Текст книги "Волшебство и трудолюбие"
Автор книги: Наталья Кончаловская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
Передо мной три фотографии Брассанса. На одной он снят в рабочей комнате сидящим у самого края стола. Свет из окна падает на склоненный над газетой широкоплечий торс. В руке его дымящаяся трубка. На другом конце длинного стола, на плетенном из ивняка блюде, лежат персики и виноград. Возле стола простые крестьянские стулья с плетенными из соломы сиденьями. Над столом висят две керосиновые лампы с белыми абажурами. И камин с очагом, выложенным узкими кирпичными плитами, обрамлен деревянной полкой, которую украшает небольшой пейзаж маслом южного города, по-видимому Сета.
А вот еще одна фотография: Брассанс перед своим деревенским домом, стоит на мостике, перекинутом через речку, что разделяет надвое его участок. Он стоит в белой блузе, с неизменной трубкой в зубах. Атлетическая в пропорциях фигура, энергичное, доброе лицо, а ноги так твердо упираются в мостки, словно он сам их настилал и сам складывал из белого камня трехэтажный дом, с одной стороны весь увитый плющом, который сам сажал.
На третьем снимке Брассанс у себя в слесарно-столярной мастерской. Он точит на станке какой-то палаш для рубки мяса. Вокруг на стенах полки – со множеством инструментов. Видимо, эта работа дает выход его физической потенции, которая угадывается в хватке одной руки, вертящей колесо станка, и второй – направляющей лезвие палаша. И трудно поверить, что этими же пальцами виртуозно перебирает струны гитары перед массой зрителей упрямый, нелюдимый поэт-трубадур, мятежник Франции. Но с этим снимком связан эпизод, о котором речь впереди…
Вернемся к Брассансу-философу. Судя по его стихам-песням, он – атеист. Но его атеистическое мировоззрение не является плодом зрелых размышлений и убеждений. Он выступает против церкви и клерикалов не как материалист, потому что, отрицая, он ничего не предлагает взамен. Его атеизм возникает, как мне кажется, из протеста.
Мятеж – это знамя Брассанса. И мировоззрение его особенно ясно ощущается в песне «Завещание»:
Плакучей ивой загрущу,
Когда Господь найдет меня
И скажет, хлопнув по плечу:
«Проверь на небе: есть ли я?»
И тут настанут времена
Прощальных слез. Но ничего,
Пока еще растет сосна
Иль дуб для гроба моего.
Уж коль на кладбище идти,
Найду я самый долгий путь,
Прогул устрою по пути.
Назад попячусь где-нибудь.
И пусть могильщики ворчат,
Что я, мол, чушь несу в бреду,
Я все равно, хоть в рай, хоть в ад,
Дорогой школьников пойду.
И прежде чем душа моя
С другими флирт начнет во мгле,
За юбками мечтаю я
Поволочиться на земле.
Еще в любви поклясться тем,
Кто сбить с пути умеет нас,
И лепестки у хризантем
Срывать, гадая, в смертный час.
Бог даст, жена моя всерьез
Поплачет над плитой моей,
И чтоб пролить потоки слез,
Лук не понадобится ей.
А если вступит в новый брак,
Я только буду очень рад,
Коль пригодится мой пиджак,
Ночные туфли и халат.
Пусть он живет с моей женой,
Мое вино чтоб с ним пила,
Пусть и табак он курит мой,
Но чтоб не лез в мои дела.
Во мне, не знаю почему, —
Ни атома, ни тени зла,
Но будет мстить мой дух тому,
Кто сунет нос в мои дела.
Мир праху! Вот листок, смотри,
Содержит завещанье он.
Пометка на моей двери:
«Закрыто из-за похорон».
Из жизни я ушел без зла,
Зубная боль и та прошла,
И вот уже я помещен
В Могилу Братскую Времен!
