355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наум Коржавин » На скосе века » Текст книги (страница 13)
На скосе века
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:36

Текст книги "На скосе века"


Автор книги: Наум Коржавин


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

Конец века
Вступление
 
Мы живём на земле —
           нераздельной,
                 усталой,
                     израненной.
Друг от друга страдая,
           нуждаясь хоть в капле тепла.
Я пишу не затем, чтоб свести
               свои счёты с Германией
И найти в ней причину
          всемирного
                вечного зла.
 
 
Всепрощение?
       Нет.
        Это слишком ещё не история.
Это свежая рана,
         что в душах поныне жива,
В лагерях ещё целы
          развалины крематориев,
В Бабьем Яре
       густая и жирная
               всходит трава.
 
 
Утешайся!
      Не мы это – немцы.
              Минутку внимания!
Это так,
    только тут не отделаться
               прозвищем «фриц»!
Это было с такими, как мы,
              рядом с нами,
                   в Германии,
Здесь,
   на круглой планете,
            где нету природных границ.
Это всё – наша жизнь,
           где корысть
                прикрывают величием.
Где все нации спорят:
          земля не твоя,
                  а моя.
Да опомнитесь, люди!
          Что значат
                все ваши различия
Перед общим различием
             жизни и небытия!
 
Глава I
 
На восставший Париж
          наступают войска из Версаля.
Коммунары дерутся,
          но только их мало в строю…
Вот стихает пальба.
         Баррикады последние пали.
Девятнадцатый век
         погружается в старость свою…
Свирепеют суды.
         Что ж!
            Парламент одобрит расстрелы.
Рукоплещет – республика!
             Всё теперь начистоту.
Девятнадцатый век
         ощущает развитью пределы
И стреляет по тем,
          кто посмел перейти за черту…
Но прийти в равновесие
           вскорости всё обещает.
Равновесие это
       он больше не даст разболтать.
Девятнадцатый век
         с голубыми мечтами кончает…
Он достиг своего.
         Он о большем не хочет мечтать.
Да, парламент и хартии —
            к этому люди привыкли.
И границы сословий —
           от них уже нет ничего…
Век достиг своего.
          Почему ж своего не достигли
Те, кто двигал его,
         защищал баррикады его?
Все названия лгут.
         И мечты не найдут примененья.
Почему ж это так?
         Где ж тернистый закончится
                      путь?
Или вправду история
          сводится вся
                к уравненью,
Где меняется вид,
         но вовек не меняется суть?
Век мечтал об одном.
          Получилось, как видно, другое.
Но, не глядя на то,
          утопая в уютном житье,
Девятнадцатый век
         одного только хочет —
                     покоя,
И глядит сквозь очки,
          сидя в кресле,
                  как добрый рантье…
Любит он справедливость.
            Но только не в натиске бурном.
И сочувствует бедным.
            Но всё-таки счастлив вполне…
И ему представляется мир
             аккуратным,
                   культурным,
А природа прирученной —
            в людях самих и вовне…
Словно это не в жизни,
           а так,
              в идиллической пьесе:
Все дороги – аллеи,
          иных не бывает путей…
И рождается сказка
         о добром
              приличном Прогрессе —
О присяжном слуге
         и заботливом друге людей.
Всюду правит Прогресс.
           Все живут и разумно, и чисто.
Как наука велит,
         удобрения вносятся в грунт…
Только бомбы зачем-то
           швыряют в царей нигилисты.
Ну да это в России.
          Там вечно холера иль бунт.
Там парламента нет.
          И пока что вводить его рано.
Азиатский народ…
          Но настанут когда-нибудь дни —
И прогресс просвещенья
            захватит и дикие страны,
И приятною жизнью
         тогда заживут и они…
Так освоенный мир
         улыбается нежно и мило.
Только время идёт.
         И в какие очки ни смотри,
Девятнадцатый век
         оттесняют свирепые силы
И, ещё не раскрытые,
          точат его изнутри…
Ещё сладкий дурман
          обвевает мозги человека
Только страсти —
        живут.
           В них судьба.
                 И её не унять.
И жестокие правды
         другого —
              двадцатого века
Проступают уже —
         хоть никто их не может понять…
Ну не так чтоб никто —
            разговоры про крах неминучий
Входят в быт всё упорней,
            но как ни ораторствуй тут,
Всё же трудно представить,
               какие
                сбираются
                    тучи
Над цветущей Европой,
            где творчество,
                   право
                    и труд.
Как ещё уважается мысль,
            воплощённая в слове…
Что бы ни было в ней,
          это «чистая область ума».
Словно наше мышленье
           не связано
                с голосом крови,
Словно в нём притаиться не может
                звериность и тьма…
Век свободы настал.
          Будь свободным
                 и в области быта.
Будь свободен во всём!..
             (Дым!
               А вдруг от него
                      угоришь?..)
Доктор Фауст с любовницей
             ездит на воды открыто,
Маргариту любовник
          на месяц увозит в Париж.
Но от этих измен
         вдруг не вспыхнут кровавые войны,
Честь ничья не задета…
           (при чём тут и что это – честь?).
Это очень полезно,
          разумно
             и благопристойно.
В этом есть просвещённость
             и вместе естественность есть.
Это – значит свобода.
          (А может, тоска без исхода?)
Это точные знанья.
          (Гормоны бунтуют в крови.)
Это дух исчезает
        и рушатся связи —
                  свобода!
А искусство уходит
         от смысла,
              от форм,
                  от любви…
Только правда мгновенья.
            Всё стало доступно и просто…
Лишь дежурной улыбкой
            глазам отвечают глаза.
Только женщину вскрыли
            жрецы полового вопроса.
Только женственность сводят,
              как сводят в Карпатах леса.
Чтоб когда эта призрачность
             всё же откроется чувству,
А устроенность жизни
          исчезнет в короткой борьбе,
Чтоб нигде и ни в чём:
            ни в семье,
                 ни в любви,
                       ни в искусстве —
Человек не нашёл ни себя,
             ни покоя себе.
А пока что Прогресс.
          Всё, что с ним, —
                   человечно и свято.
Все идеи – в почёте…
           И – тоже идеям
                   верны,
Напрягая умы,
       колесят по земле дипломаты…
Самым чутким ушам
          уже слышится смех сатаны.
Он смеётся не зря.
          Мы теперь это знаем, к несчастью.
Дурь настолько окрепнет,
             что разум предаст человек,
Выражаться научно
         научатся тёмные страсти…
Но об этом не знает ещё
            девятнадцатый век.
Он уверен в себе.
        Добродушно встречает он годы,
Всем желая успеха
         и в трубы Прогресса трубя…
Добрый толстый рантье,
           приручивший стихии природы!
Что ты знаешь о них?
          Ещё меньше ты знаешь —
                     себя.
 
