355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Кончаловская » Волшебство и трудолюбие » Текст книги (страница 18)
Волшебство и трудолюбие
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:31

Текст книги "Волшебство и трудолюбие"


Автор книги: Наталья Кончаловская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)

Я был бы полковником

В юность мою был у меня в Париже друг, один из учеников моей тетки, – Брис. Дружба началась в Париже, потом продолжалась в Москве, куда Брис приезжал на практику. Он постоянно бывал у нас в доме как близкий человек, и отец мой искренне привязался к нему. Дружба наша продолжалась, пока Брис не уехал во Францию. Больше мы не видались.

Только через тридцать два года Брис приехал в Москву уже как турист. Он пришел ко мне неожиданно, но я сразу узнала его, хотя лохматые черные волосы его стали белыми. Он был уже вдовцом, дедом троих внуков, старым инженером, имеющим серьезные научные труды. Но осталась при нем его милая манера говорить по-русски бегло и с сильным акцентом, остались добрая, с хитрецой улыбка и корректная простота в обращении. Словом, это был тот же Брис, только чуть полнее и совсем седой.

Мы встречались несколько раз, он торопился на родину, я провожала его на аэродроме. Очень хотелось подарить ему что-нибудь на память, и я привезла ему, знатоку и любителю русской старины, старинную чашку елизаветинских времен работы крепостных художников. Брис был растроган, мы простились дружески, горячо. Я не собиралась быть в Париже, но на всякий случай Брис дал мне свой адрес…

Теперь этот адрес я назвала шоферу такси, садясь в машину на авеню Д’Опера.

– Но, мадам, ведь это очень далеко… Сейчас уже семь часов…

– Ничего. Везите.

Мы поехали через весь Париж в этот серенький дождливый апрельский вечер. Мы ехали через Латинский квартал, мимо Бельфорского льва, за ним начиналась дорога к Орлеанским воротам, и, наконец, мы выехали из Парижа, чтобы промчаться между пригородными рощицами, фермами, какими-то чудесными садами и огородами и оказаться через час в местечке Ссо. Шофер такси, старый скуластый человек в рыженькой кепке, с добрыми, нависшими над глазами веками, как у старого фокстерьера, внимательно приглядывался ко мне, пытаясь начать разговор. Слыша мой твердый выговор, он посчитал меня за итальянку.

– Вы случайно не из Рима, мадам?.. Может быть, вы из Милана?.. Мне что-то кажется, что вы итальянка. Не знаю… Но только вы не француженка… – И он вопросительно поглядел на меня, вежливо не настаивая на откровенности.

В сгущавшихся сумерках мокрые тротуары городка были абсолютно пусты, не у кого было даже спросить, где нужная нам улица. Чистые домики с садами за высокими оградами, увитыми плющом, свет за зелеными ставнями в окнах, серое небо с мчавшимися по нему лохматыми облаками, в просветах бросающее суровый рефлекс на мокрую мостовую, – все это было красиво и таинственно. Пришлось подъехать за справкой к мэрии. Два полицейских с автоматами наперевес (это был четвертый день алжирского путча) сообщили нам кратчайший путь к нашей цели. И вот, наконец, я стою перед домом Бриса. Это его собственный дом, двухэтажный, новенький, с садом. За решеткой калитки вижу большие каштаны и цветы на клумбах, лает собака. Звоню в колокольчик, никто не появляется. Шофер с любопытством смотрит из кабины, на счетчике уже довольно большая сумма. Я звоню, звоню, звоню. Наконец из верхнего окна высовывается седая голова Бриса.

– Брис! – кричу я. – Брис, наконец-то я нашла твой дом!

– Кто это? – Брис с удивлением прислушивается к русской речи и вдруг узнает меня: – А-а-а! Это ты, Наташа? Ну, сейчас я спущусь.

Он произносит это так, словно я соседка, забывшая ключ от входной двери. Я удивлена, но еще больше удивлен мой шофер.

– Так вы русская? – завопил он по-русски, выскакивая из кабины. – Ах ты, боже мой! Что ж вы мне ничего не сказали! Столько времени ехали, и я ничего не знал! Ничего не расспросил!.. Ай-ай-ай! – Он чуть не плачет от досады.