Интересно, что здесь под «Братской Могилой Времен» Брассанс, конечно, подразумевает Пантеон. И эта триумфально-пышная концовка звучит такой глубочайшей иронией и по отношению к самому себе, и к общественному мнению, что каждому добропорядочному французу покажется кощунством.
Рене Фалле рассказывает, как однажды Брассанс пел в Сорбонне для студентов, у которых в этот вечер был в гостях Сартр.
– Что мне спеть? – спросил Брассанс у Фалле.
– Пожалуй, лучше всего будет спеть «Дядя Арчибальд», – отвечал Фалле, он всегда отлично угадывал атмосферу для выступления Жоржа. И это было правильно, «Дядя Арчибальд» – как раз песня для Сорбонны. Это песня философа, если только философы берутся писать песни, что иногда случается.
– Любителю подавать смерть как симпатичный персонаж, – роль, к которой она не привыкла, – смерть должна быть благодарна… Гигантская песня! – уверяет Рене Фалле.
Смерть, увиденная Брассансом, не та, что у Эдгара По, и тем не менее это она же. Поэт поет о своем дядюшке Арчибальде:
Однажды вора он догнал,
Что у него часы украл,
Бродяга,
И тут столкнулся дядя мой
С ее величеством – самой
Смертягой.
Походкой шлюхи площадной
За прикладбищенской стеной
Она шагала,
Перед мужчинами она
Свой саван выше, чем должна,
Приподнимала.
И тут происходит сатирический диалог между Смертягой и Арчибальдом, в результате которого она его уводит:
И дядя по ее следам
Пошел, пошел покорно сам,
Хромая.
И, взявшись за руки тогда,
Они пошли к венцу. Куда?
Не знаю!..
6
Музыка Брассанса берет свои корни в народной музыке. Наверно, никакая другая не примет его текстов. Когда его спрашивают, что для него важнее – музыка или стихи, – он отвечает:
– Я скорее литератор, чем композитор, для этого у меня недостаточно знаний, но я не мыслю слов без музыкального ритма. Все рождается вместе. И рождается трудно и долго. Иногда стихи уже есть, а мелодии, той, которая сольется с ними, все еще нет. Иной раз сменишь шесть или семь мелодий, пока не возникает та абсолютно точная, нужная, бесспорная.
Я гляжу на факсимиле его стихотворения, написанного мелким прямым почерком в ученической тетради в клеточку, и представляю себе, как он работает в уединении и полной тишине своего Крепьера. Я представляю себе, как он в мягких туфлях шаркает по кабинету из угла в угол с трубкой в зубах. Потом подсаживается на кончик стула с плетеным сиденьем и быстро записывает строку зелеными чернилами. Мысленно слышу поиски мелодии с гитарой в руках. Трудные поиски! Когда стираются в кровь концы пальцев и рука, сжимая гриф, немеет и ноет.
А в перерыве – сад, и земля, и лопата. И, конечно, вскапывая землю и расправляя свои могучие плечи, он думает, что дает полный отдых голове и сердцу!
Но этого не может быть, потому что все равно где-то в недрах его души незаметно для него самого идет работа. Поиски, искания, иначе и быть не может… А вокруг него бродят кошки. Если вы спросите у поэта, кого он больше любит, собак или кошек, – он ответит:
– Пожалуй, кошек. Собака у меня одна, а кошек много. Я предпочитаю ее собаке. Она мне кажется менее человекоподобной, менее услужливой – более независимой. Кошка сама выбирает себе друзей. Собака принимает недостатки своего хозяина, каким бы он ни был. Она унижает этим себя. А у кошки нет хозяина. У нее есть друзья и враги…
Однажды журналист спросил у Брассанса, много ли он читает и любит ли современных авторов.