Глава II
 
Всё о мёртвой воде.
          А нельзя ли
                про воду живую?
Не у всех ведь душа
          умиленья и страха
                  полна.
Социал-демократия
         в ритме другом
                 существует,
Ибо поступь истории
           чувствует только она.
Есть научное зренье.
           Его ей ничто не затмило.
Будет братство рабочих,
            придёт,
                нищету истребя…
А терзания духа —
         агония старого мира.
Пессимизм – это он.
           Это он,
             как он видит себя.
Он уверен, что близится хаос…
                Но ей-то понятно,
Что не хаоса —
       творческой бури
               слышны голоса.
Да! Ему это страшно.
          Но ей это
               только приятно —
Это ветер истории
          дует в её паруса.
Но довольство вползает
           в квартиры рабочих,
                     как мебель.
И во многих квартирах
           в почётном углу на стене
Два портрета висят.
          Оба «унзере» [11]11
  Unsere – наши (нем.).


[Закрыть]
.
                  Кайзер унд Бебель.
Друг на друга глядят
           и скучают вдвоём в тишине.
Что ж!
   Забавная глупость.
             К ним буря ещё подберётся.
Но терпенье!
      К нему
         непрерывно взывают вожди.
Чем не райская жизнь?
           Верить в цель…
                   рваться к цели…
                          бороться…
А последний рывок
         ощущать далеко впереди.
Мирно движется век.
           Происходят в рейхстаге дебаты,
Уясняются истины,
        жить без которых нельзя.
И на месте законном
           шумят
             социал-демократы,
Возраженья внося
         и гармонию тоже внося…
…Это – времени дух.
          Всё культурно.
                 Пока —
                     нетревожно…
Где им взяться,
       тревогам?
             Устойчиво чист небосвод…
Младший Либкнехт пугает войной.
                Но война —
                     невозможна.
Как теперь воевать,
          если есть на земле пулемёт?!
Дипломаты скандалят.
           Но вряд ли им хочется драться.
Это бред.
     А найдутся безумцы —
                и то не беда.
Социал-демократия —
          воля рабочего братства —
По природе своей
         не допустит войны
                   никогда.
Это вера и смысл.
         И по-прежнему лозунги
                    броски.
Но взрослеют вожди,
          и глаза им не застит туман.
Понимает всё явственней
            нужды империи Носке.
Государственный такт
          проявляет Филипп Шейдеман.
Это страсти кипят.
         Незаметней они,
                  и исконней,
И хитрей, чем идеи…
           Да, братство!
                 Конечно!
                     Но всё ж —
Надо честно сказать —
           у Германии мало колоний.
По своей доброте
         опоздала она на делёж.
Доброта – это слабость немецкая.
                Сколько – о Боже, —
Неудач,
    поражений,
          стыда
            натерпелись мы с ней…
Между прочим,
       рабочим
           колонии выгодны тоже:
Чем беднее страна,
         тем живут они тоже бедней.
Это стыдные мысли:
          всемирно рабочее дело.
Но такой нынче воздух —
             попробуй прожить не дыша…
Нет! Идеи всё те же.
           Лишь помнить о них надоело,
Словно жаждет разминки
            забредшая в дебри душа.
Словно хочется мыслить, как люди,
                  уйти из-под власти
Схем всеобщего счастья.
             Упиться полётом минут.
Нет! Идеи на месте…
          Но ими не заняты страсти —
Страсти жаждут свободы,
            и жвачку они не жуют.
Страсти жаждут свободы
            и мысль побеждают упрямо.
Пусть устои трещат,
         но страшнее
               банальность судьбы.
Бога нет —
     и пускай.
         Раздеваются весело дамы.
Футуристы вопят,
        и кубисты рисуют кубы.
Это «Я» проявляется.
           «Я» без границы и цели.
«Я» без формы и смысла.
            Какое и в чём —
                     всё равно.
Нету взлёта – в паденье.
            Любовь не даётся —
                      в борделе.
В воровстве и в художестве
             выхода ищет оно.
Жажда творчества…
           Творчество…
                  Творчества! —
                       всем его мало.
Будет битва за творчество —
              так этой жаждой полны…
Всюду творческий дух…
            Чутко дремлют в штабах генералы
И, скучая без творчества,
            ждут объявленья войны…
Только ждать им недолго…
             Обиды всё гуще теснятся…
Есть ещё осторожность,
           но страсти плотину прорвут…
И тогда отдадут
        все орудья
             обиженных наций —
Человеческой глупости
           четырёхлетний салют.
И тогда заорут.
       И возникнут орущие братства:
На Берлин!
     На Париж!
          В освежающий гром канонад…
Кто оратор – спроси.
          Всё смешалось.
                  Нельзя разобраться.
Декадент?
     Монархист?
          Либерал?
              Социал-демократ?
Все уставшие «Я» успокоились.
               Все – патриоты.
Сметены тупики.
        Жизнь ясна,
              и природа ясна.
Необъятные личности
          жаждут построиться в роты…
Кто оратор? – спроси.
          Всё равно.
               Ни к чему имена.
Он из братства орущих,
           готовых под пули по знаку,
Он в толпе растворён.
          Но на время.
                В назначенный срок
Пред таким же, как он,
            человеком,
                 идущим в атаку,
Перед смертью своей
          он окажется вновь
                    одинок.
Будет воздух синей, чем всегда,
               будет небо бездонней,
И, покуда совсем для него
             этот свет не погас,
Будет глупо звучать:
          «У Германии мало колоний».
И нелепо звучать —
         «Незажившая рана – Эльзас».
 
