мотив.
И если он звучит немного тише,
Не взял за горло и не бросил в дрожь,
Не тронь пера. Ведь если ты напишешь —
Напишешь дрянь, и сам её порвёшь.
Эвакуация
Как дразнится бессилием сознанье,
И тяжело смотреть в глаза друзьям…
Нет! Это вправду мужество – молчанье
В те дни, когда ещё сказать нельзя.
1945
Якобинец
Война не вошла ещё в быт в эти числа.
Скрипели платформы в далёкую тьму.
И каждый беженец был как призрак —
В угольной копоти и в дыму.
Движение в безвесть…
Дороги капризны…
Дороги – гнетут…
Но стоят вечера,
И манят, и манят намёками жизни,
Что брошена нами
всего лишь вчера.
Ещё не смело моих детских мечтаний
Дыханьем войны
с духотой поездов…
Я жадно читал в расписаньях
названья
Далёких, курортных, морских городов.
И жадно завидовал артбригаде,
Когда, подвезя её,
встал тяжело
Рядом
на станции в Павлограде
Встречный воинский эшелон.
Я помню порыв
восхищённой веры,
Когда подошли
к другим и ко мне
с поезда
сдержанные офицеры
И стали расспрашивать нас о войне.
Давно это было.
В чаду это было…
Но сцену запомнил я
как наизусть.
Тогда я в них видел
одну только силу.
Теперь вспоминаю
их скрытую грусть.
Но я ведь не знал,
как огромно лихо,
Которое пало
на плечи нам,
И как это страшно —
неразбериха,
Когда ты в неё
попадаешь сам.
Я верил, что близко уже
до развязки.
Я верил…
А ждали всех этих людей
Горечь трагедии в Первомайске,
Разгром… Окружение…
Гибель друзей.
Мне век не забыть этой душной дороги,
Солдат запылённых,
что едут на юг…
И вечно мне видеть,
как, грустный и строгий,
У нашей платформы
стоит политрук.
И снова всплывает
седое от пыли
С глазами внимательными лицо…
Он веровал в Правду.
И знал её силу.
И верить в неё
научил бойцов.
А когда его полк
под огнём метался
И руки вверх
поднимал в дыму,
Я знаю:
ни в чём он
не поколебался.
Но очень больно
было ему.
Да, очень…
Давно позади эти беды
И мир на земле
воцарился давно,
Но ту его боль
даже счастью Победы
Во мне до сих пор
перекрыть не дано.
Ведь в злой безысходности
давнего боя,
В руках,
поднимавшихся вверх тяжело,
Вся боль нашей веры,
вся суть нашей боли —
Всё то, что вело нас.
И что довело.
1947–2007
Когда водворился опять Бурбон
После конца Ста дней,
И стал император Наполеон
Тоскою Франции всей,
И юноша каждый, таясь во мгле,
Всё лучшее с ним сроднил,
Один якобинец в швейцарском селе
Учителем скромным жил.
Он очень учён был. И, как дитя,
Наивен был, светел, чист.
Крестьяне любили его – хотя
И знали, что он атеист.
И дети любили его. Хоть он
В школе всегда был строг.
Но целый мир был в нём заключён,
И всё объяснить он мог.
– Учитесь, дети! – он часто так
Начинал, опершись о стол. —
Учитесь, дети, – невежества мрак
Причина премногих зол.
Стремитесь к истине. Счастье – в ней.
И может, когда-нибудь
Окрепший разум заблудших людей
На ясный выведет путь…
Любил он гулять в предвечерний час,
В час конца полевых работ,
Когда веет прохладой, и солнце, садясь,
Красный свет свой на горы льёт.
И закат был грустен, и горы грустны,
И грустью был аромат,
И на всём был отблеск родной страны,
Что с той стороны, где закат.
Читал по ночам. И вставал чуть свет
Для тетрадей учеников…
Он здесь уже целых семнадцать лет
Жил вдали от друзей и врагов.
А в эти годы событья шли,
Отражаясь в ушах молвы…
И войска французов победно шли
До высоких ворот Москвы…
А потом метели чужой земли
Заметали могилы-рвы,
И войска французов назад брели
От холодных ворот Москвы.
А он так же спокойно смотрел вдаль:
Виноградники на холмах.
И неколебимо светилась печаль
В умных добрых его глазах…
…И лишь раз за все годы ожил старик.
Вдруг влетел, как восточный буран,
Сын погибшего друга, его ученик,
Догонявший свой полк капитан.
Он был полон победами, блеском карьер,
Славой Франции. Ветром. Войной.
Мыслью, силою, сведённой в крик: «Vive l’Empereur!»
И письмом варшавянки одной.
И хотелось – он сам не знал почему,
Ведь вся жизнь так была ярка —
Но навязчиво, страстно хотелось ему
Убедить и склонить старика.
А старик его слушал, но не стерпел.
И сказал: – Ты умён и смел.
Но всё-таки это не я устарел,
А ты юности не имел.
И меня не прельщает гром ваших побед,
Не прельщает совсем. Никак.
Революции, мальчик мой, больше нет.
Остальное – грызня собак.
И зачем говорить пустые слова —
Это просто банальность дней.
Одна революция была нова,
А всё, что было после – старей.
А этот человек, твой идеал,
Чьи трубы в тебе трубят —
Он революцию обобрал
И в неё нарядил себя.
И какой у тебя в голове туман —
Как ты мог до того дойти,
Чтобы слово «свобода» и слово «тиран»
В голове своей совместить.
Нет, не быть мне фанатиком, нет, юнец,
Блеск невежества – ерунда!
Нет, я верен разуму… Как твой отец,
Который жизнь за него отдал…
…Капитан молодой, прощаясь, встал,
И обнял, и прижал к груди,
И потом доктринёром его назвал,
И, в коляску сев, загрустил.
И кони его понесли туда,
Где полячка встречалась с ним.
И где закатилась его звезда
Под Смоленском или Бородиным…
…Из глаз старика скатилась слеза,
Но смахнул её властно он…
…Шли войска вперёд, шли войска назад,
Водворился опять Бурбон.
Как призрак мёртвого он пришёл,
Стало в жизни ещё темней.
А старик подумал и сказал: – Хорошо!
По крайней мере – ясней.
Военная электричка
И когда отгремели в огне Сто дней
И ушли на остров суда,
Он спокойно и ровно учил детей,
И гулял, и читал, как всегда.
1949
Новогодняя элегия
В мелькающей, тающей, нежной траве
Летит электричка дорогой к Москве.
Летит и проносит с собою в столицу
Военного времени разные лица:
Девиц, что куда-то спешат на веселье,
Бухгалтера с толстым потёртым портфелем,
К стеклу придавившего носик ребёнка
И тётку с картошкой в цветистой плетёнке.
Летит и проносит сквозь клёны и ёлки
Невзгоды и взгоды и разные толки
О всяких делах бытовых и военных,
О фронте, любви, о продуктах и ценах.
И пусть я поэт и романтик, – а всё же
Хочу этим ритмом проникнуться тоже,
Со всеми, кто едет, хочу раствориться
В размеренном ритме военной столицы.
1944
Я провожаю старый год
Незавершённый, как и тот,
Который прожит год тому
И еле видится в дыму.
Всё чаще я теперь готов
Забыть об опыте веков,
Готов, как все, смирив свой дух,
Войти в обычной жизни круг,
Который – пусть он мне смешон —
Вполне и прочно завершён.
Мне даже кажется порой,
Что жизнь обходит стороной
И что, конечно, не найти
Земную соль в моём пути.
Полёт незавершённых лет,
В котором просто смысла нет.
1937 Год
Но вспоминаю, что земна
В незавершённости весна,
И с нею все полутона
Во все земные времена.
И принимая этот год
Со всем, что он мне принесёт,
Я пью хорошее вино,
Что бродит – не завершено.
1946 или 1947
Вступление в ненаписанную юношескую поэму
Да, не забыт и до сих пор он
В проклятьях множества людей.
Метался ночью «чёрный ворон»,
Врагов хватая и друзей.
Шли обыски, и шли собранья.
Шли сотни вражеских клевет.
Им обеспечено заранее
Участье власти и привет.
За слово несогласья сразу
Кричат: «ШПИОН!», хватают: «СТОЙ!».
А кто бывает не согласен?
Тот, кто болеет, тот, кто свой.
А вот завмагам дела нету,
Каков дальнейшей жизни ход.
У них в карманах партбилеты
Как не единственный расход.
Я стал писать о молодёжи —
Да, о себе и о друзьях, —
Молчите! Знайте! Я надёжен!
Что? правды написать нельзя?
Не я ведь виноват в явленьях,
В которых виноваты вы.
Они начало отступленья
От Белостока до Москвы.
Россия-мать! Не в этом дело,
Кому ты мать, кому – не мать.
Ты как никто всегда умела
Своих поэтов донимать.
Не надо списка преступлений:
И Пушкина на дровнях гроб,
И вены взрезавший Есенин,
И Маяковский с пулей в лоб.
Стихи о моей звезде
Пусть это даже очень глупо,
Пусть ничего не изменю,
Но я хочу смотреть без лупы
В глаза сегодняшнему дню.
Что ж, можешь ставить на колени.
Что ж, можешь голову снести.
Но честь и славу поколенья
Поэмой должен я спасти!
Я всё запомнил. И блаженство супа,
И полумрак окна, и спёртый воздух,
Я в этой кухне воровал когда-то
Мацу из печки… И тащил за хвост
Нелепо упиравшуюся кошку.
Маца была хрустящей и горячей
И жгла меня за пазухой. Я с нею
Бежал во двор, где на футбольном поле
Двенадцать босоногих мальчуганов
Гоняли тряпки, скатанные крепко
И громко величавшиеся: мяч.
И я делился добытым. И вместе
Мы забирались высоко на крышу,
Где с вкусным хрустом на зубах друзья
Выкладывали мне о мире взрослых
Гипотезы, обиды, наблюденья.
А я импровизировал им сказки,
Невесть откуда бравшиеся сказки,
Где за развязкой следует завязка,
За гибелью геройской воскресенье
И никогда не следует конец.
Ребята слушали и не дышали.
И сам я тоже слушал с интересом.
А там, на кухне, бесновалась тётка,
Что эта дружба уличных мальчишек
Невесть куда ребёнка заведёт.
А я и сам был уличным мальчишкой.
В двенадцать лет легко ругался матом,
Швырял камнями, разбивая стёкла.
Хоть это не мешало мне, однако,
Читать о том, как закалялась сталь.
А дни летят быстрее и быстрее,
И всё сильней стучит и громче сердце,
И мы уже мечтаем о походах,
О ромбах на малиновых петлицах
И о девчонке в кепке набекрень.
А время становилось всё практичней,
Во всём не по-мальчишески суровым.
Но я жил в мире бурных революций,
Писал стихи без рифмы и без ритма,
На улицах придумывал восстанья…
Моя звезда уже была моей.
1945