Текст книги "Сито жизни"
Автор книги: Насирдин Байтемиров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 42 страниц)
Бурмакан только к вечеру поднялась на ноги. Целый день у юрты толокся народ: приходили, уходили, не давая покоя. Когда наконец показались звезды, стало тихо в аиле Батыркула. «Если останусь до завтра, будет поздно, нужно бежать сегодня… С одной стороны – волостной, с другой – Батыркул… Не оставят меня в живых…» Думая так, Калыча потихоньку стала собираться. Дождавшись, когда аил заснул, она связала все самое необходимое в узлы, навьючила двух кобылиц и коня, остальное бросила. Надела панцирь Сармана, взяла в руки его копье, посадила обеих дочерей на кобылиц и двинулась в путь. Их побег никто не заметил – не только Батыркул, но даже и Серкебай.
– Так все это было, припомни-ка, Серкебай! Ты знал, где жили родичи Калычи, ты ездил туда вместе с мужем Калычи, который назвал тебя сыном друга. Твоя старуха – та самая юная Бурмакан… Расскажи-ка сейчас сам, как это вышло, что женился на ней! Не утруждай меня больше – я буду слушать, лишь напоминая тебе о забытом, но ты постарайся вспомнить, Серкебай. Ну, начинай, рассказывай, Серкебай. День ли, ночь ли, не давай себе передышки, куда бы ни шел, что бы ни делал, – не забывай, рассказывай. Расскажи, ничего не утаивая… Тебе станет хорошо, с твоих плеч свалится груз. Твоя очередь рассказывать! Послушаем твою повесть, черное платье, Серкебай!
Часть вторая
УГРЫЗЕНИЯ СОВЕСТИ
Да, начну рассказывать отсюда. Дам ответ Прошлому. Сегодня специально сказал людям, что буду отдыхать, чтоб не искали меня. День отдыха… Как прекрасно звучит, а? Если бы и вправду день отдыха! Когда я отдыхал? Не знаю. В праздник ли? Нет. В выходной, когда отдыхают все люди? Нет. Во время отпуска? Нет. Отпуск… Как хорошо звучит! Есть люди, умеющие использовать его с толком, едут на курорты, отдыхают, лечатся, радуются жизни, путешествуют, знакомясь с новыми местами. А что видел я? Знаю земли, относящиеся к колхозу «Красный мак», знаю его народ… Много это или мало? А то, что я дважды был в Кремле?.. О, уже прошло много лет. Тогда был жив Калинин. Он вручил мне орден Трудового Красного Знамени. Тогда я по-новому понял свое человеческое достоинство. Помню… Из глаз моих брызнули слезы… Странно… Почему от радости способен заплакать скорее, чем от горя?..
Плакал ли я тогда?
В шестнадцатом году, да, вдвоем с Аруке… Вдвоем ли? Нет. Бесчисленное множество людей… киргизы… да, киргизы, оставившие родные места, несчастные, незадачливые… да, горестная пора, и мы идем вместе со всеми…
Но это потом, а раньше?
Аруке, Жайнак… Когда слышу их имена, сердце, вздрагивает. Почему я убил Жайнака?.. Назову ли это убийством? Нужно ли было убить его?..
Когда видел его – отворачивался брезгливо… Эх, черт возьми, ходил неряхой, неуклюже торчал на коне. На голове носил тебетей, отороченный куницей, говорил как мужчина… имел жену, – однако кто бы назвал мужчиной? Скорее – бабой. Нет, где уж ему до женщины – оказался тварью… Была женщина Бирмыскал, достойная управлять людьми, не уступавшая никому в слове, ум ее признавал народ… Была Калыча, – защищая достоинство женщины, разбила голову волостному. Жайнака не назову человеком… Нужно ли было убивать тварь? За это убил? Нет. Это ведь случилось до Аруке?.. Раньше или… нет, знал уже Аруке. Помню… Ходила к ручью, слушала мои песни… Заглядывался на нее. Уже после услышал – живет в юрте Кашкоро, молодая невестка бая… Жена Жайнака… Как же все началось?.. Скрылась, исчезла Калыча… Волостной перешел на сторону Кашкоро, стал поддерживать врага Батыркула… Батыркул начал покрикивать, вымещать на мне неудачу… из-за меня, мол, обжегся на Бурмакан. На ком было выместить мне?.. Но не только, не только это… Издали любовался молодкой – да, заглядывался на нее… А потом уж не только издали… Правда, из-за этого и убил. Должен был убить. Убийство байского сынка, молодого зверя, можно считать виной? Если бы Жайнак воскрес, показался мне на глаза, – кажется, и сейчас бы убил его… Ох, а каким был баловнем, собака! Чапан из белого шелка – у кого еще был такой? Насытившись, пообедав, ленясь подняться, вытирал руки об этот самый шелк, потом капризничал, требуя новую одежду. Человек ли он? Лучше бы не