 
……………………………………………………..………………………
 
 
Век культуры идёт.
         Век свободы и доброго света.
Власть гуманных идей,
           о которой мечтали давно.
И рантье надевает очки.
           Он читает газету.
«Фигаро» или «Форвертс» читает.
                 Не всё ли равно?
 
1961
Наивность
Пять стихотворений
I
 
Наивность!
     Хватит умиленья!
Она совсем не благодать.
Наивность может быть от лени,
От нежеланья понимать.
 
 
От равнодушия к потерям.
К любви… А это тоже лень.
Куда спокойней раз поверить,
Чем жить и мыслить каждый день.
 
 
Так бойтесь тех, в ком дух железный,
Кто преградил сомненьям путь.
В чьём сердце страх увидеть бездну
Сильней, чем страх в неё шагнуть.
Таким ничто печальный опыт.
Их лозунг: «Вера как гранит!».
Такой весь мир в крови утопит,
Но только цельность сохранит.
Он духом нищ, но в нём – идея,
Высокий долг вести вперёд.
Ведёт!
   Не может… Не умеет…
Куда – не знает…
         Но ведёт.
Он даже сам не различает,
Где в нём корысть, а где – любовь.
Пусть так.
     Но это не смягчает
Вины за пролитую кровь.
 
II
 
Наивность взрослых – власть стихии.
Со здравым смыслом нервный бой.
Прости меня. Прости, Россия,
За всё, что сделали с тобой.
 
 
За вдохновенные насилья,
За хитромудрых дураков.
За тех юнцов, что жить учили
Разумных, взрослых мужиков.
 
 
Учили зло, боясь провала.
При всех учили – днём с огнём.
По-агитаторски – словами.
И по-отечески – ремнём.
 
 
Во имя блага и свершенья
Надежд несбыточных Земли.
Во имя веры в положенья
Трёх скучных книжек, что прочли.
 
 
Наивность? Может быть.
            А впрочем,
При чём тут качество ума?
Они наивны были очень, —
Врываясь с грохотом в дома.
 
 
Когда неслись, как злые ливни,
Врагам возможным смертью мстя,
Вполне наивны.
       Так наивны,
Как немцы – десять лет спустя.
 
 
Да, там, на снежном новоселье,
Где в степь состав сгружал конвой.
Где с редким мужеством
             терпели
И детский плач, и женский вой.
 
III
 
Всё для тебя. Гордись, Отчизна.
Пойми, прости им эту прыть:
Идиотизм крестьянской жизни
Хотелось им искоренить.
 
 
Покончить силой с древней властью
Вещей, – чтоб выделить свою.
И с ней вести дорогой к счастью
Колонны в сомкнутом строю.
 
 
Им всё мешало: зной и ветер,
Законы, разум, снег, весна,
Своя же совесть… Всё на свете.
Со всем на свете шла война.
Им ведом был – одним в России —
Счастливых дней чертёж простой.
Всей жизни план…
          Но жизнь – стихия:
Срывала план. Ломала строй.
Рвалась из рук. Шла вкривь. Болела.
Но лозунг тот же был: «Даёшь!»…
Ножами по живому телу
Они чертили свой чертёж.
Хоть на песке – а строя зданье.
Кто смел – тот прав.
           Им неспроста
Казалось мелким состраданье.
Изменой долгу – доброта.
 