– Я почти не читаю новых авторов, потому что еще классиков не знаю как следует… А у них столькому еще можно научиться… Но я каждый день читаю газеты, хоть прихожу в ужас от современной политики войны и вражды между народами. Мы, конечно, живем в трудное время. С одной стороны – в век огромного движения вперед, подъема в науке, технике, индустрии, а с другой стороны – в век всесокрушающей силы, именно благодаря этим достижениям. Да… Я все же хотел бы жить триста лет тому назад… Я опоздал родиться, – говорит Брассанс со своей грустной, мягкой улыбкой. И это подтверждается его песней «Средневековье»:
…Ах, как бы жить я был бы рад
Четыре сотни лет назад,
Тогда имел бы я дружков
Из низкопробных кабаков,
Блатных, которых любим мы
Брать на поруки из тюрьмы,
Тех, на которых виден знак
Державы нищих и бродяг.
На дармовщину что-то съев.
Любил бы я, чуть захмелев,
Побегать, юбками пленен,
Как некогда поэт Вийон…
И все же мне думается, что Брассанс как раз очень своевременен, потому что стихи его полностью доходят до ума и сердца его слушателя и читателя из народа, как некогда классики Буало, Вийон, Ронсар.
«Сейчас принято, – говорит Брассанс, – предлагать публике песню, как новую марку мыльного порошка. Видно, через это необходимо пройти. Если люди не хотят слушать, они поворачивают кнопку радио и прекращают пенье… Мне часто говорят: идут на смену молодые. Но обычно первое желание молодых – это опровергнуть все, что было сделано отцами. Есть люди, которые утверждают: Брассанс – это уже не то!.. По правде говоря, это меня не беспокоит. Мне достаточно того, что я нужен людям и они меня оценивают по-настоящему…»
И он прав, этот трубадур XX века, он переводит песню в вечное, тогда как модные певцы, «ведетты», живут в искусстве мгновение. И в самом деле, кому из певцов придет в голову петь такую песню, как «Стоит лишь мостик перебежать», эту точь-в-точь фрагопаровскую картину, с одной стороны, пасторальную и вроде как бы наивную, а с другой – нарушающую общепринятые принципы морали. Брассанс как нигде более фривольно-изящен в этой песне:
Стоит лишь мостик перебежать,
И начинается приключенье, —
Буду тебя я за юбку держать,
Вместе природы начнем изученье.
Луг приоделся в пасхальный наряд,
Сбросим сабо и, свободой довольны,
Будем мы прыгать, как пара козлят.
Под перезвон колокольный…
В репертуаре Брассанса есть песни, в которых он не утруждает себя выбором выражений. И то, что кажется ему необходимым для колорита и для меткости языка, даже если это непристойно, он, нимало не смущаясь, выплескивает в песне на публику и делает это так легко, что люди прощают ему озорство, видя за ним вовсе не желание хулиганить, не браваду, а острую необходимость как можно ощутимее ударить по врагу. Эти песни так фривольны, что в русском переводе они будут непонятны. Это французский юмор, доступный только французам, которых мало что шокирует.
7
Мне долго пришлось искать в Париже встречи с Брассансом. Я пробовала писать ему на адрес издательства, выпустившего книгу его стихов, которые я перевожу. Я писала на концертное объединение, где он выступает, на фирму пластинок, выпускающую его песни, – все было напрасно. Наконец мне удалось связаться с его личным секретарем Онтониенте, тем самым, кого Брассанс окрестил Гибралтаром. И Гибралтар выпросил у своего патрона несколько минут для встречи с «русской переводчицей из Москвы».
Почему-то мне казалось, что я найду Брассанса где-нибудь в старинном доме старого квартала. Ничуть не бывало! Дом, в котором тогда жил Брассанс, – многоэтажная, плоская стеклобетонная махина с лифтом, в одну минуту домчавшим и выбросившим меня в длинный, матово освещенный коридор с двумя рядами лакированных дверей. За одной из них, в двухкомнатном комфорте из полированного дерева и стекла, я нашла Брассанса в обществе трех молодых журналистов и огромного лохматого пса.
День был ясный и теплый, какие случаются в Париже в феврале, и потому все четверо толпились в дверях открытого балкона и напоследок чему-то весело смеялись. Визитеры собирались уходить.