родился. Чтобы ему воскреснуть свиньей! Так скажу – был из тех, которые пачкают имя киргизов. Разве достоин был Аруке? Лучшей из женщин? Быть достойным ее… Да, убив Жайнака, я бежал с Аруке в горы, там нас приютил и спас Токтор… Был знаменитый охотник… Пока жили мы с Аруке в его доме, был для нас как отец… Потом, в шестнадцатом, началось восстание против царя… Токтор погиб. Аруке заняла его место – смело говорила с народом, призывала к борьбе за свободу… Но я сам-то? Нет, нужно говорить правду, какой я был муж! Мог спать в объятиях жены, с утра до вечера кстати и некстати покрикивать: «Эй, сделай так, а вот это – вот так!» – но быть ей мужем, отцом, советчиком, головою, глазами, защитой, помощником? Не было во мне ничего такого… Хотя разве я виноват? Что к тому времени видел в жизни? Родители умерли, оставив меня ребенком, не успев обучить уму-разуму. Могу сказать – человеком стал позже, увидев горе народа…
Ну вот, теперь принялся оправдывать себя! Горемыка Серкебай, не хочешь посадить на себя ни пятнышка, а? Нет, ты скажи правду.
Интересно, разве говорю не то? Помню и недостатки, и достоинства, разве мало этого? Разве правда в том, чтобы только себя охаивать? Нет. Если бы и смолчал, не хвалил себя – все равно сделал многое. Всю жизнь не знал отдыха. Брал отпуск – и оставался в аиле, не мог усидеть и часу в доме, опять ходил по полям, покрывшись пылью…
Остановись, Серкебай! Разве кто-нибудь просил, чтобы ты работал? Говоришь, что особенный, поступаешь по-своему, не как все, – что ж, поступай, но не ставь в заслугу… Упустил время, не использовал право на отдых – ты сам виноват.
Да, правильно, сам виноват. Потому и пришел сегодня – разве мне кто-то сказал? Нет. Сел в машину, поехал. Крикнул своим: «Меня не ищите, сегодня хочу отдыхать…»
Серкебай-жар, Красный яр… Бедный ров, давно же не видел тебя, где ты был до сих пор, милый?.. Я в долгу перед тобой, да разве только перед тобой, – я в долгу перед всеми горами, землей, водой, лесом, камнем – всем. Потому и приехал – получить благословенье, просить у тебя прощенья. Ты мне отдал все – что отдал тебе я? Мало, слишком мало – все, что смог…
Сказал – приехал получить благословенье? В таких случаях киргизы приезжают иначе – кладут в машину ягненка, берут угощение. Я, значит, приехал отдыхать?
В машине ни горсточки боорсаков, ни одного мосла́. Не представляя, как ездят отдыхать, – не позаботился ни о чем… И это мой отдых? Что буду есть, а? Ведь решил пробыть здесь до вечера, вытряхнуть всю усталость, накопившуюся за многие годы. Оказалось, даже не знаю, как отдыхают! Погоди – разве отдохнуть приехал?
Кто ответит голосу Прошлого?
Значит, не отдохну. И пусть… Привык, что не знаю покоя. Покой – значит смерть. Какой же отдых, если просто так будет биться сердце? Хоть и стараешься отдохнуть, жизнь не дает отдыха… Некоторые рассказывают, как ездили на машине, что пили, что ели, – разве это отдых? Нет, наивысшая усталость. Одно время водка применялась, оказывается, как лекарство. А после ее стали пить. Это плохо… Нет на свете лекарства лучше еды. То, что еда проходит через глотку, ее принимает желудок, – само уже счастье. Неголодавший не знает, что за блаженство – сытость… Какое прекрасное счастье – видеть солнце и жить, нет большого счастья – трудиться…
Милые горы, милая земля, милый Серкебай-жар… Помню, все помню. Проезжаю мимо – встаешь перед взором памяти… Красный яр… Сердце вздрагивает, сердце разрывается от жалости… Был бы свободен – приезжал бы поклониться тебе каждый месяц, да и чаще, Серкебай-жар. Я помню, все помню. Вижу тебя – вижу все происшедшее тут. Ты мне кажешься то горьким, то сладким, то мягким, то жестким, то теплым, то холодным… Когда, нищий, голодный, потеряв надежду… потеряв все… с опущенной головой, я приплелся сюда… да, ты казался тогда другим. Ведь была весна. Земля покрылась зеленью, корни налились жизнью. Вот тогда я наелся корений, а, помнишь? Весною семнадцатого года…
Голод хватал за шиворот, жить приходилось милостыней, вот тогда я прибился к тебе, к твоей земле, где росли эти дикие яблони. После скитаний, зимы, холодов – каким близким, каким приветливым казался ты мне, Красный яр. Мы пришли к тебе вдвоем с Кырбашем, – с ним пасли когда-то овец Батыркула.