 
Не зря привыкли – в ожиданье
Своей несбывшейся судьбы
Считать
     на верность испытаньем
Жестокость классовой борьбы.
Борьба!
    Они обожествляли
Её с утра и дотемна
И друг на друга натравляли
Людей – чтоб только шла она.
И жизнь губили, разрушая
Словами – связи естества.
Их обступала мгла пустая…
Тем твёрже верили в слова.
Пока ценой больших усилий,
Устав от крови и забот,
Пришли к победе…
         Победили. —
Самих себя и весь народ.
 
IV
 
Не мстить зову – довольно мстили.
Уймись, страна! Устройся, быт!
Мы все друг другу заплатили
За всё давно, —
        и счёт закрыт.
Ну что с них взять —
          с больных и старых.
Уж было всё на их веку.
Я с ними сам на тесных нарах
Делил баланду и тоску.
Они считают, что безвинны,
Что их судьба – как с неба гром.
Но нет! Тому была причина.
Звалась: великий перелом.
 
 
Предмет их гордости… Едва ли
Поймут когда-нибудь они,
Что всей стране хребет сломали
И душу смяли ей – в те дни.
Когда из верности науке,
Всем судьбам стоя поперёк,
Отдали сами – властно – в руки
Тем, кто не может,
         тех, кто мог,
Чтоб завязалась счастья завязь,
Они – в сознанье вещих прав, —
Себе внушили веру в Зависть,
Ей смело руки развязав.
В деревне только лишь…
   Конечно!
Что ж в город хлынула волна?
Потоп!
   Ах, где им знать, сердечным,
Что всё вокруг – одна страна.
Что в ней – не в тюрьмах,
            в славе, в силе,
Они – войдя в азарт борьбы,
Спокойно сами предрешили
Извивы собственной судьбы.
Кто б встал за них – от них же зная,
Что совесть гибкой быть должна.
Живой страны душа живая
Молчала в обмороке сна.
Не от побед бывают беды,
От поражений… Связь проста.
Но их бедой была победа.
За ней открылась – пустота.
 
V
 
Они – в истоке всех несчастий
Своих и наших… Грех не мал.
Но – не сужу…
       Я сам причастен.
Я это тоже одобрял.
Всё одобрял: крутые меры,
Любовь к борьбе и строгий дух. —
За дружбы свет,
        за пламя Веры,
Которой не было вокруг.
Прости меня, прости, Отчизна,
Что я не там тебя искал.
Когда их выперло из жизни,
Я только думать привыкал.
Немного было мне известно,
Но всё ж казалось – я постиг.
Их выпирали так нечестно,
Что было ясно – честность в них.
За ними виделись мне грозы,
Любовь… И где тут видеть мне
За их бедой – другие слёзы,
Те, что отлились всей стране.
Пред их судьбой я невиновен.
Я ею жил, о ней кричал.
А вот об этой – главной – крови
Всегда молчал. Её – прощал.
За тех юнцов я всей душою
Болел… В их шкуру телом влез.
А эта кровь была чужою,
И мне дороже был прогресс.
Гнев на себя – он не напрасен.
Я шёл на ложные огни.
А впрочем, что ж тут? Выбор ясен.
Хотя б взглянуть на наши дни:
У тех трагедии, удары,
Судьба… Мужик не так богат:
Причин – не ищет. Мемуаров —
Не пишет… Выжил – ну и рад.
Грех – кровь пролить из веры в чудо.
А кровь чужую – грех вдвойне.
А я молчал…
      Но впредь – не буду:
Пока молчу – та кровь на мне.
 