У меня было впечатление, что я нахожусь в номере очень современной гостиницы, и это могло быть в любом городе любой страны. Только типичная панорама, открывшаяся в проеме балконной двери, утверждала адрес: улица Эмиля Дюбуа, в районе Обсерватории, в Латинском квартале Парижа.
Пока Брассанс провожал гостей, я с любопытством рассматривала его плотную, мускулистую фигуру, его смуглое лицо южанина с вьющейся седеющей шевелюрой и густыми усами, его темные глаза с тревожным, грустным взглядом, в сети мелких морщинок у висков. Наверное, человеку с такими глазами незнакома лень, которая постоянно одолевает южан.
Посетители ушли, и Брассанс, учтиво улыбаясь, поступил в мое распоряжение. Мы подсели к низенькому столу, на котором стояли бутылка виски и несколько чистых стаканов. Брассанс предложил мне выпить для первого знакомства, и в его движениях и манерах чувствовалось, что и сам-то он будто не дома, а в случайной гостинице, проездом. Настоящий его дом был в сорока километрах от Парижа, в Крепьере. А здесь он бывал только по делам и встречался с теми редкими посетителями, которые уж очень терпеливо и настойчиво добивались встречи с ним. Мы разговорились.
– Неужели вам удается переводить мои стихи? Интересно, как же это звучит на вашем языке? – спрашивает Брассанс.
Я достаю вырезанную из газеты «Литературная Россия» страницу моих переводов. Брассанс смотрит на два портрета, обрамляющих страницу, – свой и мой – и, улыбнувшись, спрашивает:
– Какие же здесь стихи?
– «Башмаки Елены», «Завещание», «Вуаю», «Бедный Мартин» и другие.
– А как же звучит это по-русски?
Я читаю ему строчки из «Завещания», он с любопытством прислушивается к звучанию русского стиха.
– И это можно петь? – интересуется поэт.
– Я могу вам спеть вашу «Жаннину утку». – И я начинаю на мотив Брассанса напевать его шуточную песенку, скандируя так же, как у него во французском тексте:
У Жанны, у Жанны
Скончалась утка,
И перед смертью – о чудо! —
Яичко снесла!
Брассанс восхищенно смеется:
– А ведь похоже! Правда, похоже! Я надеюсь, что вы оставите мне этот листок с вашими переводами?
– Конечно, месье Брассанс. Мне очень приятно, что это вас интересует.
Мы разговариваем, пригубливая виски из стаканов, похожих на мыльные пузыри.
– Я бы поехал в Советский Союз, но боюсь, что если русская публика не поймет стихов, то ей будет скучно слушать меня… Я ведь не актер и не певец, не танцор и не акробат, как Марсель Амон, и не умею смешить и острить, как Жильбер Беко. Я просто бренчу на гитаре и пою обычным голосом, а мой контрабасист усиливает звучание аккомпанемента и подчеркивает ритмы…
– Я вас слышала, месье Брассанс, и потому-то и решила сначала перевести ваши стихи. Вот тогда русские люди, слушая вас, будут знать, о чем вы поете. Потому-то я так настойчиво искала встречи с вами…
Я смотрю на Брассанса, на его как будто простую, но дорогую одежду. Это уже не тот вельветовый костюм, в котором он всегда выступает, – дома он носит прекрасный джемпер, отлично сшитые в дорогом ателье брюки и элегантную обувь. Казалось бы, и квартира его подходит к его внешности, но квартиру, как я узнала потом, он все же переменил на какую-то более старинную и более скромную, чем тот «аквариум».
– Скажите, какая из ваших последних песен ваша любимая?
Брассанс думает, попыхивая трубкой, потом встает, подходит к книжному шкафу и, достав нотный альбом, перелистывает его.
– Пожалуй, вот эта, – говорит он, протягивая мне раскрытый альбом, и я вижу на странице заголовок:
ПРИЛОЖЕНИЕ К ЗАВЕЩАНИЮ, С ПРОСЬБОЙ ПОХОРОНИТЬ НА ПЛЯЖЕ В СЕТЕ
Мне Безносая все же не может простить,
Что в глазищах ее смел цветы я растить,
И, как дура, за мною плетется.
А поскольку так много вокруг похорон,
Посмотреть завещание я принужден,
И дополнить его мне придется.
И Брассанс дополняет это завещание:
Склеп фамильный не слишком солидный на вид,
Попросту говоря – он доверху набит,
А поскольку никто не выходит,
Запоздать я рискую, но все ж никогда
Не скажу: – Потеснитесь-ка тут, господа,
Нужно место для младшего в роде!
Поэт просит похоронить его на морском берегу Сета, где он играл мальчиком, где в пятнадцать лет впервые брал уроки любовных утех, где над пляжем, на холме, – кладбище и могила его любимого поэта Поля Валери, и он обращается к нему:
Воздается вам должное, Поль Валери,
Я простой трубадур, что там ни говори,
Извините, учитель милый,
По стихам я слабее, скажу не тая,
Но к волнам будет ближе могилка моя,
Да простят это мне старожилы.
Кто-то однажды спросил у Брассанса:
– Вы действительно хотели бы быть похороненным на пляже в Сете?
– Нет, – ответил он, улыбаясь, – мне абсолютно все равно… Но это ведь – поэзия…
А мне кажется, далеко не все равно, если он, как рассказывает Рене Фалле, держит в Сете лодку для того, чтобы в любое время можно было удрать из Парижа и отправиться вдоль пляжей Львиного залива, занимаясь безмятежной ловлей мулей. И, наблюдая за игрой дельфинов, вновь и вновь возвращаться мыслями и душой к своему свободному, ни с чем не сравнимому детству.
8
В Крепьер к Брассансу я все же попала, но через два года после вышеописанной встречи в Париже. Было это в одну из ноябрьских суббот 1970 года. Двое парижан – муж и жена, оба писатели, отвезли меня туда на своей машине.
Впереди ехал, указывая дорогу, секретарь Брассанса Онтониенте, он вез свою жену и дочь в Крепьер на воскресенье.
Когда я вошла в ограду брассансовского поместья, мне показалось, что все это я уже хорошо знаю. И эту речку с мостиком, и этот дом, увитый багряными плетями дикого винограда, и этот холм невдалеке с коровами, пасущимися под ним.
Так бывает, когда долго живешь какими-то чужими рассказами о ком-то или о чем-то очень тебе дорогом.
Нас встретила маленькая, пожилая, скромная женщина с прелестными серыми, улыбчивыми глазами. Это была давнишняя приятельница Брассанса Джой Хайнам, которая занималась его хозяйством. Она ввела нас в столовую и кликнула Брассанса. Он появился в дверях, как всегда дома, изысканно одетый во все коричневое, с трубкой в зубах, сосредоточенный, вежливый. Джой пригласила нас к столу, накрытому для чаепития, поскольку было около пяти часов.
И вот наконец я сижу за столом в той самой столовой, которую хорошо знаю по фотографиям. Мы пьем ароматный, крепкий чай, перебрасываясь незначительными фразами с хозяйкой стола. Брассанс, приветливо поглядывая, попыхивает трубкой, но молчит. Долго пришлось другу моему писателю крутиться возле него с ни к чему не обязывающими вопросами. Брассанс не «раскупоривался».
Джой Хайнам вдруг неуверенно заговорила со мной по-русски, и оказалось, что она эстонка и в детстве училась в русской школе в Ревеле.
Мало-помалу Брассанс сдался и начал говорить о себе, и то, что я узнала, было для меня неожиданным. Конечно, может быть, он находился в тот день в каком-то особом настроении, а может быть, присущая ему отчужденность связывала его. И если я в какой-то мере была нужна ему как переводчица его стихов, то друзья мои парижане настораживали его. Но так или иначе, а Брассанс заговорил, довольно открыто и резко выражая свои мысли. Если Рене Фалле утверждал в своей книге, что Брассанс, обладая необычайной добротой, любит людей, то сейчас, за столом, Брассанс говорил, что терпеть не может людей, а особенно коллег по профессии не любит и не знает. Видимо, в этот день у него было особо «средневековое» настроение.
– Я не общаюсь с ними. Конечно, Арагон, Поль Фор, Превер великолепные поэты, и я знаю их почти наизусть, но у меня нет потребности встречаться с современниками. А потом, я очень много работаю… И когда приходит время писать, запираюсь здесь на полгода… Люблю быть один.
– Месье Брассанс, – обращаюсь я к хозяину, – в одном из журналов я нашла очерк о вас, иллюстрированный фотографиями, одна из них меня очень заинтересовала, – это та, где вы точите какой-то палаш в вашей слесарной мастерской. Не могли бы вы показать эту мастерскую?
Брассанс вдруг рассмеялся:
– Дело в том, что никакой мастерской у меня никогда не было. Просто приехали фоторепортеры и журналисты и устроили здесь, вот в этой самой столовой, нечто вроде спектакля. По стенам повесили полки с какими-то инструментами, на этом столе, за которым мы сейчас сидим, установили точильный станок и что-то вроде верстака, дали мне в руки нож и заставили крутить точильный станок. Вот и все!.. А потом все забрали и уехали.
– А зачем все это?
– Зачем?.. Но ведь надо ж дать людям заработать. Это же их профессия. Они должны создавать интересный материал, иначе их печатать не будут. Вот они и создают. Обедать-то ведь каждый хочет… А что касается меня, то я сроду никогда не слесарничал… Что я люблю, так это землю… На моторной стрижке газона люблю работать, это мое дело. Смотрите, какой у меня газон!
Мы глядим в широкое окно столовой. Перед нашим взором расстилается действительно прекрасный, как зеленый бархат, газон, низкий и плотный, на нем кое-где распластались желтые и красные листья дикого винограда. А дальше, под холмом, черно-белые коровы лежат или бродят, щипля траву.
– Это ваши коровы, месье Брассанс?
– Коровы? Боже упаси! Я терпеть не могу коров… Я люблю собак и кошек. Эти коровы принадлежат моему соседу фермеру, который, кстати, приносит мне множество огорчений.
– Чем же, позвольте спросить?
– Он с весны на холме разводит огород и пользуется химическими удобрениями и всякими средствами против грызунов. Стоит пойти дождю, как вся эта химия сплывает с холма ко мне в низину и просачивается в мой колодец. И вода уже отравлена. Приходится возить воду из Парижа… Представляете, как все это неудобно?.. И ведь я ничего не могу сделать, так как по закону он вправе распоряжаться на своем участке, даже если он приносит зло соседу. Вообще я вижу, что законы – это зло, которое очень сильно работает в видимом и невидимом мире… Это зло идет через тех, кто нами правит, и этим часто губит нашу жизнь… И все же меня не покидает чувство, что где-то так же, как зло, существует и добро, в противовес, как контрбаланс. Надо только всегда думать о нем…
Он говорит это без тени раздражения. А я вглядываюсь в его спокойное лицо матово-желтоватого оттенка, в его грустные глаза, еще не потерявшие блеска, и замечаю, что за последний год он очень поседел и постарел…
Уезжаем мы еще засветло. Брассанс, Джой Хайнам и Онтониенте-Гибралтар выходят нас провожать к воротам, за которыми на дороге осталась наша машина.
Возле ворот еще один небольшой флигель, где, видимо, помещается семья Гибралтара. Из флигеля сквозь закрытые ставни окон доносится музыка – дуэт скрипки и фортепиано.
– Кто это там у вас играет? – спрашивает мой друг писатель.
Брассанс, словно застигнутый врасплох, машет рукой:
– Да тут… Молодые музыканты, им негде заниматься, ну, попросили разрешить им здесь поработать.
И разом опрокидывается вся теория Брассанса о его недоброжелательстве к современникам. Мы прощаемся очень тепло и душевно, и я уже занимаю место рядом с хозяином машины, когда Брассанс вдруг обращается ко мне:
– А как у вас дела с переводами моих песен?
– Все в порядке, месье Брассанс. Я перевела около пятидесяти ваших стихотворений и сейчас кончаю небольшую повесть о вас, которую хочу назвать «Мятежник с гитарой».
Брассанс удивленно поднимает брови, но машина наша тронулась, и я так и запомнила Жоржа Брассанса, улыбающегося скромной, милой улыбкой, его удивленные глаза и трубочку в руке, которой он махал нам на прощанье.
9
– Философски я рассматриваю деньги как нечто не совсем приличное. Это как слава, которая все очищает, – говорил Брассанс в беседе с журналистами, – но это вопрос щекотливый. Когда легко оправдываешь свое существование, то это стеснительно. Мне достаточно того, что может удовлетворить мои потребности и тех людей, что меня окружают. Когда у меня не было денег, я видел в них гнусность, теперь мне, пожалуй, слишком легко об этом говорить, но я могу сказать честно, что никогда не пел из-за денег, я пою только потому, что это мне доставляет радость.
Так рассуждает Брассанс, и этому нельзя не верить, ибо все знают, что он никогда не вкладывал денег ни в какие предприятия, как это делают многие певцы. Слава и популярность сразу делают артиста богатым.
Мирей Матье, которая вышла из нищей семьи, будучи в ней двенадцатой по счету, смогла своим выходом на сцену обеспечить всю свою семью тем, что дала отцу денег на покупку какой-то фабрики. Знаменитая Шейла скупила все прачечные заведения Парижа. Брижит Бардо – владелица всех парижских «забегаловок». Кто-то из крупных певцов обзавелся конюшней скаковых лошадей, кто-то – свинофермой, кто-то – рестораном-кабаре, как Паташу.
Эта жажда немедленно пустить в дело большие доходы, получаемые от выступлений на эстраде или в кино, настолько обычна в капиталистических странах, что такие, как Брассанс, являются единицами.
Брассанс, в отличие от остальных певцов, всю жизнь гастролирующих по всем странам, избегает поездок, и по сравнению с другими «ведеттами» он много не зарабатывает.
Жажда наживы заразительна. Кроме того, каждого певца страшит уход со сцены: сразу кончается его жизнь творческая и материальная. Поэтому на старость надо сколотить состояние. И популярность старого артиста в большой мере зависит от его материального благополучия. Если он больше не выступает, то газеты будут кричать о том, сколько миллионов у него в банке, а иначе он не интересен для его бывших поклонников – звезда закатилась.
Брассанс – исключение, поэтому он так замкнут и одинок, в общепринятом понятии. Поэтому он выступает почти всегда один и не любит работать в коллективе. Коллективы в капиталистических странах сближает не столько чувство товарищества и чувство локтя, сколько общая жажда наживы. Брассанс откровенно признается в своем отношении к коллективу в строчках таких стихов:
Боже, сколько процессий, и шествий, и групп,
Сколько разных собраний, движений и мод.
Сколько всяких кружков, всяких банд, всяких трупп,
Лишь Превер подвести мог бы этому счет.
Но зачем распыляться на множество мне?
Если сверх четырех, – значит, шайка и сброд.
Я из тех, кто один, от фанфар в стороне,
Недовольный куплет под сурдинку поет…
Разумеется, эти строчки Брассанса относятся только к миру литературы и искусства. Но отчужденность Брассанса от людей мира искусства и от общих принципов этого мира и является притягивающей к нему силой для той среды, которая его боготворит, то есть для народа.
– Почему вы больше ни разу не снимались в кино? – спрашивали Брассанса после того, как он единственный раз в жизни сыграл роль в фильме «Сиреневые ворота».
– Я не люблю работать в коллективе, хотя считаю, что это очень приятно. Но когда мне приходится, то я часто не соглашаюсь, начинаю придираться. И тогда к чему все это?.. Я пробую любить людей, и если я не выношу их, то это моя ошибка. Да, это моя ошибка… И лучше пусть мне наступают на ноги, чем наступать самому.
Фильм «Сиреневые ворота» так и остался единственным, где снимался Брассанс. Но для этого фильма им были написаны три песни – «Сирень», «Вино» и «Миндальное дерево».
Брассанс любит писать музыку на стихи других поэтов. Так, в его исполнении можно услышать стихи Гюго – «Легенда о монашенке», Верлена – «Коломбина», Поля Валери – «Очарование», Арагона – «Нет счастливой любви», Поля Фора – «Похороны Верлена». Эти песни – яркое доказательство, что композитор в нем живет так же крепко, как и поэт. Интересно, что стихи других поэтов, на мелодию Брассанса, в его интерпретации обретают большую выразительность и, кроме того, народную интонацию, он как бы придает им особый национальный колорит, а публике нравится неподдельная приверженность Брассанса к национальному духу.
Есть у Брассанса песни времен апашей, времен героинь и героев Тулуза Лотрека, такие, как «Убийство» и «Кабачок», от них веет духом Франции конца XIX столетия. Но мне больше нравятся очаровательные, изящные песенки того же характера, но с налетом какой-то печали.
Особенно интересны именно те песни, в которых за как будто невинными, безобидными строчками таится вся вольная душа Брассанса, его отношение к жизни, на вид легковесное и озорное, а на деле – гуманное и взыскательное к людским, равно как и к собственным, недостаткам. Этому доказательство песня.
ВЕТЕР
Если пойдем Новым мостом,
Подует ветер, не тужи,
А только юбку придержи.
Если пойдем Новым мостом,
Подует ветер февраля,
Придержим шляпу за поля.
И глупцы, и умный люд
Говорят, что ветер плут,
Он и дерево трясет,
Крышу снесет,
Шляпу сорвет,
Судят умный и дурак,
Судят ветер так и сяк,
А ему все пересуды
В высшей степени – пустяк!
Откровенно говоря
И любой пример беря,
Ветер выглядит скотиной,
Что людей пугает зря.
Но, пожалуй, только тех,
Кто из нас противней всех,
Выбирает свежий ветер
На предмет своих утех.
Если пойдем
Новым мостом,
Подует ветер, не тужи,
А только юбку придержи!
Если пойдем
Новым мостом,
Подует ветер февраля —
Придержим шляпу за поля!
Таков Брассанс, умный и добрый. И если есть в творчестве этого сдержанного и вежливого человека сарказм и ирония, а в его лексике грубоватость и чрезмерная свобода, то все это служит ему оружием в борьбе за гуманность и человеческие права.
Брассанс искренен в своем отказе от общества, всегда следующего моде. Но на фоне доходящей до абсурда обнаженности, интереса к сексуальному в западном искусстве, будь то кино, балет, драма или изобразительное искусство, на фоне этой вакханалии порока Брассанс целомудрен, как сама земля, как сама природа. В его творчестве утверждение жизни и человеческих отношений остается в понятии первородного греха Адама и Евы. Все остальное не трогает его – потомственного гражданина земли французской, труженика из семьи каменщиков. Оттого и поэзия его для меня более национальна, чем поэзия любого другого французского поэта наших дней.
Этот живой источник дает Брассансу силы стоять выше горячечной блажи публики, поскольку и у него, как у всякого артиста, есть свои «фаны» – фанатики, болельщики, на которых не следует слишком надеяться. К счастью, настоящие поклонники творчества Брассанса – это народ, который прощает ему его громогласную ругань, зная, что за ней стоят его честность, искренность и подлинная любовь к родине и своему народу, щедрому, влюбленному в жизнь, чудесному французскому народу.