Голод тех лет… Разве мог заботиться человек о человеке… Сколько нищих, голодных, а еще больше покойников на дорогах. Двигающийся поток людей – точно загнанные, гонимые, потерявшие дом собаки. О, пусть сгинет память о голоде семнадцатого, восемнадцатого годов! Мало тех, что погибли во время бегства, погибли в Турфане, – сколько гибло, возвращаясь, сколько погибло от тифа! Повсюду видны трупы: на берегу реки, в кустарнике, на горных дорогах, на хребтах, на перевалах, на каменистых склонах гор, в зияющих ямах, в крутобоких рвах остались тела киргизов, исхудалые, потерявшие человеческий облик. Нет счету умершим в голод, нет счету слезам…
Вдвоем с Кырбашем мы обходили аилы, прося подаянье. Бывали удачные дни, когда мы получали чашку с толокном или отрубями, а бывали дни неудачные, – вечерами, голодные, были заняты тем, чтобы унять кровь на ноге, прокушенной собакой. К вечеру лучше не показываться возле аила. Вдруг кто увидит? Натравит собак, а уж они пригонят под дубинку хозяина. Стоит пройти ближе к ночи мимо аила – ты уже вор. Вор или не вор – все равно вор. Напрасны слова, ими не убедишь хозяев…
Чего только нам тогда не приходилось есть! Мы ели все, что принимал желудок, – растения, травы. Одни вызывали болезнь, другие были лекарством, одни одурманивали, от других безмятежно спали. Когда в глазах мутнело от голода, подобно барсукам, мы отрывали корни. Да, самые настоящие корни… Помню, есть один корень – запах у него ароматный, а переломишь, выступает белое молочко – вот это настоящая еда, самая настоящая еда! Варили и ели, желая заморить голод. Все испытали…
Больше ходишь – больше теряешь силы. Чтобы ходить, нужно питаться. Как сохранить силы? Когда, побираясь, получим немного еды, тихонько приходим домой, – зовем теперь нашим домом шалаш над оврагом, сложили вдвоем с Кырбашем. Стоит среди вишняка. Здесь… Нет, вон там… Там он стоял… Оттуда мы видим овраг, видим небо, скалу… Все сурово, красиво, ко всему безразлично. Что за дело природе до голода, до нужды, до смерти человека? Скалы стоят, как и прежде, хоть не блеют, как прежде, овцы, не ржут лошади, не кричат пастухи, не слышно песен, веселого смеха. Песни и смех украшали землю. Теперь же все нам кажется мрачным, бесцветным и злым. Крадучись, близко проходят лисицы, тоже голодные, хмурые, – неужели лисица способна понять человеческий голод?
Иногда мы разводим костер, варим похлебку. Дым, как и прежде, имеет особенный запах и цвет. Запах дыма мы чувствуем. Но где запах, прежде мешавшийся с запахом дыма? Где запах наваристого бульона, запах мяса? Запах одного только дыма? Оказалось, дым очень плохо пахнет. Как любил я запах горящего можжевельника, перемешанный с ароматным запахом бульона! Теперь же лишь щиплет в глазах, мы плачем, в нас рождается отвращение к дыму. Правда, плачем не только от дыма… Слезы не только в глазах, слезы переполнили сердце, плачу нужен лишь повод… Мы с Кырбашем сидим у огня, оба вытираем слезы. Глядим на ведро – там похлебка из толокна, на огонь, а слезы текут и текут. Сколько можно их вытирать? Не унимаются слезы – и пусть… Ведь нужны силы на то, чтобы двигать рукой, вытирая глаза. Однако чтоб плакать, тоже нужны силы. Плач забирает наши силы, истощает наши слова… Мы молчим… с нами плачут и гора, и овраг, и деревья, вот эти вишни, яблони, плачут шумные толпы галок. А кто же сейчас не плачет? Стервятники, грифы? Плачут даже беркуты на вершинах скал, чувствуем, видим их поблескивающий взгляд. Мы боимся подать голос. Нужны силы, чтобы позвать… Мы экономим все: голос, слово, ходьбу, толокно, отруби, которые мы раздобыли… да, все.
Богатый и в такое время богат, но несчастным беднякам – как им выжить, не умереть в голод? Вспоминая сейчас шестнадцатый год, вижу его как несчастье, павшее на голову прежде всего бедняков. Так и было.
После еды Кырбаш сидит, прислонясь спиной к дереву, уставился поблескивающими глазами куда-то… Или никуда?.. Бормочет что-то себе под нос. О чем он? Не знаю. Я смотрю на обрыв над оврагом, там гнезда птиц… Мысли мои перескакивают с одного на другое. Прошлая осень, шестнадцатый год. Аруке осталась там, а я… Она не знает, жив ли я, я не знаю о ней… Жива ли дочка, маленькая Буюркан?.. Волосы становятся дыбом, когда вспоминаю сейчас о горе, о плаче на дороге, о разлуке друг с другом, о грабежах, бестолковой суете, о полных отчаяния голосах, о словах проклятий, о сопящих быках, о блеющих овцах, козах, о ржущих кобылицах, о плачущих детях… Ох, если перечислять… Я потерял в бегстве все: Аруке, Буюркан, родных и даже надежду когда-нибудь встретить их… Люди уходили, бежали на юг, через горы; я, оставшись один, без Аруке, повернул обратно. Я шел ночами… Я шел просто так, шел, не зная, куда иду. Не-ет, у меня была цель: я вспомнил о Калыче, бежавшей к своим родным. Куда мне еще податься? Она может стать опорой… Просто помнит меня – больше мне не надо. Я слышал, что род их никуда не двинулся с места. Куда, зачем, от чего мне было бежать?.. Сознание мое притупилось. Постепенно я даже отрешился от суеты и страданий уходящих[20]20
В 1916 году, после объявления о призыве на тыловые работы, восстания и столкновения с царскими карательными отрядами, множество киргизов бежало за пределы Российской империи. Большое количество людей погибло от холода и голода в горах, по дороге, затем на чужбине. Уцелевшие стали возвращаться в родные места в 1917 году.
[Закрыть]… Подо мной конь, перед собой гоню свыше тысячи овец. Да, я собрал оставшихся овец и погнал их. Куда? Не знаю. Жалко бросить скот. Кажется, думал еще, смогу откупиться от смерти, отдав их, если встречу вооруженных людей. Не нашлось ни одного человека, который спросил бы: «Интересно, куда ты идешь? Народ бежит туда, а почему ты бежишь обратно?» Ночь. Овцы разбредаются, вожак сворачивает с пути, однако я не сдаюсь. Я доволен, что сижу на коне, оставшемся без хозяина. Подобрал и навьючил было даже ковер, однако вскоре бросил. То ли ребячество, то ли жадность – не знаю, почему взял, почему бросил?.. Помню, на рассвете одолел перевал. Сокращая путь, двигался без дороги, через холмы. Где остались овцы, когда я их бросил? Не знаю. Оказалось, еду один по склону. Один. Только тогда я понял себя. Да, я был таким, был одиноким тогда, ни с кем не сближался, никому не подчинялся, ни с кем не ладил. Люди бежали дальше, я бежал в противоположную сторону. Это действие достойно Серкебая, поэтому я и Серкебай. Я не мог делать то, что делали остальные. Если бы подался со всеми, не ужился бы там, в Турфане, – где мне ужиться, раз не ладил и здесь, на родине, при сытой жизни…
Что было потом? Пришел в Кочкорку… Первое, что увидел – раскиданное богатство. О, куда ни пойди – всюду раскиданное богатство. Брошенные дома, брошенные поля, скот. Некоторые закрыли, подперли снаружи двери, другие разобрали юрты, спрятали во дворе. Спрятали, закрыли… Замков ведь в те времена не было… Смотрел, думал… Догадался: все это богатство – чужое, не мое. Да, вот так я подумал. Тогда я и стал другим, будто родился наново. Или родился заново, или сделал шаг к человечности? Не знаю. Жалость охватила меня. Слезы, плач, печаль, тоска, мученье – ведь сам же видел все… Если б не видел, может, и брал бы… не знаю. В общем, рука моя не поднялась захватить чужое добро. Понял, что должен сам все это заработать, заработать своим трудом. Чем посягать на чужой хлеб… Разве я гриф, чтоб высматривать падаль? А это брошенное богатство не падаль разве? Понял себя: не гриф, оказывается, я – человек… Несчастье порой открывает нам глаза: потерявших человеческое обличье делает людьми. Я… тогда ли стал человеком? Так быстро? Если не тронуть чужое добро, чужой урожай, станешь ли человеком? Не знаю. Одно помню: становиться человеком я начал тогда. Помню, казалось, стоит мне протянуть руку к чужому, оставленному на стойбище, и руки мои сгорят. Вот когда стало недоставать мне людей, вот когда сделались мне нужны, – там лишь, в Кочкорке, почувствовал свое одиночество. Никогда больше не испытывал страха, который узнал тогда. Один – без народа, без родных, без семьи… Голова моя шла кругом. Сунулся туда, сюда, растерялся. Хотел бы заняться хозяйством, хотел бы начать все заново. Один, без людей?
Тут меня осенило – я вспомнил о соли. Почему забыл, не вспоминал раньше – не знаю. Как мучились мы без соли во время побега. Возможна ли жизнь без соли? Видел – в хаосе бегства снаряжали человека ночью специально за солью. Видел – делили горстями одну половину курджуна:[21]21
Курджун – переметная сума.
[Закрыть] это – нашему аилу, то – вашему… Оказывается, в то время у киргизского народа не было соли не только в пищу – соль исчезла из жизни. Жизнь ли без соли? Или только существованье, попытка выжить? Соль жизни… Ты и горькая, ты и сладкая. Я вспомнил копи в Кочкорке, где добывали соль, тогда и вздохнул свободней. Казалось, уже дал себе отпробовать соли. Народное горе дало мне отпробовать соли… Как жил раньше? Могу ли сказать – жил?..
Подобрал на дороге курджун. Много их там валялось – курджунов, мешков, веревок, ковров. Еду – конь все еще подо мной, расстаться с ним невозможно.
Я и прежде бывал в Кочкорке, брал соль для Батыркула, для его скота. Место знакомое, и знаю, где взять… Старик и юноша, приехавшие до меня, уже собрались уезжать. Будто обиженные на что-то, не поздоровались, я тоже. Поглядели друг на друга исподлобья, молча. Они уехали, я принялся нагружать курджун. Соль, настоящая соль! Брал я теперь не такую соль, что раньше давали скоту, брал белую, чистую. Ох и вкусная! Сила, здоровье, жизнь! В бедности, в голоде все, что находишь, кажется вкусным, все кажется лекарством. Да, не узнавши лишений, не поймешь вкуса жизни, не отпробуешь ее соли…
Что ж теперь? Со мной в курджуне соль, я богат, я всесильный. Можно сказать, несет меня теперь не конь, несет соль. Но куда? Не знаю. Где захочу, там остановлюсь, нужен всякому, кто без соли. Без соли – не жизнь. А еще без чего? Разве лишь соль дорога? Ценно, дорого все, чего нет… Чего нет у меня? Еду к людям. К каким людям? Сам не знаю. Но – к людям. Не в родной свой аил, конечно, дорога туда мне закрыта, – с какими глазами туда возвращусь и к кому? Где семья, Аруке? Где родные? Беспомощен человек без родных, без поддержки. Сейчас для меня поддержка – одна только соль: она моя родня, мое дыхание. Пока она со мной – не пропаду.
Горы, деревья, камни, трава – все встречное, все смотрит на меня. Кажется, все без соли. Кажется, все смотрит с завистью.
Почему? Может быть, что-то понял, узнал, стал думать, первый раз в жизни думаю самостоятельно, делаю самостоятельные шаги? Прежде не делал? Прикажут пасти овец – пасешь, прикажут полить ячмень – поливаешь… Прикажут: на это пастбище – идешь сюда, прикажут: на то пастбище – идешь туда. Пасешь скот, оберегаешь его – и все. А сейчас я сам по себе. Сейчас я начал борьбу за жизнь. Бороться – одно из свойств человека. Значит, становлюсь человеком? Увидела б меня сейчас Аруке! Хочу, чтоб увидела меня! Была бы довольна мной? Заметит ли перемену? Не знаю. Человеком делаются разве для того, чтобы кто-то заметил? Голова моя идет кругом, мысли, мысли, снова мысли. Начал думать.
Ложбиной поднимаюсь к Джумгалу. Достиг узкого места; из-за камня навстречу – человек… Огромный, в молодецки надвинутой шапке ощетинил страшные усы.
– Постой-ка! – оглушил меня басом, преградил мне дорогу. В руках держит винтовку, щелкнул затвором, давая увидеть ее. Оказывается, в такие минуты храбрость покидает меня. – Кто разрешил брать соль? Расстрелять тебя, что ли, укравшего соль, а? – Живо стащил с коня и крепко потряс за плечи.
Я взмолился. Я оправдывался. Взял соль просто так, ничуть не воровал… Тот, огромный, не согласился, взял под уздцы моего коня, повернул. Повел в поводу. Он впереди, я за ним на коне. Оборачивается, крепко ругает меня. Я боюсь. Мог бы схватить железное стремя, ударить его по затылку, однако боюсь. Уж больно громаден…
Еду за ним. Постепенно поднимаемся в гору. Уперлись в ложбину, заросшую кустарником. Остановились.
– Слезай! Побыстрее! Курджун сними! Много я видел таких, как ты, соль ворующих исподтишка!
Я снял курджун, и седло, и сбрую – все, как сказал человек. Тот обернулся – не желает видеть меня. Убьет?
– Садись на коня. Поезжай, куда ехал. Я – Акжака[22]22
Акжака – белый ворот.
[Закрыть]. Расскажи не слышавшим обо мне. У того, кто приезжает сюда, забираю коня, если не коня – снимаю голову. Ты не сопротивлялся. Ладно. Конь пусть остается у тебя, а седло мое. Что ты смотришь? Хочешь запомнить меня? На затылке моем – шрам. Жеребец укусил в детстве. Вот так и сделай – рассказывай встречным: есть такой сердобольный Акжака в этой ложбине. Что ж не бежал ты со всеми? Бежал или нет? Лучше у камня спросить, скорее ответит. Уходи!
Я тихонько пустился в путь. Больно, обидно, досадно – не плачу. О чем буду плакать? Перед кем, кто услышит? Все вокруг кажется бледным, бесцветным. Бесцветны и камни, и небо. Земля и та – словно перенесший желтуху. Да, теперь я спускаюсь вниз. Еду обратно – за солью. Однако же этот огромный что сделал – оставил меня без соли! Я ведь добыл соль жизни… Теперь же после встречи с Акжакой опять остался без соли. Не соль потерял – надежду… Акжака. Воротник-то у него совсем черный, почему же прозвали Акжакой? Видно, когда-то и впрямь носил белый ворот. Какая разница, думаю, не он, так другой бы взял мою соль, не белый ворот, так черный. Куда же я еду? У кого я найду защиту? Просто чужой человек ведь не будет опорой в жизни – разве станет заботиться?..
Конь сам выбирал дорогу, спускался, не торопясь пощипывал траву… Вот кому хорошо – хрупай себе, ни о чем не думая! Почему человек не ест травы? Ведь ест же чеснок, щавель, купырь, козелец, лук и другое полезное? Если есть и траву… если есть все подряд – не превратишься ли в лошадь… в животное?..
Акжака… Что это за человек? Почему он здесь, почему один? Разве один? Почему испугался его, чего боюсь сейчас? Все равно куда ехать, черт возьми…
Да, я повернул назад. Еду искать Акжаку. Вижу следы своего коня, они ведут в горы.
Гора, за горой снова гора, гора сидит на горе, впереди сидит и сзади. Чем дальше, тем горы грознее, страшнее, загадочней. Кажутся совсем незнакомыми. На пути овраги, ложбины, проеду одну – кажется, из другой выскочит кто-то, кажется, грянет выстрел винтовки, кажется, много, много Акжак укрылись в них. Сурки убегают, дразнят взгляд. Поймал бы и съел. От голода темнеет в глазах. За пазухой у меня немного толокна в мешочке, однако не хочу его трогать, жалею, берегу на самый крайний случай. Достаю, открываю мешочек – и останавливаюсь, понюхаю только. Прекрасен запах толокна, а? Как прибавляет силы! Пусть это толокно никогда не кончается, пусть придает мне силы каждый раз, как услышу его запах, – чтобы я достиг наконец тех мест, куда стремлюсь. Но куда я стремлюсь, куда направляюсь? Неужели к смерти?
Еду и еду. В небе я вижу грифов, их полет необычен, замедлен – некоторые будто застыли в небе… Опускаются в ложбину – вижу, совсем недалеко. Что там – зверь, человек ли? Все смешалось на этой земле… Людей не хоронят. Разорение – куда ни пойдешь, грабеж. И все породило бегство. Разве можно уходить со своей земли? Бедная земля оплакивает погибших, наблюдательный человек увидит, как на камнях выступают слезы. Снова стал мучить голод. Как вспоминал я добро, лежавшее брошенным на дороге! Почему не взял ничего, хоть немного зерна, не голодал бы сейчас…
На память приходит Аруке – вот кто выдерживал все. Я бил ее. Почему у меня не переломилась рука? Да, женщина, как Аруке, способна выдержать все. Родит детей, воспитывает их. Она – мать, она – жена, товарищ, друг, она – советчик! Это для тех, кто знает… А для меня, незнающего, она – слуга…
Мой конь захрапел, испуганно дернулся, чуть не свалил меня. Я услышал голос Акжаки:
– А-а, ты вернулся, гонимый смертью? Ты первый, вернувшийся за своей смертью. Удивляюсь. Что ж, если хочешь – убью! – Он стоял прямо передо мной, направив на меня винтовку. Я не испугался. Мне все сделалось безразлично. Ощущения жизни нет, значит, если умру – не страшно. Я засмеялся. Акжака глядел удивленно. Я опять засмеялся, посмотрел на него без страха. Он засмеялся тоже. Затем засмеялись мы оба, оглушая окрестные горы. Засмеялись деревья и небо. Мы подарили смех земле – ведь она забыла его. Оказывается, смех – основа жизни. Мы пожали друг другу руки. Я пожаловался:
– Убей меня, братец. Устал я. Моя голова ближе к смерти, чем к жизни. Кто знает, какие смерти поджидают меня впереди и сколько их, лучше уж сейчас умереть от пули батыра-киргиза!
Смеющееся лицо Акжаки превратилось в лед, продолговатые светлые глаза сощурились. Поднял винтовку. Я спрыгнул с коня. Протянул ему повод – он не взял. Прицелился – выстрелил. Осечка.
Отбросил Акжака винтовку, приблизился, крепко обнял меня и заплакал. Но в глазах его не было слез. А плачущий голос Акжаки не заставил заплакать меня, скорей напугал. Казалось, он плачет притворно, испытывает меня!
– Вижу, ты киргиз, настоящий киргиз, не испугался. Я доволен тобой. Забери свою соль. Оседлай коня своим седлом, поезжай куда хочешь!
Уж лучше б он убил меня.
– Застрели, братец. Ничего у меня не осталось, всего лишился, бродяжничаю, а ты отобрал соль жизни. Лучше уж мне умереть. Не мучь, застрели!
Акжака засмеялся прежним смехом. Я разозлился. Как я жалел, что он не стреляет! Видно, ему надоело мое упорство.
– Как я могу убить, когда у меня нет патронов! Смешной ты, глупый, предпочитающий жизни смерть! Уходи. Седлай своего коня. Соль жизни… Соль для овец для тебя стала солью жизни, так ли? Что ты бормочешь? Кырбаш, эй, Кырбаш!
На его голос показался человек, вышел из пещеры у подножья горы. Лицо знакомо. Да это Кырбаш – пастух, с которым я прежде пас овец Батыркула! Увидев меня, закричал от радости. Не знаю, для чего позвал его Акжака, однако встретились мы с Кырбашем по-родственному.
Акжака нахмурился, указал рукой на тропу.
– Убирайтесь отсюда оба! – приказал он.
Мы с Кырбашем сели на моего коня, взяли тот самый курджун с солью и тронулись в путь.
Как говорится, у каждого собственный нрав – кто же тот нрав уймет? Почему Акжака отобрал у меня соль, почему вернул? Почему отпустил Кырбаша со мной? Кырбаш мне ничего не объяснил, не сказал мне и о пещере, кто там и что… Я спросил, но потом замолчал. Раз не желает говорить, зачем принуждать…
Я сижу как раз там, где стоял наш с Кырбашем шалаш. Сказать правду, это не родина мне, не здесь я родился, но это место стало мне родиной, Красный яр… Все, что поддерживало в трудную пору жизни, в голод, в нищету – все кажется близким.
За Красным яром, выше деревьев, – белела цепочка вершин. Горы глядели на меня, обнадеживали, звали, тянули к себе…
Я смотрел, я ждал, я задавал вопросы, вопросы мои переходили в жалобы. Я спрашивал, я умолял горы, реки, землю, людей… Почему погибаю с голоду на родной, на такой прекрасной земле? Неужели кончилась вода, назначенная мне судьбой? Неужели так мало мне ее суждено? Почему создала ты меня подобным свече, – быстро вспыхивает, быстро гаснет? Земля моя – это ты создала меня! Ты подарила мне воздух, подарила хлеб, одежду и воду. Ты научила меня ценить жизнь, подарила вкус к жизни, к свободе. Ты дала мне язык – говорить, дала песню, чтоб петь. Без тебя я не знал бы цену песни. Вся твоя красота для меня воплотилась в песне. С песней я шел за овцами с пастушеской палкой в руках, с песней возвращался. Пели твои реки, пели высокие ели, можжевельник, боярышник, рябина и жимолость, таволга и смородина – все они подобно матери наставляли меня. Если б не твои горы, я никогда бы не научился ходить прямо. Подошвы мои затвердели от камня, я ко всему притерпелся… Почему же теперь я должен попрошайничать? Нет ничего худшего, чем просить милостыню на родной земле, нет большего унижения. На нищего даже собака смотрит с недоверием, брезгливо, сердито, опасаясь заразы. И собака узнает нищего. Если других кусает с жалостью, то нищего кусает изо всей силы, вкладывая всю свою ярость.
Этот Красный яр оставили тогда без имени и мы с Кырбашем, и люди, побывавшие здесь до нас. Называли только по цвету. Теперь каждый зовет Серкебай-жар. Отчего, не знаю, может, видят мою любовь к этим местам…
Помню, когда пришли мы с Кырбашем сюда, я заметил ласточек, галок, голубей – прилетели к оврагу неизвестно откуда. Я смотрел на них и отдыхал от страданий голода, силы мои прибавлялись. Крики пернатых звали меня к сытости, к жизни, к борьбе. Песня их, ни с чем не сравнимая прекрасная песня, пробуждала мечты о будущем, о какой-то прекрасной жизни, где нет горя и мучений. Казалось, они уносят меня на крыльях, донесут до любой моей мечты, они для этого только созданы и нарочно окликают меня, зовут, увлекают. Жизнь бурлила в этом овраге. Птицы казались счастливыми. Я молил о счастье не знаю кого: то ли горы, то ли овраг, то ли этих самых пернатых – казалось, они полетят далеко-далеко и принесут – вернутся со счастьем на крыльях. Я сохранял достоинство и бодрость, я питался их энергией в дни, когда возвращался голодный. После этого как могу не любить пернатых; делят свою жизнь и счастье с людьми. С той поры нет для меня места ближе, роднее, понятней, чем вот этот самый Красный яр…
Серкебай-жар…
Сначала я смотрел равнодушно, не обращал внимания, какие именно пернатые здесь живут, а потом стал присматриваться. В каменистой расщелине жили особенные птицы. Не ласточки, не галки, не голуби – другие. Днем они почти никогда не попадались на глаза, но ведь я просыпался рано, вместе с птицами, какой там сон на голодный желудок; и вот, едва забрезжит рассвет, я видел: проворные, красивые, сильные птицы стремительно вылетают из каменистой расщелины. Некоторые садятся на каменистом склоне оврага, отряхиваются, прихорашиваются, затем улетают. Большей частью устремляются вниз, в долину. Есть и такие, что улетают, не садясь в овраге. Вечером, с сумерками все они всегда возвращаются. Я не замечал, чтоб запаздывали. Вернувшись, не отвлекаются ни на что, прямо скрываются в расщелине. Видел я их лишь утром, на рассвете, да в сумерках – не различал хорошо. Просто любовался их силой, легкостью движений и красотой. Но как-то случилось, одна из этих птиц, взлетев с каменистого склона оврага, взмыла вверх – не ушла вниз, как другие. Вот тогда я и понял без ошибки: это же хищная, ловчая птица, – значит, все эти жители каменистой расщелины, за которыми я наблюдал утром и вечером, не просто птицы – птицы-охотники! Что за редкостная удача! Видимо, их застигла вьюга-метель, закрыв перевал, и они, не успев улететь в теплые края, остались здесь зимовать. Я слышал от одного старика в своем аиле, что есть такие птицы. Он рассказывал, что как-то летом поймал в расщелине сразу пять ловчих птиц. Я тотчас вспомнил его слова. Теперь я внимательно следил за расщелиной в овраге. На рассвете, едва открыв глаза, поднимался скорей и, прячась за стволами больших сосен, наблюдал. Через некоторое время овраг наполнялся движеньем. Пернатые просыпались, их одолевали дневные заботы. Но я уже не смотрел на ласточек и голубей, все мои мысли – о тех ловчих, хищных птицах. Наконец, когда уже совсем рассвело, – вот и они, мои долгожданные. Ведь каких только нет в природе ловчих птиц – всякие есть… И вот вижу – вылетает пара белых, точно молоко, ястребов-тетеревятников. Почему-то они появляются позже других птиц. Наблюдаю и вечером. И опять эти ястребы прилетают последними. Но я не устаю следить – эти две птицы стоят, по мне, всех остальных…