1963
Поэма существования
 
Бабий Яр.
     Это было…
           Я помню…
                Сентябрь…
                     Сорок первый.
Я там был и остался.
          Я только забыл про это.
То есть что-то мне помнилось,
               но я думал: подводят нервы.
А теперь оказалось: всё правда.
                Я сжит со света.
Вдруг я стал задыхаться
           и вспомнил внезапно с дрожью:
Тяжесть тел…
        Я в крови…
            Я лежу…
                 И мне встать едва ли…
Это частная тема.
        Но общего много в ней тоже, —
Что касается всех,
         хоть не всех в этот день убивали.
Всё касается всех!
          Ведь душа не живёт раздельно
С этим вздыбленным миром,
             где люди – в раздоре с Богом.
Да, я жил среди вас.
           Вам об этом забыть – смертельно.
Как и я не имею права
           забыть о многом.
Да, о многом, что было и жгло:
                 о слепящей цели,
О забвении горя людского,
              причин и следствий…
Только что с меня взять? —
              мне пятнадцать,
                    и я расстрелян.
Здесь —
     ещё и не зная
          названия этого места.
Пусть тут город, где жил я,
              где верил, как в Бога, в разум,
Знать хотел всё, что было,
             угадывал всё, что будет, —
Я на этой окраине не был.
            Совсем.
                 Ни разу.
И не ведал о том,
        как тут в домиках жили люди.
Я сегодня узнал это,
          я их в толпе увидел,
В их глазах безучастье молчало,
               как смерть, пугая…
Где мне знать, что когда-то
               здесь кто-то их так же обидел —
Примирил их с неправдой
            и с мыслью, что жизнь – такая,
Я шепчу: «Обыватели!» —
            с ненавистью
                  и с болью.
Все мы часто так делаем,
              гордо и беззаботно.
Ах, я умер намного раньше,
               чем стал собою,
Чем я что-то увидел,
           чем понял я в жизни что-то.
Мне пятнадцать всего,
           у меня ещё мысли чужие.
Всё, чем стану богат, ещё скрыто,
                а я – у края.
Светом жизни моей,
          смыслом жизни ты стала,
                     Россия.
Но пока я и слово «Россия»
              нетвёрдо знаю.
Я таким и погибну.
          Намного беднее и меньше,
Чем я стану потом…
          Стыдно помнятся мысли эти…
Здесь впервые я видел
            беспомощность взрослых женщин,
Понял, как беззащитны на свете
                 они и дети.
…До сих пор лишь дорогой я жил, —
                   верил только в сроки.
Что обычные чувства? —
            Дорога – моя стихия.
А теперь я прошёл до конца
             по другой дороге.
По недальней другой —
           той, что выбрали мне другие.
Я в газетах читал о них раньше,
                как все читали.
Верил:
   в рабстве живут они.
              Мучась, не видя света.
Я мечтал им помочь,
           и они обо мне мечтали, —
Что когда-нибудь так я пройду
              по дороге этой.
Я сегодня их видел.
         Смотрели светло и честно.
Видно, верой была им
           мечта, что я скоро сгину.
И я шёл через город,
          где только что кончилось детство,
Он глаза отводил.
        Притворялся, что он – чужбина.
Шёл я в сборной толпе.
           В ней различные люди были.
Я не всех тут любил,
           хоть одно составлял со всеми.
Я не мог бы так жить.
           И я рад, что меня убили.
Что ушёл я в себя:
          непосильно мне это бремя.
Нет, не гибель страшна!
            Все мы знали, что можем погибнуть, —
В наступающих битвах,
            которых предвиделось много.
Но не так,
     а со смыслом,
             с друзьями и даже с гимном!..
Нет, не гибель страшна,
           а такая страшна дорога.
Нет, не гибель страшна,
           а дорога сквозь эти взгляды,
Сквозь припрятанный страх, любопытство
                    или злорадство.
– Так и надо вам, сволочи!
              Так вам, собаки, и надо!.. —
Злобно баба кричала в толпе,
               не могла накричаться.
Изнывала она от тоски,
            заходясь гнусаво.
Словно тысячу лет
          эта боль разрывала душу,
Всё таилась в душе…
          А теперь получила право
На своё торжество,
         на свободу, – рвалась наружу.
Торопилась излиться.
          На всех.
               На меня хотя бы.
Чтоб воспрянуть,
         взлететь,
            чтоб за всё получить с кого-то…
И она ликовала,
        она наслаждалась, баба, —
И несчастной была,
         и противной была —
                   до рвоты.
Сто веков темноты,
           ощетинясь, за ней стояли.
И к тому же – обман и безжалостность
                   этого века —
Что мне крылья давал,
           что давал мне провидеть дали,
Что давал мне возможность
             считать себя человеком.
Может, это за счёт её счастья?
               Что ж, я в ответе.
Впрочем, так я не думаю,
             мал ещё думать это.
Да и здесь неуместно…
           Ну я,
              а при чём тут – эти?
Да и что я про бабу?
          В ней правды сермяжной нету.
Ведь не все, кто страдал,
             так тут жаждут сегодня крови.
И не все, кто страдал,
          потеряли лицо и меру.
И с кого получать?
          Здесь, в толпе,
                 только я виновен.
Я один.
   Я парил над страданьем
              на крыльях веры.
И был счастлив один.
          Остальные ж – причастны мало.
Просто жили и жили,
           как все, —
                средь нужды и бедствий.
Только баба не счёты сводила,
               а так орала.
Не от правды – от зла,
           оттого что пропало сердце.
Было мало его —
        вот и город с ним сладил скоро.
Ничего не оставил.
         Лишь зависть,
                лишь взор нечистый.
Да. Но кто её вытащил
            голодом
               в этот город,
Оторвал от земли,
         от себя,
              от понятных истин?
Чужд мне этот вопрос…
            Я его лишь предчувствую слабо.
Отходя, вижу бабу опять
            сквозь туман событий.
И вдруг сызнова это —
           стоит и глядит на бабу
Тонколицый эсэсовец —
            «воин-освободитель».
Он теперь победитель.
           Вся жизнь за его плечами.
В страшной вере его
           меч судьбы для толпы обречённой.
Он тут всё подготовил,
            а нынче страну изучает
С высоты своей расы…
           В нём жив интерес учёный.
Я уж видел таких —
         вдохновеньем глаза блистали.
Претенденты не только на власть —
                  на величье духа,
«Господами вселенной вы были,
               а вшами стали», —
Мне такой вот сказал,
          когда дворник избил старуху.
О каком он господстве?
            Неважно.
                 Всё тонет в гуде.
А эсэсовец смотрит в пенсне
              на толпу,
                  на хаос.
Вдруг столкнулся глазами со мной,
                только скрипнул:
                        «Jude!»
…Я теряюсь, когда ненавидят меня,
                  теряюсь.
Я тогда и взаправду
         внезапно вину ощущаю,
Словно знал, да скрывал от себя
               в гуще дел и быта,
Что гармонии мира
         всей сутью один мешаю,
Сам не ведая как:
        а теперь это всё – открыто.
Впрочем, все мы мешаем.
            Естественней так, признаться,
Виноватить сначала себя,
             хоть и мало толку.
Просто я не испорчен пока —
               мне ж всего пятнадцать!
Может, впрямь я господствовал,
               да не заметил только.
Может, вправду всё правильно?
                Может, мы впрямь —
                          все иные?
Все, кто в этой толпе,
          всей толпой:
                слесаря,
                    студенты…
Счетоводы…
      завмаги…
            раввины…
                врачи…
                   портные…
Талмудисты…
       партийцы…
             российские интеллигенты…
Может, вправду?
         Неправда!
             Мы розны – мечтами и болью.
Впрочем, что возражать?
             Люди в каждой толпе – похожи.
Здесь не видно меня —
           я еврейской накрыт судьбою.
…Хоть об этой судьбе стал я думать
                 намного позже.
 