А тем временем калитка открывается, и вот мы стоим с Брисом на дожде, здороваемся, целуемся. На Брисе серый джемпер, серые брюки, серые волосы его в сером сумраке, как дым.

– Может, зайдем… – нерешительно говорит он. Но мне уже не хочется заходить в его новый, красивый дом.

– Нет, – говорю я, вспомнив, что французы не любят, когда к ним приходят незваные гости. – Уже поздно, мне надо уезжать!

Я записываю Брису мой номер телефона в отеле, мы уславливаемся завтра повидаться. Мой шофер рывком открывает дверцу машины и громко говорит по-русски:

– Давайте, мадам, скорее, я должен вас отвезти домой, поздно! – Он кидает на Бриса яростный взгляд, я сажусь в такси, и шофер с треском, демонстративно гудя и фыркая, уезжает.

Мы мчимся обратно, и шофер без умолку говорит:

– И это ваши друзья, мадам?.. Сколько же лет вы не видались?.. Что?.. И он не мог пригласить вас к себе в дом в такую погоду? Это же безобразие!.. Ну и друзья у вас, мадам!

Я молчу, мне очень грустно и даже как-то совестно. Мало-помалу беседа завязывается. Шофер рассказывает мне, что он из Севастополя, учился в кадетском корпусе, ребенком увезен из России. Прожил всю жизнь в Париже, работая шофером, получил советское подданство и никогда не менял его, потому что все же надеется, что, может быть, вернется когда-нибудь на родину, в свой дорогой Севастополь.

– Скажите, а вы были в Севастополе после войны? Сильно он разрушен?.. Восстановлен?.. – забрасывает он меня вопросами, и мне уже страшно жаль, что я не была в Севастополе. – Знаете что, мадам, моя жена так же, как и я, шофер, она русская женщина, живем мы здесь, неподалеку, в предместье, я вас умоляю, поедемте сейчас к нам! У нас сегодня кулебяка и русский борщ, жена варит по субботам. Переночуете у нас в столовой, вам будет удобно… Мы с вами выпьем русской водочки, я припас!.. Ну я прошу вас… Знаете, между прочим, ведь если б меня отец не увез за границу и я остался бы в военном училище, то я бы сейчас был уже советским полковником! Честное слово, я был бы полковником и воевал бы с фашистами, отвоевывая Севастополь… Да-а-а, вот как все получается. А ведь нас тут очень много, кто мечтает вернуться на родину… – Помолчав, он снова принимается уговаривать меня: – Переночуете у нас, а завтра жена вас утром доставит в отель. – Он умоляюще, с надеждой смотрит на меня, но я говорю, что никак не могу, потому что время беспокойное и могут позвонить из посольства и, не найдя меня на месте, чего доброго, начнут разыскивать.

Он соглашается и везет меня домой, всю дорогу жадно, подробно, горячо расспрашивая о Москве, о стране, о людях.

Когда мы подъехали к отелю «Мольер», на счетчике было около тридцати пяти франков – это на два добрых дня обеспеченной жизни в Париже. Мой шофер вдруг заявил:

– Знаете что, мадам, разрешите мне возместить вам убытки, которые вы сегодня понесли из-за вашей старинной дружбы. Мне хочется быть вам полезным хоть чем-нибудь. Я ничего с вас не возьму!.. И не просите! – Он выскочил из машины, раскрыл мне дверцу, высадил меня, потом юркнул в кабину, машина встряхнулась, фыркнула и умчалась, оставив меня у подъезда в недоумении и некоторой растерянности от всего этого вечера…

Через три дня я улетела из Парижа. Накануне отъезда мне снова захотелось побывать в Латинском квартале. Было два часа дня, когда я пришла на площадь Денфер Рошро. Было ясно и жарко. Лев сидел на своем постаменте в круговороте машин. Захотелось подойти к памятнику совсем близко, я попросила полицейского пропустить меня к нему. Он задержал движенье, и я торжественно прошествовала перед шеренгой тупорылых, цветных «рено», «пежо» и «шевроле» к моему льву. Я обошла его вокруг, нашла подпись скульптора А. Бартольди. Это итальянское имя выговаривается по-французски с удареньем на последнюю гласную. И еще я вспомнила, что этот скульптор был создателем статуи Свободы, той самой, которая стоит над заливом при въезде в Нью-Йорк и которую французы подарили американцам.

Зеленоватый лев беспокойно смотрел куда-то вдаль, словно пренебрегая шумливым движеньем, что день-деньской крутились под ним. Прощай, Бельфорский лев! Когда-то мы теперь свидимся… Я встала напротив полицейского, и он помог мне своим жезлом перебраться словно с островка на материк.

На углу площади я зашла в то самое кафе, где когда-то мы сидели с друзьями-студентами за железными столиками. За «цинком» стоял плотный приветливый хозяин в белом парусиновом пиджаке. На круглом высоком сиденье перед ним рабочий пил пиво. Я села рядом и заказала кофе «экспре». Рабочий посмотрел на меня дружелюбно и весело:

– Жарко, мадам! Сегодня двадцать два…

– Скажите, – вдруг спросила я, – а вы знаете, кто построил этот памятник Бельфорскому льву?

– Кто построил памятник? – удивился рабочий. – А вы откуда приехали?

– Я из Москвы.

Рабочий оживился:

– Из Москвы? Это славно! А почему вы задаете такие странные вопросы? Разве парижане знают, кто в Париже строил памятник? – шутил он. – Это вы должны знать, а не мы. Мы должны знать, кто построил Кремль… – Он расхохотался, довольный своей остротой.

– А кто же построил Кремль в таком случае? – подбивала я его.

Он не ожидал такого вопроса и в замешательстве стал крутить в пальцах сигарету.

– Те, те, те!.. Сейчас… Ну-ка подскажите мне, – пытался он вспомнить, вопросительно глядя на меня.

– Юрий… – начала я.

– Ага!.. Гагарин! – бухнул он с торжеством. – Вот видите!

Мы все трое рассмеялись. Я не стала разубеждать его, расплатилась и вышла.

Музы Майоля

1

Февральский день, синий, прозрачный, отражается в Сене. Он катится под мост Карузель возле Лувра, и его корпуса глядятся в ее зимнюю зыбь. Гляжу на Сену из окна дома на набережной Вольтера. Можно целый день простоять у окна – до того притягателен этот вид на мост и на Лувр. Восьмивековая резиденция французских королей снисходительно не замечает тысячи машин новейших марок, мчащихся под величественные арки дивных пропорций…

И вдруг по Сене под зимним солнцем скользит барка, темная, широкая, с будочкой. На веревках, протянутых над палубой, тряпки в белый горох и зеленые полоски, приветственно машущие на ветру гордым стенам Лувра, старым отелям набережной левой стороны.

Отель. Отелями в старину во Франции назывались любые барские особняки и квартирные дома высокого архитектурного стиля. Во всем мире на набережных, в центрах городов возводились самые красивые здания.

Дом, в котором в этот приезд довелось мне жить у друзей моего отца, стоит на набережной Вольтера, и он тоже когда-то назывался отелем. Если порыться в парижских архивах, можно найти сведения о том, что в отеле № 3 по набережной Вольтера в XVIII веке проживала некая мадам де Пенакот де Куэруаль, фаворитка английского короля Карла Второго, которой он даровал множество титулов: баронесса Петерсфилд, графиня Фрзамская, герцогиня Портсмутская, а по сути дела она была одной из тринадцати фавориток этого бежавшего от революции короля, и с ней соперничала известная актриса из Театра французской комедии по имени Нелль, которая во всеуслышание заявляла:

«Поскольку она держится как благородная дама, зачем ей быть б…? Для меня это профессия, а ей к чему?» Впоследствии Людовик XIV использовал мадам Куэруаль в своих политических связях с Англией и щедро наградил ее. Сюда, на набережную Вольтера, она притащила все, что могла присвоить из великолепных коллекций Карла после его смерти. Здесь, в этих больших комнатах, она жила и, наверное, тоже любовалась восхитительным зрелищем барок на Сене… Если выйти из дома на набережную, справа будет узенькая улица Святых отцов, за ней набережная Вольтера переходит в набережную Малакэ, в конце ее, на зеленой площадке между зданиями, стоит маленькая каменная статуя Вольтера. Мне она не нравится, уж очень у нее жалкий вид.

Весь этот квартал возле Сены – сплошь антикварные магазины и салоны картин, выставки декоративных тканей и старинной мебели бешеной стоимости. И тут же в крохотной витринке лавчонки древностей грудами лежат мониста, медные броши и кольца с бирюзой и кораллами, браслеты и ожерелья, похожие на украшения дикарей. Трудно поверить, что хозяин хоть раз в день что-нибудь продаст из этой пыльной кучи. Однако он торгует. А войдешь в дверь, тренькающую колокольчиком, – попадешь в такой ералаш предметов, что негде встать. Тут и старые куклы, и седла, и мехи для раздувания очагов, все без системы, и в этом прелесть. А рядом пустынный дорогой салон с роскошной мебелью, и холеный хозяин с перстнем на мизинце, и сам он похож на манекен в элегантном мужском костюме.

Но я часто перехожу мост Карузель, чтобы попасть на правую сторону. Вот она, площадь Карузель. Пышная арка, увенчанная победной колесницей, отделяет музей Лувра от Тюильрийского сада. С двух сторон арка оберегается громадными каменными крылатыми особами женского пола, сидящими на тронах в шлемах и туниках. Глядя на них, хочется поежиться от холода и неприязни. Но стоит пройти под арку Карузель – и неожиданно попадаешь в мир поразительного живого искусства. На площадке перед последними корпусами Лувра стоят восемнадцать скульптур Майоля.

Они расположились прямо на газонах, и сейчас, в феврале, ярко-зеленых. Этот музей под открытым небом – как бы продолжение Луврского. Все изваяния – обнаженные женские фигуры, стоящие, идущие, лежащие. Все они молчаливо объединены творческим духом Майоля, этого француза, южанина, видевшего в женщине землю с ее плодородием, ее чистотой помыслов, с ее бесконечной жизненной потенцией. Искренность Майоля волнует, как источник молодости, и статуи его передают ту очарованность и грацию, которые ставят их вне исторических времен.

С того момента, как я забрела за арку Карузель и увидела их, я уже не могла с ними расстаться. Каждый раз, возвращаясь домой, я проходила этой дорогой между статуями, при солнце, при луне, в снег, и в дождь, и в сильный ветер, когда прижимаешь под горлом воротник и смотришь на «Трех нимф» Майоля сквозь слезы от жгучего ветра, и кажется, что они чуть шевелятся. Каждый из тридцати дней, проведенных мной в Париже, связан с ними и с творчеством этого гениального бородача каталанца с берегов Средиземного моря.

Тридцать дней. А может статься, что, если б это было не тридцать дней, а тридцать месяцев, я бы привыкла к изваяниям и перестала бы их замечать, как не замечают парижане, получившие их в наследство на веки вечные. Часто видишь какого-нибудь горожанина, бегущего с портфелем мимо Майоля. Он жует дорогой горячие каштаны, а шкурки бросает на гравий дорожки, и вряд ли глаз его вбирает изумительные пропорции бронзовых дев. А может быть, это еще потому, что «прохожий», по словам Родена, «никогда не останавливается перед тем, что просто. Он думает, что искусство – это вещь сложная и непонятная. Он останавливается только перед тем, что неучтиво зацепляет его любопытство. И совершенно ясно, что самое изумительное в Майоле – это чистота и прозрачность его мастерства и его мысли. Вот почему ни одно из его произведений никогда не привлечет любопытства прохожего».

2

Мадам М. Д., хозяйку квартиры, где я живу, жену известного хирурга, с которым она рассталась уже много лет тому назад, зовут Бибкой. Вернее, это ее прозвище, придуманное ею самой в детстве, которое началось в Киеве и которого она не помнит, ибо родители ее, богатые фабриканты Гинзбург, еще в начале века переселились во Францию. Она к своим семидесяти годам сохраняет естественность розового лица без признаков макияжа, подлинность когда-то золотых, теперь серебряных волос, уложенных в простой тяжелый узел на затылке. Женственность и простота ее манер пленительны, искренность и живость в ее обращении неподдельны. В ней нет порабощения вещами – мебелью, хрусталем и фарфором, драгоценностями и мехами. Она одета в два-три элегантных туалета по сезону, и статная, легкая фигура ее обращает на себя ваше внимание. Но какое-то порабощение всегда караулит женщину на ее жизненном пути. У Бибки это книги по искусству, лекции, выставки, беседы искусствоведов. Ценнейшая библиотека собрана в ее квартире, где много воздуха и света, где убранство в типично французском духе современного салона, под старину, на стенах много картин французских сюрреалистов, даже абстракционистов, где все умеренно и все хорошего вкуса.

До болезненности привязана Бибка к этому месту. И я часто вижу, как рано утром, поднявшись со своего традиционного двуспального ложа, в халатике, с длинной косой вдоль спины, она стоит перед высоким окном и смотрит на свою туманную Сену и свой Лувр, такая маленькая, вся сжавшаяся в комочек от пережитых за годы страданий и одиночества, смотрит голубыми глазами под полуприкрытыми тяжелыми веками. Стоит и словно молится, набираясь сил, веры, покоя и душевной гармонии от этого извечного пейзажа в кадре окна. Она живет одна. Двое сыновей от первого брака погибли, старший – в последние дни войны, только что призванный, младший – через год, в автомобильной катастрофе. Двое детей от второго брака со знаменитым хирургом уже разлетелись по своим гнездам. Поэтому Бибка любит, когда к ней приезжают друзья. У нее останавливаются приезжие из Нью-Йорка, Лондона, Стокгольма, Мадрида и даже из Москвы. В ее шестикомнатной благоустроенной квартире всегда кто-нибудь гостит, главным образом люди искусства и науки.

Мы познакомились с ней в моей юности, когда она еще совсем молодой приезжала с мужем на Международный съезд хирургов в Москве. Привел их тогда в мастерскую моего отца мой дядя – профессор Максим Петрович Кончаловский. Теперь, через много лет, Бибка любезно пригласила меня к себе на этот месяц.

Это была судьба, ибо в ее столовой перед диваном на журнальном столике лежали две прекрасные книги. Одну написал английский искусствовед Джон Ревальд, и она называлась «Майоль». Издание было 1939 года, с удивительными, мягкими и благородными снимками скульптур, со старинным шрифтом, изящным и легким, и с текстом, по-старинному ненавязчивым, полным прелести объективного суждения, под которым прячутся восхищение и любовь умного и сдержанного англичанина. Вторая книга была написана недавно умершим французским искусствоведом Вольдемаром Жоржем, издана на роскошной швейцарской бумаге, с резко отпечатанными, хоть и хорошими иллюстрациями, в отличном переплете, покрытом глянцевой суперобложкой. Словно лакированная модель автокара последнего выпуска, книга эта служила украшением дома. Несколько вычурный слог, очень современные суждения, в которых поначалу трудно разобраться, но интересные раскрытием новых взглядов на все поколение французских импрессионистов, привлекали к этой книге, и было приятно держать ее в руках как элегантную новинку. Вольдемар Жорж интересовал меня не менее Джона Ревальда, поскольку совсем еще молодым журналистом писал о выставке отца, открывшейся в Париже в 1925 году.

Из этих двух книг узнала я о Майоле – живописце, ковровщике, рисовальщике, гравере, иллюстраторе, о Майоле – скульпторе, резчике, ваятеле, шлифовальщике, и о Майоле – человеке. Передо мной прошла вся его жизнь, начиная с детства в маленьком южном городке Баниюльсе на берегу Средиземного моря, и через невероятные лишения, унижения студенческих лет, и через непонимание и враждебность общества – к мировому признанию, к музею на открытом воздухе, о котором мечтал Майоль, в полном освещении, где объемы скульптур и их движения подчеркиваются светом и тенью. Словом, музею, который не является привилегией меньшинства, а открыт для всех и для каждого…

3

Иду по главной трассе Латинского квартала, по бульвару Сен-Мишель. Утром моросил почти незаметный, какой-то стоячий дождь. Сейчас он сменился порывистым ветром, разметавшим гущу облаков, и сквозь их клочья проливается на асфальт печальный белесый свет зимнего солнца.

На перекрестке бульвара Сен-Мишель с бульваром Сен-Жермен в цветочной палатке вдруг объявилась весна: круглые темно-фиолетовые подушечки фиалок и лохматые желтые страусовые перья мимоз. От них идет одуряющий запах: постоишь возле пять минут – и закружится голова.

А вокруг кипит молодая жизнь парижских студентов. Перед магазином платья, на улице, распродажа дешевых пальто, юбок, платьев, брюк для студенток, которые нынче вырядились в длинное. Смотришь – юбка до щиколоток, а в разрезе спереди выше колен мелькают высокие сапожки на шнуровках (точь-в-точь как в двадцатых годах, в моей юности)! Девчонки перебирают вешалки с длинными балахонами-пальто и щебечут, как черные парижские дрозды.

– Купишь?

– Ну да! Так вот я и купила! – Девчонка смеется, встряхивая длинными кудрями. – Я свое мини-пальто приспособила, выпорола рукава, пришила золотые пуговицы, руки – в теплый джемпер с воротом, ноги – в теплые брюки. Вот тебе и зимний наряд. – Она, приплясывая на одной ноге, хлопает себя портфелем по коленке. И в самом деле, все сидит на ней ловко. Красные брючки, джемпер и синий камзол с золотыми пуговками идут к этой бургундской красотке, разве только фригийского колпака не хватает на ее рыжеватых кудрях!..

Поболтав, девчонки переходят к лоткам соседнего писчебумажного магазина, чтобы заняться карандашами, ручками и блокнотами. А я перехожу улицу к музею Клюни. Из-за чугунной ограды глядит этот музей мрачно поблескивающими окнами на движение бульвара Сен-Мишель. Вокруг музея следы построек IV века, когда-то здесь были бани Юлиана Отступника, мрачные входы ведут в подземелья серой каменной кладки. А внутри! Внутри – чудеса, древние французские ковры и гобелены. Целый час я брожу по пустынным залам с решетчатыми переплетами окон, за которыми торопится жить Бульмиш [3]3
  Так парижане называют бульвар Сен-Мишель.


[Закрыть]
. А здесь в тишине разыгрываются сцены куртуазной и буколической жизни Средневековья, цветные видения, вытканные на плотной фактуре ковров.

Серия на сюжет «Дама с единорогом», изящная, веющая ароматом древних эссенций, шуршащая шелками, звенящая струнами лютен… Некоторые гобелены уже поблекли до цвета паутины, но все же еще живут таинственной жизнью, похожей на сны. И пахнет в этих залах чуть-чуть вощаной мастикой от скрипучих паркетов, какой-то плесенью, а от старика-смотрителя в форменной каскетке слегка тянет бордоским винцом – он только что вернулся с обеденного перерыва.

– Изучаете гобелены, мадам? – спрашивает он, хитро поблескивая узенькими щелками глаз.

А я ничего не изучаю, я просто случайно забрела сюда…

Но когда я вернулась домой, то какая-то ниточка из гобеленной основы потянулась за мной.

– Где вы были? – спросила меня Бибка, сидя за чашкой чая в своей уютной, чистенькой кухоньке.

– В Клюни.

– O-о! Это важно, очень важно для вас… Это то, с чего начинал Майоль.

И вот мы уже за книгой. Сейчас это – Джон Ревальд. Бибка листает страницы и находит нужную:

– Вот, смотрите. Здесь Ревальд ссылается на рассказ Юдифи Клодель, журналистки, хорошо изучившей жизнь Майоля.

«В 1893 году Майоль организовал небольшую мастерскую, куда пригласил пять или шесть деревенских девушек. Некоторые из них умели шить, а остальные с трудом держали иглу в руках.

Он рисовал эскизы, по которым девушки ткали ковры, и платил он им за это по два франка в день. Этот человек, влюбленный в прекрасное, не был в состоянии материально оправдать свои поиски главным образом потому, что основой коврового дела является шерсть. А он хотел получать только самую мягкую и чистую. Он покупал ее у овцеводов и отдавал прясть старым крестьянам».

Мы смотрим на репродукцию ковра, который называется «Сад». Он весь золотисто-красно-коричневый, как осенний сад. Две женщины в пышных платьях конца прошлого столетия словно уходят в этот сад, а сбоку, из-за деревьев, еще две другие поглядывают за ними.

– Я видела этот ковер в частном собрании, – говорит Бибка, – он совсем не поблек и такой же насыщенный по цвету… Между прочим, в этой книге сам Ревальд очень подробно рассказывает, как перед Майолем встала проблема крашения шерсти.

Вначале он красил шерсть химическими красителями, но со временем цвета теряли живость, ковры становились блеклыми, бесцветными. И тогда этот энтузиаст стал искать красящие растения. Он лазил по холмам Баниюльса с ботаническим справочником и собирал травы. Потом он их сушил, толок и растирал в порошки, из которых варил растворы, в них он окунал мотки шерсти. И получались удивительные расцветки. Таким образом, в Баниюльсе, в этой маленькой мастерской, создавались настоящие шедевры. Когда на выставке в Брюсселе в 1894 году появились ковры Майоля, то Гоген в своей статье о выставке «Двадцати» написал: «Майоль выставил такие ковры, которые никем еще по-настоящему не оценены». В этом же году Майоль выставил ковры в национальном Салоне.

– Вот послушайте, что он сам рассказывал об этом. – Бибка перелистывает книгу и находит отрывок из воспоминаний Майоля: – «Я был великолепно представлен, поскольку сам выбрал себе место. И когда у выхода я встретил Гогена, то он сказал мне, что повсюду искал меня и что лучшие произведения искусства во всем Салоне это – мои, и он пригласил меня выпить с ним стаканчик».

– Что же, они подружились? – спрашиваю я.

Бибка задумывается, отрицательно качает головой:

– Нет, настоящей дружбы у них так и не было. Ревальд рассказывает, что Майоль всегда чувствовал себя перед Гогеном как начинающий перед большим мастером. Вот послушайте, что он пишет о них:

«…Однажды Майоль серьезно заболел и вынужден был лечь в госпиталь. Гоген собрал всех друзей и поручил им навещать Майоля, но сам при этом ни разу не был у него в госпитале. И все же Майоль, поправившись, пошел к нему первым, и Гоген, этот дикий, жестокий и одновременно нежный человек, был потрясен жестом обожания и почитания. Он не мог удержаться, чтоб не сказать молодому человеку: „У вас золотая душа“. Майоль не забывал об этом эпизоде из своей ранней молодости и когда рассказывал о нем, чувствовалось, что то был один из редких моментов, в котором этот скромный и неуклюжий человек черпал силу для борьбы и самосохранения».

Между прочим, среди девушек-ковровщиц, – Бибка подняла голову от страницы, – в мастерской работали две дочери местного, баниюльского, булочника – Анжелика и Клотильда Нарсисс. Клотильда стала вскоре женой Майоля, и он увез ее в Париж. И вот смотрите, как Гоген отнесся к женитьбе Майоля. Он написал их общему другу: «Какую неизбежную скуку создают себе люди такими браками с глупыми существами. А я вижу, что Майоль на уровне времени, и желаю ему успеха. Но боюсь за него, это будет досадно, потому что хорошая душа и артист…»

Вот что думал Гоген. И все же супругов Майоль соединяли любовь, мужество, желание работать, и каждый из них, как говорил Ревальд, «принес в их общую жизнь великолепный вклад». Он – бесконечный талант, а она – свою здоровую красоту и терпение. И Майоль всегда говорил про жену: «Она терпела со мной холод и нужду…» Ведь как раз Клотильда позировала мужу для таких шедевров, как «Скованное движение», «Ночь», «Мысль» и «Помона».

Майоль долго оставался верным своему ковровому делу. Даже когда он начал резать из дерева, мысль о большой ковровой мастерской не давала ему покоя. Друг его, художник Вюйар, познакомил его с молодым принцем Бибеско, который предложил ему взять на себя расходы по изготовлению новых ковров. И вот тут, когда Майоль получил возможность приготовить новую экспозицию ковров и когда одна треть их была выткана, Майоль стал слепнуть от ярких ламп, при свете которых работал. Это был ужасающий удар. Пришлось закрыть мастерскую, иначе Майоль потерял бы зрение навсегда…

Но проследим жизнь Майоля с самого детства, обе книги сходятся на биографии великого скульптора.

4

Он родился в 1861 году в Каталании, в городке Баниюльсе, который лежит на холмах над Львиным заливом Средиземного моря. Вокруг холмы с виноградниками, с такой каменистой почвой, что землю приходится привозить из Центральной Франции. Совсем рядом горы Альберы, это уже северная часть Пиренеев.

Дед Майоля был капитаном каботажа, рыбаком и контрабандистом. В начале XIX века уехал в Алжир, открыл там магазин тканей, две дочери ему помогали, он заработал денег и, вернувшись на родину, построил в Баниюльсе розовый дом, в котором родился Аристид Майоль и который сохранился до сих пор. Отец Аристида продолжал дело своего отца, торговал тканями, а кроме того, разводил виноградники. У него было четверо детей, Аристид был вторым. Из-за своих коммерческих дел и постоянных поездок отец покинул розовый дом, переселился поближе к порту, забрав с собой всю семью, кроме Аристида, которого оставил на воспитание своей сестре Люсиль и слепому деду.

Тетка Люсиль была длинная, сухая старая дева, вся ее нежность и забота сосредоточились на маленьком племяннике, и она сумела воспитать его в духе необычайной честности, прямоты и послушания.

Детство Аристида проходило под синим небом Каталании, возле моря, в широкой долине виноградников, окруженной скалистыми отрогами, кое-где увенчанными развалинами грозных замков. Бедной растительности, главным образом тимьяна, хватало только, чтобы прокормить коз, которых пасли пастухи. Вокруг росли редкие сосенки и фиговые деревца, и Аристид с детства был влюблен в этот строгий пейзаж.

Учился он сначала в школе в Баниюльсе, потом в коллеже в Перпиньяне, где начал рисовать, а потом его непреодолимо потянуло к искусству, и ему был двадцать один год, когда тетка Люсиль на последние гроши отправила его в Париж учиться. Но в розовый дом в Баниюльсе он приезжал каждую зиму, даже когда стал знаменитым скульптором…

Наше изучение биографии Майоля прервал телефонный звонок. Звонили мои друзья, как всегда, кто-нибудь из парижан приглашал пообедать вместе, – так в этот раз я получаю приглашение в русский ресторан, а потом в Театр французской комедии, на мольеровского «Тартюфа».

– Ну, конечно, надо пойти! – обрадовалась Бибка. – Это же такой случай… – Бибка смотрит на меня своими полуприкрытыми голубыми глазами и улыбается доброй, задумчивой улыбкой.

Обед в русском ресторане на бульваре Распай отличался изысканностью старинной, «барской» кухни. Друзья мои, французы-художники, с аппетитом уплетали блины с икрой и борщок, а я, признаться, с большим удовольствием отведала бы жиго из молодого барашка с розмарином и тимьяном. Но разве можно убедить французов в том, что русские люди, путешествуя, обожают пробовать национальные блюда? Я лично приезжающих к нам французов люблю пригласить на домашние сибирские пельмени. Они имеют неизменный успех.

Отобедав, мы не спеша отправились пешком к театру. Вечер был холодный, пасмурный, мы шли по широкой улице Ренн, сверкающей витринами уже закрытых магазинов; мимо нас проходили группами шумные парижские студенты, часто – темнокожие, ярко одетые негритянские, индийские, арабские юноши и девушки, приехавшие в Париж за путевкой в жизнь.

Узенькими переулочками мы выбрались на набережную, перешли мост и, миновав Лувр, оказались возле знаменитой французской «Комедии».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю