Текст книги "Волшебство и трудолюбие"
Автор книги: Наталья Кончаловская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
Смотрю в колодец
Наверно, голуби всего мира на заре стонут одинаково. Этот стон разбудил меня поутру в маленькой комнате отеля «Мольер». Самый центр Парижа. Узенькая улочка. Там, где она скрещивается с улицей Ришелье, подпирая угол дома, в бронзовом кресле сидит бронзовый Мольер. От него я начинала все походы по Парижу и к нему возвращалась. Он служил мне на первых порах ориентиром.
Окно моей комнаты на четвертом этаже выходит на квадратный двор, глубокий, как колодец. Две стены его заняты отелем, а в окнах противоположных стен видна вся жизнь соседнего дома. Смотришь вверх – там квадрат неба: синий в ясную погоду и серенький в пасмурную. Смотришь вниз – выложенный плитами квадрат двора с внутренними входами в квартиры. Посреди двора чей-то старенький автомобильчик «рено». Тихо. Париж дает о себе знать отдаленным гулом. Утро начинается с того, что по плитам двора стучат каблуки-шпильки, скрипят двери, вприпрыжку убегают школьники.
– Анри, ты не забыл свой рогалик к завтраку? А яблоко?..
– Люсьен!.. Люсье-е-ен!.. Алло! Брось мне в окно сетку, в овощном свежие артишоки…
Молодой муж в пижаме (одна щека намылена) бросает в окно сетку:
– Лови!
– Есть!
Снова цоканье каблучков-шпилек по серым плитам двора.
На крыше грохот железных листов. Два парня в синих комбинезонах чинят крышу, они ползают по ней, стуча молотками, и беспрерывно хохочут, что-то рассказывая друг другу.
– Ты себе представляешь? Она открывает дверь и говорит: здрасте! Ох-хо-хо-хо! – грохочет рыжий, как огонь, парень, стриженный ежиком, с худым веснушчатым лицом.
Первый парень – черноволосый, с усиками над румяной откровенной улыбкой – издает свист, и оба хохочут над чем-то, им одним понятным, так заразительно, что невольно начинаешь улыбаться.
Мне вспоминается, что раньше постоянно говорили, что французы люди легкомысленные. Я бы изменила окончание: французы скорее «легко мыслящие», и юмор их, и легкость неповторимы.
Сапоги грохочут по железу. Теперь парни угомонились. Один из них напевает:
Non! Rien de rien,
Non, je ne regrette rien!
Нет! Ни о чем,
Нет, я не жалею ни о чем!
Одна из последних песенок Эдит Пиаф. Парень поет ее вполголоса, немножко в нос, по-парижски грассируя. Поет словно про себя, словно раздумывая.
А напротив в окне появляется немолодая женщина в фартуке. Она задумчиво смотрит во двор, вертя в пальцах кольцо с ключами. На подоконнике ее окна лежат болванки для шляп и торчат подставки с круглыми верхушками. Я догадываюсь: это частная мастерская модистки. Их в Париже много теперь осталось без работы: уже несколько лет шляпы не в моде. Парижанки носят на головах… прически! Каждая прическа стоит дороже, чем шляпа в большом магазине. Парикмахеры зарабатывают состояния, а шляпницам – катастрофа, разоренье, нищета. Хорошо, если есть муж, который имеет работу, или взрослые дети…
А по улицам ходят парижанки, их головы – это самые разнообразные виды парикмахерского искусства. Тут и рыжие космы перьями, будто выщипанные, торчащие в разные стороны, и коротко стриженные, под мальчика, волосы, выкрашенные «пантерой» – черные пятна по светлому фону. Тут и иссиня-черные копны из взбитых волос над худенькими лицами: аскетический лоб, подведенные синим загадочные глаза, неподкрашенные бледные губы и подбородок капелькой. Самое модное – это седина: голубая, кремовая, чисто-белая, как хлопок. Над юными лицами, в сочетании с пышными юбками, это напоминает времена пудреных париков и кринолинов…
Ключи на кольце уныло позвякивают на руке безработной модистки. Резкий звонок у входной двери выводит ее из состояния меланхолии, она быстро закрывает створки окна. Видно, кто-то вернулся: рядом в окне зажигается голубоватое пламя газовой плиты – там кухня.
Многое можно понять и узнать, стоя возле окна и глядя в колодец двора, на дне которого стоит «рено». А с этой машиной каждую ночь приключение, видимо, ее хозяин свободен только поздно вечером, и тогда он начинает ее ремонтировать. Он долго возится с ней, звякая инструментами, а потом начинает заводить ее:
«Вьюр-р-р-р! Пых-пых!» Пауза. «Выор-р-р-р! Пых-пых-пых!» Пауза. «Вьюр-р-р-р! Пых-пых-пых!» Из окна, где живет молодая чета, высовывается Люсьен в пижаме.
– Эй, ты! На какого дьявола!.. Долго ли ты еще собираешься там… – Он употребляет нецензурное словечко. Парижане в этом смысле не особенно церемонятся.
Ремонт кончается. Колодец затихает до утра.
Утром я выхожу на улицу. Она такая узкая, что две машины с трудом разъезжаются на ней, захватывая колесами тротуар.
В соседнем доме, над лавочкой хозяйственных товаров, в вывешенной за окно клетке верещит и победоносно щелкает кенарь. Он сообщает улочке какое-то беззаботное благополучие и радость существования.
Неподалеку от отеля стоит белая, новенькая английская машина. С правой стороны, сидя за рулем, курит сигару спокойный лощеный господин с безукоризненной ниточкой прямого пробора. Видно, он ждет кого-то…
Я стою у входа и раздумываю, в какую сторону мне взять курс. К Лувру? Или к бульварам? Или начать с набережных?.. Громко беседуя между собой, проходят двое пожилых: муж и жена, по речи слышу – испанцы. Заспорив о чем-то, они задерживают шаги возле белой машины. Мужчина, горячась, сипловатым голосом скороговоркой сыплет свои доводы, в чем-то убеждая седую, смуглую женщину в черном газовом шарфе. И в этот момент происходит нечто неожиданно-чудовищное: господин в машине с силой распахивает дверцу и ребром ее ударяет испанца по хребту, да так, что он, ухватившись за жену, вместе с ней отлетает в сторону. Оба они ударяются о стену.
С воплем испанец поворачивает посеревшее лицо свое, искаженное болью и гневом.
– Эль мэ пэгэ! Эль мэ пэгэ! Он ударил меня! – кричит он, потрясая маленькими темными кулаками.
На крики выбегают портье отеля и конторщица. Но господин уже отъехал. Лакированный лимузин показал свой белый хвост с дощечкой западногерманских опознавательных знаков.
– Аллемано! Немец! – кричит вслед ему старый испанец. – Эль мэ пэгэ! – Синий басконский берет съехал набок.
Старуха уводит мужа… На улице вновь благополучие, возле хозяйственной лавочки останавливается могучий красный фургон. Хозяин принимает ящики с мылом, бутылями, бидончиками олифы. С треском хлопают дверцы фургона, и он отъезжает, оставляя за собой едкую струйку сизого дыма. И снова приумолкнувший было кенарь заливисто вступает в свои права.
Я поворачиваю влево и иду к Лувру.
Парижанки
Красивы ли парижанки? Большей частью совсем не красивы. Но они умеют быть необычайно элегантными. Каждая настолько хорошо знает, что ей идет и как надо носить то, что ей к лицу, что толпа женщин на улицах всегда производит впечатление показа моделей женского платья. Редко заметишь неуклюжую походку, угловатые движения, сутулость, тучность. Парижанки любят создавать впечатление изящных, грациозных, худощавых и умеют этого добиваться. Самая скромно одетая парижанка обладает чувством гармонии расцветок, чувством пропорции и изысканности линий. Вкус у них от природы. Парижанки любят грим, макияж, как они его называют. Редко увидишь не обработанное косметикой лицо. Гримируются почти все – от уборщицы в большом магазине до «ведетты» – первой актрисы модного ревю.
Я ходила обедать в маленький ресторанчик неподалеку от отеля. По существу, эти ресторанчики редко посещают желающие обедать. Там больше пьют за цинковой стойкой из маленьких рюмок аперитивы, коньяк, наливки или освежаются кружкой пива. И потому, когда закажешь «дежурное блюдо», хозяева готовы распластаться в услугах.
Меня обслуживала всегда одна и та же официантка. Она поражала меня своей наружностью. Отлично сложенная, ловкая, с классическими ножками, в точно пригнанном платье и кокетливом переднике, блондинка с умопомрачительной прической была просто уродлива. Лицо ее было изувечено – один глаз прикрыт веком, одна ноздря порвана, губа рассечена. Говорила она, двигая только правой стороной лица, левая была парализована. Но это лицо было искусно загримировано, швы закрыты макияжем, ресницы искусно подведены, а в улыбке, с которой она вам напоминала, что ей следует получить чаевые, с ней могла бы поспорить сама мадам де ля Помпадур. Обслуживала клиентов она красиво и быстро. Как по щучьему веленью появлялся передо мной на тарелке тоненький бифштекс с листьями латука, затем кусочек сыра и, наконец, чашечка кофе «экспре». Все это подавалось так многозначительно и изящно, словно меня угощали роскошными блюдами на приеме у президента.
Однажды я предложила ей русских сигарет «Лайка». Она тут же закурила, с удовольствием втягивая запах табачного дыма.
– А сами вы не курите? – спросила она меня.
– Нет.
Она с сожалением посмотрела на пачку «Лайки».
– Возьмите все, – предложила я.
Она просияла.
– О-ля-ля! – И пачка сигарет мгновенно исчезла в кармане ее накрахмаленного передничка. – Мадам, вы исключительно любезны. Может быть, я могу преподнести вам бесплатно еще чашечку кофе?
– Нет, благодарю вас…
Пока она подсчитывает и записывает счет, я смотрю на ее изуродованное лицо и пытаюсь представить себе, что с ней случилось. В Париже ежедневно сотни автомобильных катастроф.
– Скажите, вы, наверное, водите машину? – несмело задаю я ей вопрос.
Она понимает меня сразу. Улыбка смывает мимолетную тень, набежавшую на ее лицо.
– О нет, мадам. Это во время войны… Воздушный налет… Я ведь родом из Руана.
Клошары
Парижане очень обижаются на советских писателей и журналистов, когда они пишут, что в Париже безработные ночуют на улицах.
– Безработные и бесквартирные у нас ночуют на вокзалах, в ночлежках, но не на улицах.
– А кого же я вчера видела под мостом Сюлли?
– A-а! Это совсем другое дело. Это любители бродячей жизни – клошары. Их много в Париже. Но если такому клошару предоставить комнату со всеми удобствами, он сбежит из нее на следующий же день! – так уверяют все парижане.
Странное, дикое явление эти профессиональные бродяги. Они не гангстеры, не мелкие воры и даже не нищие. Они, старательно роясь в мусорных ящиках, выбирают тряпье, кости, бумагу, за что им платят гроши. Но, набрав какую-то сумму, они любят собраться компанией, купить самой лучшей колбасы, самого пикантного сыру, свежего хлеба, вина и где-нибудь на пустыре или в подвале разрушенного дома, а чаще всего под мостом поужинать. Я видела их под мостом Сюлли. Клошары сидели группой возле жаровни и что-то себе варили. Вид у них был тот, что французы называют «питореск» – живописный. Небритые, немытые бродяги в лохмотьях. У них совсем особые требования друг к другу, особая жизнь и особый склад ума и характера. Себя они считают самыми свободными людьми на свете и ни на что не променяют этой свободы. В осенние и зимние холода клошары ищут местечка потеплее. Можно лежать на вентиляционной решетке: снизу идет теплый, спертый, специфический запах метро. Или же можно переночевать на лестнице, ведущей на станцию метро. Станция уже закрыта. Чугунная лестница часто бывает использована под рекламу винного склада. Под каждой ступенькой белая вывеска, на ней разносчик вин, пьяноватый, красноносый, он держит в каждой руке по грозди бутылок, и написано: «Депо Николя». На ступеньках пониже можно провести полулежа ночь, а на рассвете сбегать на Центральный рынок и подработать там на кусок ветчины и литр красного вина со склада «Депо Николя».
Существуют в Париже ночлежки, организованные муниципалитетом в полицейских участках. У французов есть традиция – не арестовывать ночью. Часто среди клошаров в ночлежках ночуют и настоящие рецидивисты и бандиты. Подчиняясь традиционному порядку, полицейские дают им возможность, выспавшись, уйти на рассвете. Но как только они окажутся на улице, за теми, кто на подозрении, тут же начинается облава, свистки, погоня на мотоциклах. Но клошаров это не касается.
Клошары-тряпичники – это источник огромных доходов для посредников между ними и мыловаренными заводами, бумажными и игрушечными фабриками. Кости, бумага, жестянки, тряпки – все превращается в чудесные товары, которыми полны магазины Парижа. А тряпичники всегда нищие, и они существовали всегда.
Роясь в старых парижских газетах за 1884 год, я нашла следующую заметку о забастовке парижских шифонье-тряпичников. Однажды в первых числах января префектура Сенского департамента запретила тряпичникам «шифонировать», то есть рыться в мусорных ящиках со своими фонарями и железными крючьями в продолжение всей ночи. Им отвели для этого только два часа в ночь. Тридцать тысяч шифонье возмутились, собрались в синдикат и стали устраивать митинги на площадях Парижа. На одном из таких митингов старейший шифонье, Пэр Лаплас, вдруг отдал Богу душу то ли от голода, то ли от старости. Это послужило причиной к такому бунту тряпичников, что префектура обратилась к помощи полиции. Но полицейские, в свою очередь, начали забастовку, требуя прибавки пенсии. И пришлось сенской префектуре отдать тряпичникам полную ночь на рытье в мусорных ящиках Парижа.
Но странно видеть сейчас, в наше время, на фоне всей этой необычайной роскоши магазинов, этого разнообразия и изысканности вкусов, этого кипения современной столичной жизни картину, какую я наблюдала ярким весенним днем в самом центре, возле площади Согласия, на набережной. Очень ободранный мужчина, в бывших дорогих ботинках, привязанных к ступням ног веревками, рылся в урне для мусора, старательно выбирая бумажки и выброшенные билеты от автобусов и метро. Рядом с ним стоял мальчик лет двенадцати с детской коляской, полной бумажного мусора. Это, пожалуй, были уже не клошары, эти бы не отказались ни от квартиры, ни от работы!
Химеры над нами, а бог под ногами
Итак, мост Сюлли – пристанище клошаров – перекинут через остров Святого Людовика. Их два острова посреди Парижа, второй – остров Ситэ. Когда-то на этих островах умещался весь город, и носил он тогда красивое название – Лютеция. А жило на островах кельтское племя язычников паризиев, от них и произошло название Paris…
Остров Ситэ вытянулся, словно огромная палуба корабля, застрявшего между берегами Сены, и семь мостов перекинуты с этой палубы на набережные Парижа, восьмой мостик соединяет острова.
Ситэ густо застроен старинными зданиями. Тут и массивный мрачный Дворец правосудия, и главное полицейское управление. А сбоку у левой набережной больше семисот лет стоит самое удивительное здание в Париже – собор Нотр-Дам де Пари. Он не похож ни на один собор в мире своим странным смешением романского духа с готическим. Весь он лишен симметрии, порталы фасада у него разные, башни – одна шире другой. Но об этом надо знать заранее или очень внимательно приглядываться, настолько он весь гармоничен, строен и оригинален. Чудесные арки-контрфорсы, обхватив его корпус, с двух сторон поддерживают его и украшают. Позади собора, возле мостика на соседний остров, расположилось на улице богатое кафе, где под цветными зонтами постоянно сидят туристы. Там же по соседству на набережной идет торговля иконками, четками, фигурками святых.
Я попала в собор во время воскресной мессы. Все шло как обычно: служки, в длинных белых блузах с кружевами, носили зажженные свечи. Священник, воздев руки кверху, читал молитвы, прихожане стояли на коленях на маленьких скамеечках. И вдруг зазвучал орган.
Это было что-то совершенно необычайное, неслыханное по красоте и мощности звука, который перекатывался в сводах. Казалось, что все вокруг – своды, и связки колонн, и стрельчатые окна, уходящие ввысь, – все звучит, поет, то плачет, то торжествует вместе с этими могучими вздохами, переходящими в быстрые рулады, которые исчезали где-то там наверху, а потом снова звук нарастал, сотрясая весь собор. Нигде я еще не слышала такого Баха. И мне вспомнились строчки из письма Сурикова к своему учителю и другу профессору Чистякову:
«…Никогда в жизни я не слышал такого чарующего органа. Я нарочно остался в Париже на праздники, чтобы послушать его. В тоне его чувствуются аккорды струнных инструментов, от тончайшего пианиссимо до мощных, потрясающих весь храм звуков. Жутко тогда делается человеку, что-то к горлу приступает… Кажется, весь храм поет с ним, и эти тонкие колонки храма кажутся тоже органом. Если бы послы Владимира Святого слышали этот орган, мы все были бы католиками…»
Я уходила из собора с переполненным сердцем, приобщившись тайн величайшего искусства – исполнения Баха. Ликованием встретил меня апрельский день на паперти. Я еще раз осмотрела весь фасад собора. У входа висело объявление: «9 мая Магнификат Баха и Реквием Берлиоза. При полной иллюминации начало в 9 часов вечера. Билеты продаются». Собор превратится в концертный зал, куда дамы явятся в вечерних туалетах.
Я посмотрела вверх. Оттуда, с верхней галереи, глядела на меня уродливая каменная химера – злой дух, изгнанный из храма и зацепившийся за балюстраду. Мы долго глядели с ней друг на друга, пока из-за нее не появились еще маленькие головы, вооруженные биноклями. Это уже были туристы-иностранцы, которые всегда жалуются на то, что французы до сих пор не удосужились устроить в соборе лифт, приходится пешком ползти черт знает на какую высоту!
Я шла и думала о том, до чего же французы всегда любили сажать на свои прекрасные храмовые постройки этих уродцев, страшилищ – горгулий. Словно бы подсмеиваясь сардоническим смехом над собственным преклонением перед красотой…
С набережной Ситэ я перешла через мост Менял и попала как раз к подъезду Театра Сары Бернар, где висели афиши о гастролях Вахтанговского театра и объявления о полном аншлаге. По улице Риволи пошла по направлению к Лувру.
До Лувра улица Риволи тесная, шумная, на ней масса магазинов готового платья, обуви, частые распродажи. Но как только она поравняется с Лувром и сделается правой стороной Тюильрийского парка, протянувшегося между Лувром и площадью Согласия, она становится одной из самых солидных улиц Парижа. Под крытой галереей с аркадами масса витрин сверкает ювелирными изделиями, парфюмерными выставками, антикварными редкостями. Среди них много товаров сувенирного характера, вышитые дамские сумки, перчатки, платки, их всегда можно отличить по этикеткам, на которых проставлена цена в долларах.
Я шла по пассажу и вдруг увидела на серых плитах тротуара довольно хорошо нарисованную пастелью картину, изображавшую шествие Христа на Голгофу. Христос в терновом венце нес на себе крест. Капли крови стекали по его изможденным чертам. Согбенная фигура была выразительна и просто пугала своей неожиданностью. Я остановилась, не в силах наступить на это произведение искусства, и обошла его, дивясь равнодушию парижан, с каким они попирали своего бога. Тем более что многие из них шли из церкви Сен Рок, что была неподалеку, за углом, и где только что закончилась месса.
Хозяин ювелирного магазинчика стоял в дверях и, видя мое недоумение, поспешил пояснить:
– Молодой художник с женой рисовали для туристов, проходивших мимо… Заплатили недурно.
Через день я проходила по улице Риволи. Изображение исчезло, оно было унесено на подошвах парижан.
На больших бульварах
Четыре часа дня. Возле Гранд-опера бурлит движение. Беспрерывный поток машин задерживает полосатый жезл полисмена, чтобы пропустить две огромные толпы, топчущиеся на тротуарах.
За зданием Оперы бульвар Османа, весь кипящий народом, сейчас это самый оживленный бульвар Парижа. Опера стоит к нему спиной, раскинув свои крылья на статуях над фасадом, обращенных к Лувру, словно сдерживая своим корпусом всю эту сутолоку позади себя, возле огромных универмагов, расположенных на бульваре Османа.
Внезапно на углу улицы Скриба раздается визг и скрежет тормозов, лязг сталкивающихся машин – их три. Из крохотной светлой машинки вылезает довольно оригинальная фигура – женщина в черных очках, мохнатом белом джемпере и ярко-синих коротких брючках. Белые волосы ее торчат перьями, вся она – возмущение. Под шпильками ее красных туфель хрустит битое стекло. Она разъяренно доказывает, что «аксидан» произошел не по ее вине. Из второй машины выходит седой господин в шляпе, а в третьей сидит за рулем молодой брюнет с тоненькими усиками, с красным шарфом, завязанным вместо галстука на шее, под рубашкой, и в белой замшевой куртке.
– Вам придется возместить мне разбитые фары и помятое крыло! – кричит парижанка, подбегая к седому.
– Но… мадам, ведь вы меня объезжали в неположенном месте, – отвечает седой, снимая шляпу и вытирая платком пот со лба.
– К дьяволу! – Она подбегает ко второй машине. – Вы видите, что вы наделали?
– Извините, мадам, но ведь вы же сами въехали мне фарами в крыло!.. Вы видите? – Брюнет с усиками высовывает из окна руку с перстнем на пальце и показывает на повреждение. – У меня даже дверца не открывается, я вылезти не могу!..
– О-ля-ля! – кипятится дама в брючках. – У вас нет ни малейшего представления о джентльменстве!.. Вот вы, например, – она снова целится в седого, – вы же видите, что женщина едет, ну неужели нельзя было притормозить и дать женщине дорогу?..
Кругом уже собрался народ, смеются, острословят. Седой защищается как может:
– Мадам, но ведь есть правила движения, и мы должны соблюдать их, иначе…
– Это как раз вы не соблюдаете правил движения и, кстати, приличия! – кричит она и срывает свои черные очки. За ними оказываются серо-зеленые глаза под темными, грозно сдвинутыми бровями. Разъяренная истица так хороша, что оба – и седой, и молодой – умолкают.
Машины отводят в сторону, остается кучка любителей уличных эксцессов и свидетелей, группирующихся вокруг полисмена и агентов страхования. Нимфа в брючках смеется. Видно, дело закончится полюбовно. Я выхожу на бульвар Османа и бреду по направлению к Монмартру.
Парижские бульвары по существу не бульвары, как у нас принято называть аллею с грунтом, обсаженную в несколько рядов деревьями. Парижские бульвары – это просто улицы с асфальтированной мостовой, с рядами громадных платанов или каштанов по бокам тротуара. Парижане нашу улицу Горького тоже назвали бы бульваром Горького, а наш Гоголевский бульвар считался бы у них чем-то вроде парка. Центральные бульвары Парижа сосредоточивают на себе многие театры, кино, кафе, большие магазины, которые с утра до вечера, кроме воскресных дней, торгуют без перерыва. И потому вечером бульвары феерично освещены множеством реклам, театральных афиш, иллюминированных кафе и ресторанов. Но сейчас день. Я иду пешком по бульвару Монмартр, в который переходит бульвар Османа. Вот еще толпа. Посредине какой-то молодой человек с увлечением рассказывает что-то, и группа людей с таким же увлечением слушает. Это, конечно, «камело». Я уже однажды попалась на такой рассказ, но тем не менее интересно послушать, и я останавливаюсь.
– …Вы себе не можете представить, месье и медам, мое состояние, когда я увидел, с какой отчаянной решимостью эта девушка бросилась с набережной в воду. – Молодой человек говорит горячо, убедительно, сопровождая речь красивыми жестами. – Ну конечно, как я потом узнал, причиной была ревность и любовь… Я, не долго думая, сбросил пиджак и ботинки и кинулся вслед за бедняжкой. Холодная вода захлестнула мое дыхание, я нырнул и не сразу нашел ее, но все же мне удалось ухватить край ее платья, и я вытянул ее на берег. Она была без признаков жизни, медам! Но, на счастье, она оставила на берегу сумочку с паспортом, полиция не замедлила вызвать ее родных. Я уже успел привести ее в чувство, когда явился тот… Тот, из-за которого она хотела покончить счеты с жизнью. Он пришел полный раскаяния, предмет ее любви и ревности… Ну, вы сами понимаете, что все пришло к счастливому концу. И вот тогда эта крошка поглядела на меня взглядом, полным признательности… Я не забуду до конца моих дней этого взгляда… И, сняв с груди, обтянутой еще не просохшим платьем, вот эту вещицу, сказала мне: «Возьмите это на память, этот медальон всегда приносил мне счастье, кто знает, нашли бы вы меня или нет, если б на мне его не было». – «Камело», как истый фокусник, расправил ладонь, через палец была перекинута цепочка с металлической бляхой, на которой была вытиснена русалка. – Вот этот прелестный талисман, – продолжал оратор, – вы смогли бы его купить только лишь в одном магазине по улице Сент Онорэ, но там он стоит довольно дорого – пятьдесят франков, ведь это почти ручная работа… Но вам, мадам, я отдам его даром. – «Камело» кладет медальон в сумку близ стоящей женщине. – Пожалуйста, мадам, пользуйтесь случаем! Вам повезло сегодня, я вам отдаю его всего за восемь франков! Это почти бесплатно! – Женщина не успевает даже подумать о том, что бляха ей не нужна, как оратор вытаскивает непонятно откуда флакон одеколона «Ландыш» и кладет туда же со словами: – А это, дорогая мадам, в придачу тот самый одеколон, которым была надушена спасенная мною жертва ревности. И представьте себе, что, когда я занимался ее искусственным дыханием, я слышал этот дивный запах от ее еще бездыханного молодого тела. Вот какова стойкость одеколона, который вы получите почти даром за два франка всего! Да, да, милейшая мадам, вам не хватило бы этой суммы на проезд к тому месту, где вчера я держал на руках спасенную мною девушку. Ах, да! Я совсем забыл! – ловко переходит оратор к следующему товару. – После такого потрясения девушке было необходимо привести себя в надлежащий вид, как вы сами понимаете! Всем известно, что слишком яркая помада может только увеличить бледность. Лучше всего для несколько увядшей кожи лица употреблять нежную, погашенного тона, но оживляющую губную помаду. – В руках «камело» незамедлительно появляется губная помада, которую он тут же кладет в сумку все той же дамы.
За весь набор он предлагает уплатить всего двенадцать франков. Внутренне протестуя и сомневаясь, женщина все же уплачивает ему двенадцать франков и удаляется, на ходу вывинчивая сиреневую помаду, пахнущую скорее птичьим гнездом, чем парфюмерией. А ловкач продолжает сбывать еще трем, четырем покупательницам уже по десять, а потом по восемь франков наборы никуда не годного товара, который по-французски называется «камело», то есть дешевка.
Эти искусные рассказчики необходимы прогорающим фирмам или несолидным предприятиям, не сумевшим сбыть остатки товара. И потому эта специальность имеет большой спрос. Для «камело» устраиваются даже конкурсы.
Чем только не торгуют эти ловкачи – какими-то необыкновенными аппаратами для резки овощей, и новейшими системами бритв, и механическими игрушками, и аппаратами для выщипывания волос. Я однажды соблазнилась машинкой для поднятия петель на чулках. «Камело» ловко поднимал петли на глазах у всей публики и доказывал, что, имея этот аппаратик в сумке, можно в любом укромном уголке поднять петлю, не дожидаясь, пока она расползется по всему чулку. Я купила этот аппаратик, испортила несколько пар чулок, но поднять петли мне так и не удалось.