 
………………………………………………………..…………………………
 
 
Есть такая судьба! —
           я теперь это в точности знаю.
Всё в ней —
       глупость и разум,
                нахальство и робость —
                         вместе.
Отразилась на ней темнота —
              и своя, и чужая.
И бесчестье —
       бесчестье других
                и своё бесчестье.
Есть такая судьба —
          самый центр неустройства земного.
И ответчик за всё —
          древний выход тоски утробной.
Забывают о ней,
         но чуть что —
                вспоминают снова.
И в застой, и в движенье
             для злобы она удобна.
Есть такая судьба!
         И теперь, и во время иное.
Я живу на земле и как все,
              и как третий лишний.
И доселе бывает заманчиво
             жертвовать мною, —
Всё валить на меня,
         если что-то у всех не вышло.
Этим выходом ложь
          манит вновь,
               как не раз издревле.
И подводит опять —
         это тоже не раз бывало.
Потому что мы люди,
          и жертвовать мной не дешевле,
Чем любым, —
       надо душу свою загубить сначала.
Я теперь это знаю —
          Земля, как и прежде, – Божья.
Все мы связаны кровно. – И я.
              Это всем известно.
И нельзя обойтись без меня, —
               даже если можно,
Даже если обидно,
          что я занимаю место.
Подлый грех – рассужденья,
              кто нужен, а кто – не очень.
Мы – одна суета,
        и одно нас сжигает пламя.
И нельзя обо мне говорить,
             что во мне вся порча.
Даже если бы так,
         стал таким я от вас и с вами.
Наши души – клубок.
          А без душ – ни любви,
                      ни муки.
Лишь одна пустота
          и мечты о кимвальной славе.
Только скука одна
          и жестокость от этой скуки, —
Сам не жажду я жить
          на земле, где я жить не вправе.
Есть такая судьба!
         И во всякой судьбе есть такое.
Только эта – меж всеми,
             со всеми в дурном соседстве.
А в соседях – известно —
            нагляднее зло мирское:
Вечно хватит причин,
           чтоб в соседа острей
                     вглядеться.
Есть такая судьба! —
           часть обычная общего ада.
Я на ней не стою,
        хоть её обижали много.
Чтобы жить по-людски,
            из неё вырываться надо.
Как из всякой судьбы, —
            к одному вырываться Богу.
 
 
……………………………………………………….…………………………
 
 
А пока я лежу.
       Я понятья пока не имею
Ни об этой кровавой судьбе,
              ни о Божьем троне.
Всё стараюсь поверить,
           что гибну в борьбе за идею
И стыжусь, что не верю…
            А рядом девчонка стонет.
Я ведь помню её:
        ни тачанки за ней,
                 ни кожанки.
Танцы, книжки, и парни,
            и смех победительный,
                      звонкий.
Благочестье храня,
         презирал я её как мещанку.
А она не мещанкой была,
             а была девчонкой —
Знавшей временность жизни
             и радости всякой ценность
От рожденья – так просто,
             как я и теперь не знаю.
Но лежит она здесь, как и я.
              Никуда не денусь
Я от этой судьбы.
        Пусть мне ближе судьба другая.
Пусть об этой другой
          я тоскую, качаясь, как в бурю…
Но эсэсовца взгляд – всё насмешливей,
                    мой – всё строже.
Он меня —
     я в крови —
           презирает, как учит фюрер.
Пусть.
    Я понял уже,
         что его презираю тоже.
Вера? Верил и я.
         И я знаю, как верят чисто.
Был хоть с ним поделиться
             я правдой готов своею.
У него для меня
        только смерть —
               ни судьбы, ни истин.
Только смерть.
       Даже странно,
               что это и есть идея.
Видно, знать мне дано,
           что идей без всеобщности – нету,
И что Правда всегда, —
           даже если, как я, не прав ты, —
Это Правда для всех.
           Или вовсе не Правда это,
Просто страстная ложь,
           вдохновенный отказ от Правды.
Просто страстная ложь,
           где победа – обгон без правил,
Вера в то, что сойдёт
          (как приятно, что Вера всё же).
Не достигнувших Бога
          в пути подбирает дьявол.
Души адский огонь
         согревает почти как Божий.
Это знать мне дано.
         Хоть я мыслью об этом не знаю.
Бога нет!
    А я верен
         своим представленьям и взглядам.
Просто в сердце моём
           ноет горечь, как рана сквозная.
И по-прежнему девушка
            стонет беспомощно рядом.
Просто девушка эта – раздета —
                как всех раздели.
Просто очень нежна —
           и в крови у неё рубаха.
А эсэсовец смотрит —
           всё так же он верен Цели.
Я не скоро пойму,
         что всё так же он верен Страху.
На груди его – крест.
          А в глазах – ощущенье силы.
Сталь.
   Стандартная сталь —
             и по мужеству, и по цвету.
Но всё чаще мне кажется:
            что-то ещё в них было.
Что-то было,
      чего я не помню,
              хоть видел это.
Я лишь ненависть помню одну —
               мне ж всего
                      пятнадцать.
Я не знал до сих пор,
           а теперь уж и знать не буду,
Что и в ней, и за ней
          подлый страх без неё остаться,
Что не столько она, сколько он
                в этом хрипе: «Jude!»,
Что лишь ненависть схлынет,
              и ляжет на сердце глыбой
Всё, что мамой навеяно
           мальчику в курточке куцей,
Всё, что помнится всем,
           что теперь ему помнить – гибель.
Как лунатику гибель
           у края стены очнуться.
…И не скоро поймёт он —
            что сам он прижат, как муха.
Что тут ненависть – верность.
              Заметят бесстрастье —
                          исторгнут.
Правят страсти кухарочьи,
            вырядясь творчеством Духа,
И гордятся собой…
         И спасенье одно – в восторге.
Ах, восторженный страх, подлый страх!
                    Простота святая!
Это искренне сердце
          подвластно гремучим фразам.
Это веру в нелепость
           с восторгом душа подтверждает.
Это чувство,
       а чувство – известно! – точней, чем разум.
И возвышенней тоже…
           Ах, чувство! Ничто с ним не стыдно.
Разве стыден восторг неуёмный в любви
                   к отчизне?
Нынче в моде восторг.
            Быть восторженным стало солидно.
Чувство знает, что лучше лишать,
                 чем лишаться жизни.
Знает также оно,
         что приятней терзать, чем терзаться,
И поэтому проще,
         когда в твоих мыслях – пусто.
Чувством помнить легко
            про опасность любви и братства,
Чувством просто забыть,
            что бывают другие чувства.
И беречь свой восторг,
           и гордиться, служа ему верно.
И по трупам шагать,
         выполняя свой долг солдата…
Ах, германская армия!
           Храбрость твоя – безмерна!
Но трусливые души
         твои составляли штаты…
Шли они по земле
         как рабы, увлечённые властью.
И учились гордиться
           уменьем на гордость плюнуть.
С каждой новой победой
            всё больше в них было рабства.
С каждой новой победой
            всё меньше желанья думать.
Их метель заметала,
          и вьюги им в лица дули.
Но несли они с гордостью
            рабство своё туземцам.
Ничего не боялись —
          ни бомб, ни штыка, ни пули.
Оглянуться боялись —
          за ними дымил Освенцим.
Пели песни, гордясь,
           когда влёк их в пучину «Бисмарк»,
И Берлин защищали,
          как ад защищают черти.
Оглянуться ж – боялись.
             Боялись случайной мысли.
Отщепенства боялись —
           что было им хуже смерти.
Это значило лечь
        здесь, со мной
               безвозвратно в яму.
Или в лагерь попасть —
           прямо в печь из гремящей славы.
И несли они зло,
         сохраняя восторг упрямо,
И свой собственный дом защищать
                потеряли право.
Но его защищали,
         хоть были обложены плотно,
И послушно, как раньше,
             о вере в победу кричали.
А потом проиграли войну
             и вздохнули свободно, —
Видно, было в них что-то,
            о чём даже в мыслях молчали.
Видно, даже сойдясь
           с громыхающей подлостью века,
В тяжком рабском восторге
             собою себя подминая,
Всё равно среди лжи
          бесприютна душа человека,
Даже если он верит…
           Что-что, а уж это – я знаю.
Нет, не знаю – узнаю.
          Не нынче. И даже – не скоро.
Мне пятнадцать всего —
           это разве моя забота?
Я лежу среди трупов,
          пройдя через вздыбленный город,
Я весь день ощущал,
           что меня ненавидит кто-то.
Ненавидеть в ответ?
         Это надо.
              Но столько всплыло
В прошлом режущей подлости —
                я уж оглох от шума.
Привирают?
      Наверно.
          Но что-то и вправду было,
Если баба орёт,
        если люди молчат угрюмо.
Что-то помнят они…
          (Голод!.. Это, как бред, огромно:
Грузовик за окном,
          а на нём – словно брёвна – трупы.)
Что-то помнят они.
          Да и я это тоже помню.
Я «списал» это только,
            поверил, что помнить – глупо.
И зачем было мне
         через детство тащить такое —
Этих серых и сирых
         с их скучной, тупой печалью.
Волновало – движенье!
           Хотелось – как всем! – в герои…
Я простил их судьбу,
           а сегодня – мою прощают.
Я простил их судьбу
          и отбросил деталью лишней.
Потому что вся жизнь —
            все слова! —
                 на неё не похожа.
Словно впрямь из таких бы
             герои вовек не вышли,
Словно впрямь они все родились,
                чтоб трястись под рогожей.
Ну а если б и им
         кабинет и ковёр на диване,
Где забвение бед
        под защитой идеи и флага?
Неужели закон —
        сумасшедшее соревнованье:
Кто кем раньше пожертвует
             ради всеобщего блага?..
…Только где мне об этом подумать
                 в свои пятнадцать?
Я лишь танцы кляну —
          в них мещанство и запах гнили.
Об огне революций мечтаю —
              гореть и драться.
И мне жаль, что давно
            кулаков без меня разбили.
И, конечно,
      чекисты в кожанках
                мне снятся часто.
В их жестокости вижу я подвиг,
                в их лицах – лики.
Как же! —
     В битве за счастье
              их участь – нести несчастье.
Ради правды – грешить.
            Мне тот грех —
                   как святых вериги.
Как само бескорыстье,
            чей подвиг почётней риска.
Как причастье к сиянью,
            к тому, что от прочих скрыто.
Где мне знать, что смешно
             честно верить в своё бескорыстье,
Если сам на коне,
        а кому-то в лицо – копыта.
Голубая романтика!
         Подлость!
              О, сколько крови,
Сколько грязи прикрыть
            ты умеешь от глаз собою…
А эсэсовец смотрит.
          Он знает, что я виновен,
И он знает, как надо
          теперь поступить со мною.
Над его головою
        каштанов красные листья.
За спиною его
        ловят солнце, как прежде, окна.
Рад, что именно он
      этот мир от меня очистит,
Вся земля расцветёт,
      потому что он здесь не дрогнул.
Судия он теперь…
      Ложь! Убийца приказа ради.
Сам себя я сужу,
      хоть покамест того не знаю.
Рядом девочка с рук
      потянулась к фуражке: «Дядя!»
Вздрогнул всё же.
         Прошла
             над скулою волна стальная.
Враг мой, жалости враг,
      всё ж он вздрогнул.
               На миг, а всё же…
Но себя обуздал.
      Вновь стоит, как ряды считая.
И я вдруг понимаю,
      что всё ж мы немного похожи, —
Потому что о трудном участке работы
      и я мечтаю.
Потому что, конечно,
      он тоже живёт идеей.
У неё ж справедливость своя.
      К ней причастье – лестно.
Хоть причастье к обычной
      даётся куда труднее.
А она бы сегодня была мне
              куда уместней.
Я бы мог возмутиться,
           а так и не пикну даже.
Ведь права, что попрали враги,
                сам ценил я мало.
Что сказать!
      Справедливость
              бывает своя и вражья.
Жаль, что их справедливость
               сегодня мою подмяла.
Вот и всё.
      И лежу
        среди всех, кого тут скосило.
И меня уже нет —
         даже нету мечты подняться.
Да, своя справедливость
             ничто
               без поддержки силы…
Только этого мне не узнать.
             Мне навек пятнадцать.
Как и всем, как и вам,
           долго душу мутил этот хмель мне.
Как и мне, вам понятна
           гордыня раздора с Богом.
Знаю: мне, как и вам,
          забывать про неё смертельно.
Но и вам, как и мне,
          надо память хранить о многом.
О совместном грехе
          и особой, позорной каре.
Мы грешили равно —
          в каждом бродит душа живая.
Только вы на земле.
          Я ж за это лежу
                  в Бабьем Яре…
Впрочем, это я сам —
          так бывает —
                легко забываю.
И живу на земле.
        Злюсь,
           творю,
              устремляюсь к выси.
И живой, как и все,
         поступаю не так порою.
И всегда поражаюсь
           желанью меня унизить —
Вновь столкнуть меня лбом
              с пресловутой моей судьбою.
Поражаюсь опять
        этой логике злой бесстыдства.
И открытости:
        ты
        жить, как я, не имеешь права.
Это буйствует век,
          не успевший стыду научиться,
Как добыча,
       нахрапом,
          берутся призванья и славы.
Снова что-то не вышло,
           и вновь моя участь – чужая.
Обвиненье?
     Всё то ж:
         «Для него всё святое – не свято».
И я снова мешаю —
         всеобщему братству мешаю, —
Как по той же причине
            немецкому братству когда-то.
Ну, а может быть, хватит?
            Тупик – за такое хвататься:
Все – мешают.
       Все люди.
            А ложь для души – отрава.
И зачем?
    Всё равно
         без меня не достигнуть вам братства:
Что поделать! —
         на братство
             я тоже имею право. —
Раз тянусь я к нему,
         раз я жажду принять участье,
Раз и свет, и любовь
           до сих пор в моём сердце
                      живы…
Нет, меня обделить «благородно»
                никак не удастся.
Лишь прямым грабежом! —
             только подло
                    и только лживо.
Только злобе и лжи
          до конца отдавая души,
Только чьим-то ножам
            и свои подставляя груди:
Кто поверит в Закон,
           если нагло он так нарушен?
А не веря в Закон,
         свирепеют от страха люди.
Но убить меня – просто.
            Сказать: «Не твоя Россия…»
Ведь она – моя жизнь,
           путь к Вселенной,
                   и к Богу,
                       и к песне…
Но бывает, что скажут…
             И, всё потеряв, обессилев,
Я тогда ощущаю опять
            под ногами бездну.
И лечу в эту жуть,
         в этот гуд,
             в этот запах гари.
И опять понимаю,
        что только затменье это.
Что никем я не стал.
           И не стану —
                 лежу в Бабьем Яре.
И в пятнадцать умру.
          И всё правда:
                я сжит со света.
 
1970

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю