Текст книги "Сито жизни"
Автор книги: Насирдин Байтемиров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 42 страниц)
Серкебай узнал все до малейшей подробности – да, так и было. У него заболела, заныла душа, рассердился на себя. «Ох, пропащая моя голова, так это я, одетый в черное по примеру страдалицы Калычи, это я шел исполнять приказ Батыркула? Вышло так, что надел черное на всю жизнь… Надел черное… Правду говорит Прошлое, не имею права открыто смотреть, открыто разговаривать… Трусливо озираюсь, если при мне говорят: «Кто скрывает одиночество, не умножит свой род; кто скрывает бедность, не разбогатеет». И почему я скрыл тогда?.. Должен, должен был сказать…»
Опять перед его глазами промелькнул тот, в черном платье. Вид его был несуразно-растерянный, точно у змеи, что в град заблудилась и не найдет свою нору… Серкебай вскипел досадой. «Черт возьми, хуже всего… Неужели я, приняв образ матери, осквернил ее дочь? Нет, я ничего не видел, меня ничто не касается. Свидетелей нет, никто не может опорочить меня. И Прошлое не может меня обвинить…»
Однако Прошлое тут же возникло.
Человек в черном платье, то припадая к земле, то поднимаясь, осторожно приближается к юрте – она уже совсем близко, возле нее лает собака.
Серкебай смотрел со страхом. Ему казалось, будто не в памяти, будто наяву совершается преступление. Весь покрылся холодным потом.
Старухе его меж тем надоело задавать ему вопросы и не получать ответа – ушла во двор, занялась коровой.
Теперь Серкебай начал советоваться сам с собою. «Ладно, скажем, я когда-то совершил проступок. У каждого времени свои законы… Неужели нет мне прощения? Не оправдывайся! Ведь и сейчас возвращаются, отбыв свой срок, осужденные за убийство, – разве это их оправдание? Да, но я ведь никого не убивал… И сколько хорошего сделал с тех пор людям… Разве это не считается? Нет, пожалуй, нет… А что касается Бурмакан, то я взял ее… Нет, мы стали жить вместе и стали вести хозяйство. Что это значит? Прежде было так. Мужчина предлагал свободной женщине соединить головы и вместе вести хозяйство. Соединить головы – просто быть мужем и женой, – это все внешнее, а в душе? Бывает ведь и так – один другого не согревает. Такой ли я? За столько лет ни разу обида не разделила нас с Бурмакан. Обида… но ведь и чужие люди, живущие рядом, соседи, тоже, бывает, не обижают. Мы уважаем друг друга? Или мы чужие? А дочери? Если бы мы с Бурмакан не любили, не знали любви, как же они появились бы на свет? Прекрасно появляются. Это закон природы. И чему здесь удивляться? Дорога Прошлого жестока. Дорога Прошлого или проступок, совершенный мной? Так в чем моя вина? Пусть не я – любой, кто попался бы на глаза Батыркулу и получил его приказ, любой побежал бы, наступая на свои полы. Значит, я не виновен? Значит, виновен Батыркул? Батыркула нет в живых. Я жив. Кто должен держать ответ? Какой ответ? Все это чепуха. Ходят же, задрав голову, виновные куда больше меня. Я был всегда лишь слугой, не имел своей воли. Тогда я был готов на все – и на убийство, и на воровство – стоило приказать Батыркулу. Случись на моем месте любой другой, поступил бы так же. А может быть, нет, а? Может, я – трус? Нет, если бы я был трусом, то разве ходил бы вот так ночью? Разве я был бы способен на такое молодчество? Молодчество? Это не молодчество, это преступление… Что ты размахиваешь кулаками после драки? Бурмакан поймет…»
– Ну, Серкебай, так кто же виноват? Я слышу все, что ты говоришь в душе. Подумай, пошевели как следует мозгами. Я не буду тебя торопить, – заупрямилось Прошлое.
Серкебай повесил голову. Закаменело в ней прошлое, нисколько не хочет оттаять. Если бы мог предвидеть такое, ни за что не пошел бы на черное дело, пусть бы снял голову Батыркул… «Вру я. Все так поступают, все говорят: мол, откуда мне было знать, что получится… А почему не думают до преступления?»
Он опять услышал голос Прошлого. Увидел, что все еще идет вдоль озера в черном платье. В ту ночь надевая его, он и не заметил, что оно черным-черно…
Тут Серкебай попробовал отвлечь свое внимание. Представил себя в поле. Шел полив, и он работал – пускал в канавки воду, время от времени наотмашь ударяя кетменем. Это правда – хотя он и был председателем, однако работал в поле вместе со всеми. Куда бы ни приезжал в своем колхозе, всегда включался в работу, не выделял себя среди колхозников. Это прославило его в народе. Трудились на совесть, поэтому сейчас в каждом доме имеется газ. Его ровесники давно уже на пенсии или отстали, цепляясь за Прошлое, не в силах идти в ногу с новым. Но он не таков. Несмотря на старость, не отставал от молодых специалистов. «Почему не подумал об этом раньше? Искал своих земляков, приглашал в учителя. Каждому из них создал условия. Наделил скотом тех, у кого не было своего… Теперь учительницы доят коров. Заняты хозяйством… Скот мешает учению. Оказывается, нехорошо. А настоящее зло в том, что, если дети получат плохую оценку, родители начинают обхаживать учителей, подсылают кого-нибудь из знакомых и таким образом добиваются пятерки или четверки, хотя на самом деле знаний нет… Окончившие нашу школу, даже те, у которых одни пятерки, не могут поступить в высшие учебные заведения. Теперь уж ничего не переменишь: учителя выстроили себе дома, завели скот… Скажешь, чтоб уехали – не захотят…»
В это время вошла в дом жена – решила, что пора накормить старого обедом. Над блюдом с бараниной поднимался пар…
* * *
Поел Серкебай или нет? Это неважно, это где-то в другом мире… Сейчас он спит, но продолжает думать во сне.
А куда пропала Бурмакан, ведь они собирались идти вместе, что с ней сегодня? Что сказали недавно по колхозному радио? А, да, сказали что из Фрунзе приехал какой-то человек. Пусть приходят представители от каждой бригады, желающие – вход свободный. Будет собрание, сказали, будет рассматриваться дело председателя колхоза Серкебая. Интересно, если будут рассматривать дело председателя, если это партийное собрание, то почему оно должно быть открытым? Что случилось? Почему о собрании объявили по колхозному радио – всем?.. Обычно о таком собрании объявляли, посоветовавшись с председателем… Сейчас не сказали, кто приехал. Может быть, опять приехал секретарь Центрального Комитета? Кто же все-таки? Почему так поспешно? Ну-ка, подожди. Обдумай-ка колхозные дела, Серкебай. План по мясу, молоку выполнен, подал рапорт за десять дней до конца квартала. Что касается свеклы, так уже закончен ее полив. Скот в порядке. Да, на днях из Анархая… А-а, так, может, это о тех семнадцати овцах, которых запорол волк? Говорили, что как раз в это время приезжал человек из Фрунзе. Видимо, этот человек и созывает собрание. Почему председатель не навестил пастухов, почему не интересуется вашим положением? Почему до сих пор не задан корм? Оказывается, есть сломанные кормушки, почему их не ремонтируют? Сколько всего бань? Как пастухи могут жить без бани? Почему не приехали в интернат дети некоторых чабанов? По какой причине задержали на семь дней рапорт по чаю? Почему председатель не следит за магазином, за торговлей? У одного пастуха испортился телевизор, почему за целый месяц не послали человека отремонтировать его? Не знает, что ли, председатель, что такое Анархай? Значит, если сам наслаждается уютом теплого дома, то этого достаточно? А что, если бы этот самый Серкебай приехал и пас здесь, в Анархае, овец, хотя бы два месяца? О, так он, оказывается, и сам в прежние времена был пастухом, – не знает он, что ли, какой тяжелый труд в Анархае?.. Почему он во время стрижки уезжает на курорт?
«За всю жизнь первый раз поехал на курорт, и тем уже попрекаете!»
«Другого времени нет, что ли, а? Нельзя поехать зимой? Как он мог уехать в такой ответственный момент, доверив дела заместителю?..»
Видимо, много таких вопросов задал приезжий… Теперь Серкебай оказался на улице – шел без шапки, его круглая седая голова с коротко остриженными волосами серебрилась под ярким электрическим светом. Торопится Серкебай – то широкие-широкие шаги делает, а то и вприпрыжку пускается, вспотел даже. Зарычала собака – оглянулся и увидел желтого соседского кобеля. Что это с ним? Взбесился? Тот самый пес, что из-за лени не поднимал головы, если даже наступали ему на хвост! Чего он крадется? Все кажется сейчас Серкебаю подозрительным. Прошли мимо два старика – не поздоровались. Что за люди? Пока пользуешься авторитетом, имеешь значение, относятся подобострастно, а когда счастье изменит тебе, все отворачиваются от тебя. Очень редко ценят человека, забыв о его должности. Навстречу ему вышла старуха Шуру; муж ее не вернулся с войны. Несчастная, каждый день стоит, ожидая, когда пройдет мимо Серкебай. Вон, выглядывает из ворот:
– Это ты, Серкебай? Я – Шуру. Тот проклятый опять испортился. Из Москвы смотрела хорошую передачу, надо же было ему погаснуть. Танцуют кавказцы. К кому, как не к тебе, идти мне теперь за помощью, – сказала она и направилась прямо к дому. – Пошли скорее.
– О, почтенная, сходили бы лучше к монтеру. Вы, должно быть, думаете, что я хорошо разбираюсь… – пробурчал себе под нос Серкебай, но последовал за ней. – Будет собрание. Не пойдете? Не собираетесь ли вы снять меня с председательства?
– Вроде бы шумели, что снимут. Нашлись такие, которые кричали, что подадут в суд. Ой, я сказала им: «Если его засудят, кто же тогда будет чинить мне радио-телевизор!» Ну, уж кто-нибудь да починит. Ах, Серкебай! Что ты горюешь? Ты и съел, и выпил свою долю, крыша есть над головой, баба твоя рядом. Не горюй. Вот ты взгляни на меня, молодой осталась без мужа. В девятнадцать лет, когда была в полном соку, ушел от меня мой хозяин. Да ты и сам знаешь, ведь Сарыгул был лучшим из джигитов. Не успела насытиться его объятиями, бедненький мой. Пропал без вести. Люди обращаются туда-сюда, пишут заявления, находят живого или мертвого. Я не стала… Какая мне прибыль, если получу бумагу о его смерти. Я – женщина, которая тянется к надежде, которая любит не только живого, но и мертвого. Давно слышала сказку о том, как возвращались на свои поминки те, кого считали умершими… Не верю ей, но и не теряю надежды. Так легче… Кажется, что когда-нибудь вернется мой Сарыгул, явится как божий день… О-о, желанный день, если и наступит – когда? Сколько мне подобных обрекла на одиночество прошедшая война…
Бормоча как обычно что-то себе под нос, завела Серкебая в гостевую комнату. Сразу подошла к телевизору, запустила руку в нутро…
До того неприятной показалась высохшая старушечья рука Серкебаю – даже рассердился:
– Убери-ка руки – ишь растопырила, точно лапы у паука… Да никак и нос твой покосился набок? – Серкебай, конечно, больше был обеспокоен и рассержен услышанной новостью, чем видом чужого носа.
– Какой уж есть он, мой нос, не покосился, на месте. Если тебе кажется плохим, то мужу моему казался хорошим. Кроме носа имеется и другое, тоже неплохое, – засмеявшись, ответила Шуру, зубы ее засверкали. Серкебай не замечал прежде, что у нее такие зубы. Нужно сказать правду, сердце его смягчилось. Ни у одной женщины ее возраста нет таких зубов.
Чиня телевизор, Серкебай окинул хозяйку взглядом. Да разве только зубы, и фигура у нее не изменилась. Если кто-нибудь увидит ее сзади, по ошибке примет за девушку. В груди у него заныло. На мгновение представилась пора войны. Правда, заглядывались на него и молодки, подобные быстроногим кобылицам, и девушки, красота которых едва успела расцвести… Ни одной не поддался Серкебай. Говорил, что иначе не сможет руководить людьми, перестанут верить ему…
Когда заканчивал чинить телевизор, по радио еще раз объявили о собрании – добавили, чтобы немедленно явился председатель Серкебай, где бы ни находился. Бросил инструмент, устремился было к двери, – так надо же, Шуру схватила его за руку, держит, не отпускает.
– Куда торопишься, Серкеш? Не оставляй меня одну. Посмотри-ка, и фигура у меня прежняя, – она пружинистым шагом прошлась, показывая себя.
Серкебай рассердился. Закричал:
– У меня есть жена! Не прикасайся! Если еще раз попытаешься провоцировать, поставлю вопрос на колхозном собрании, исключим тебя из колхоза! Разве не знаешь моего характера?
Смахнул Серкебай ее руку, бросился к двери. Шуру опередила, стоит, загораживая выход. Надо же, как по-особенному сверкают зубы у неладной! И глаза, оказывается, до сих пор молодые. Зачем, улыбаясь, подходит, зачем гладит по волосам? Это задело больше всего.
– Как говорят, за вину верблюда отвечает мост, – ты меня хочешь наказать, что ли?
– И накажу! За все… Не могу больше терпеть!
– Я уже устала. Я ведь человек. Несчастная моя голова, не знала я… Впустую прожила свою жизнь. Почему? Спрашивается, почему? Ты, ты во всем виноват! Если б не ты, давно бы вышла замуж! Надеялась на тебя, Серкебай!..
Шуру охватила его за шею, целуя.
– Что говорит эта женщина! Я женат. Не подходи, не прикасайся, не целуй, заслюнявила все лицо! Нападение на председателя колхоза! Провокация!
– Эх, бедняжка, что ж это он убегает, когда его целует женщина? Что такое «провокация»? Дура я, что люблю такого, как ты. Не приходи больше. А я-то каждый день ломаю свой телевизор-радио, чтобы видеть твое лицо. А оказывается, вон ты каков. Руки-ноги не свои. Бедняга, точно вязанка камыша! Вот дверь. Уходи. Не возвращайся больше. Если придешь, переломаю ноги!
Шуру распахнула дверь, вытолкала Серкебая. О-о, будь она неладна, – обида, полученная от Шуру, оказывалась равной той обиде, которую нанесла ему Аруке во время бегства в шестнадцатом году.
Дверь за его спиной с силой захлопнулась. А не получится ли так, что все двери окажутся закрытыми для Серкебая? Почему? Какая вина тяготит его?
Серкебай оглянулся – увидел, что в окно Шуру совсем по-девичьи кокетливо смотрит на него. И нос вовсе не на боку… Серкебай остановился. Ему захотелось вернуться. Может быть, здесь то, что он ищет? А что он искал? Ведь он уверял, будто доволен своей судьбой… Откуда появилось это чувство?.. Разве его любовь к Бурмакан – ложь? Когда он говорил, что любит Бурмакан? Еще тогда, когда в первый раз заговорил с ней? Нет. Должно быть, в какой-то другой раз… Тогда он сидел, опустив голову, не смея поднять глаз, сидел краснея, стыдясь и робея… А после этого – когда же он сказал? Разве обязательно говорить, что любишь? А что, если не говорить, если хранить любовь в душе? Выражать свою любовь отношением? Любить… Любить человека по имени Серкебай… Интересно. Вообще любил ли этот человек какую-нибудь женщину? А Шуру? Может быть, и любил. Хотя разве это любовь? Всякий раз, когда у нее в доме что-нибудь ломалось, получал возможность краешком глаза поглядеть на нее, а потом вздыхал про себя. Да, вздыхал. На глаза навертывались слезы. При чем тут глаза? В сердце… в сердце рождалось сладкое ощущение. Он и сам не знал, что это такое… Когда Шуру отворачивалась, ласково глядел на нее, но стоило ей обернуться – напускал неприступный вид, хмурился… Не хотел обнажить скрытое в сердце. Ему казалось, что если она заметит – ничего доброго все равно не выйдет. Были такие дни, когда Шуру не звала его к себе. Тогда он сам проходил мимо ее окон, поглядывал вопрошающе, не выйдет ли она, проходил, кашлем или разговором давая знать о себе. Бурмакан все видела, при случае повторяла язвительно: «Сходил бы починить у Шуру…» Серкебай, слыша такое, подпрыгивал, точно блоха. Правда, хотя внешне возмущался, в душе даже ждал, чтобы жена говорила ему о ней… И жена сердилась, чувствуя его ожидание. И это вошло в привычку в отношениях между ними. Случалось, они пререкались на глазах у других, однако никто не придавал их ссорам значения. И вот теперь всплыло, сказало о себе чувство, которое столько лет таилось в его душе, так было запрятано… Серкебай боязливо следил за окном. Несчастная Шуру… посягнувшая на чужое счастье, будь она неладна… Ну как ей быть, женщине, у которой желания перелились через край души… Смотри-ка, даже не принимает в расчет то, что ему уже семьдесят, все глядит на него с ожиданием. Должно быть, это настоящая любовь. Это не шутка.
Вернуться или нет? И горькое, и сладкое на сердце, мысль мечется в растерянности. Глаза Шуру не отпускают…
Он не решается отворить ту самую дверь, куда мог входить не таясь, когда хотел, хоть днем, хоть ночью? Что же это? Гнев Шуру сильнее его власти? Разве Шуру умеет сердиться? Неужели это настоящее чувство? Оказывается, чувство рано или поздно выходит наружу. Ну и пусть выходит – какая разница? Одно дело, если бы случилось в молодые годы, а теперь, когда старость сковала поясницу, стать посмешищем среди людей, добычей сплетников!
Серкебай сильно дернул дверь, крючок сломался. Шуру стояла в углу и плакала. Он подбежал к ней и обнял. Другой бы поцеловал в лицо, а он – в спину. Может быть, думал, что если сделает так, то понравится ей. Но Шуру оттолкнула Серкебая локтем.
– Уходи и не показывайся мне на глаза. Подумаешь, сам точно перевязанный сноп, иди к своей Бурмакан. У меня нос кривой! Иди к той, с прямым носом!
Изо рта Шуру вылетело пламя, сразу перекинулось на крышу дома. Начали гореть небольшие доски. Он хотел было погасить, но Шуру не дала:
– Пусть горит! Это не дом горит, я сама. Ты – жестокий, снимем тебя с поста. Я скажу, что ты поджег мой дом. Я первая выступлю. Сгинь! Ты – безупречный!.. Моего мужа проглотила война, ты проглотил. Из мести послал его на фронт. Найди моего мужа! – Шуру, взбешенная, трижды перевернула все в доме, пыль поднялась столбом. Она била Серкебая всем, что ни попадется под руку. Подушки и одеяла, задевая, гасили огонь, ласкавший крышу. Не только огонь, все погасло. В доме стало холодно.
– Когда я мстил твоему мужу? Эх, Шуру, не дури, и без того тяжелы мои дни. Разве я тебе враг? – спрашивал Серкебай, целуя ее.
– Был врагом. Ты навсегда теперь в ответе за мое несчастье. Что бы ты потерял, если б один раз сделал меня, несчастную, счастливой. Пусть сгорит твоя борода, не мужчина ты, не человек! Уходи!
Серкебай идет по улице. Дорогу красиво освещают лампы, подвешенные на столбах, по сторонам – просторные каменные дома. Все это создано его руками. Это он закладывал первый кирпич каждого дома здесь, в большом поселке, раскинувшемся у подножья горы. А когда начинали класть фундамент, он писал записку, – да, его, Серкебая, каждый звал, желая выказать уважение, – не торопясь, он писал записку и вкладывал ее в бутылку. О чем он писал, никто не знал… И когда ставили дом Шуру, он тоже написал записку – теперь он вспомнил, что там было сказано. Хотя одиннадцать лет уже минуло с того дня, он увидел записку, будто держал ее перед глазами. Он писал тогда, одиннадцать лет назад: «Шуру, прости меня, сердце мое просит – прости. Ты оказала мне честь как отцу колхоза, – доверяя мне, согласно нашему обычаю, просишь, чтобы я написал пожелание… Я напишу тебе о том, чего ты не можешь знать… Я хочу оставить на этом листке слова своей любви к тебе. Скажу правду, я не посмел открыто сказать тебе о ней – я устыдился людского суда. И потому я молчу, будто рот мой забило песком. Но душа моя томится и ищет слова. Выходит, любовь не всегда проявляется внешне, она живет в душе, она не на лице – в сердце. Ты не из первых красавиц у нас, но душа твоя – нет прекрасней ее. Хотя я живу в своем председательском доме, в мечтах живу возле тебя. Пусть моя любовь останется под землей, пусть останется под твоим домом, кладу ее под твой порог, ходи по ней, топчи ее. Пусть она согревает твой дом. Мое сердце чисто перед тобой, Шуру. Не обижайся на меня, лучше прокляни мою несчастную долю. Да, я несчастный человек. Я достиг почтенного возраста, но не достиг смелости, я озираюсь боязливо, опасаясь сплетен… И я умру, не улыбнувшийся никому из женщин, кроме жены, и Шайкымбай умрет, всю жизнь неравнодушный к женщинам… Да, это я пишу не для тебя. Не станешь же ты ломать свой дом, чтобы прочитать мою записку. Придет пора, мы умрем. После нас останутся потомки. И этот дом когда-нибудь разрушится. Земля станет тесной, людей станет больше. Тогда на этом месте построят дом в четыре, в пять этажей. Станут класть новый фундамент, кто-нибудь найдет, прочитает и узнает о моем несчастном сердце… Знаю, ты тоже любишь меня. Ты ждала меня и провела свою жизнь в одиночестве, подобная молодой быстроногой кобылице. Ты думала, что я мужчина. Но я не оправдал твоих надежд. Теперь ты меня не позовешь. Кто-нибудь другой будет чинить твои вещи. И тебе не нужно будет провожать его и долго глядеть ему вслед. Из-за меня ты возненавидела весь мужской род. Я виноват перед тобой».
Вдруг на всей улице погас свет. Что случилось? Такой темной она была тридцать лет назад. Но ведь время было другое… Может, кто-то погасил из умысла, чтобы Серкебай намучился в потемках, не находя дороги?
Кто это сел в «Волгу» Серкебая и проехал туда-сюда? Не успели еще снять, а уже унижают. Неужели так легко создаются и почет, и унижение?
Интересно. Лампочки на столбах погасли, когда проходил Серкебай, а за спиной его вновь ярко засветились. Никогда, кажется, не сердился так Серкебай.
«Два старика даже не смотрят на меня, будто незнакомые. И еще, не посмотрев, прошли люди, обогнали. Плохая примета. Чем же все это кончится? Ну вот и контора. Люди ждут. А может быть… Нет, никто не может снять меня с председательства в мое отсутствие. Будет большая драка, просто так я не сдамся. Серкебай не соломинка, которую легко можно переломить, я знаю, как защищать свои права. Какую же найдут вину? Какой повод найдут, если я родных не поднимаю в должностях, если не присваиваю общественного добра, если у меня неплохо идут колхозные дела… Может, просто скажут, что состарился? Пусть снимают. Пусть поставят молодого, знающего дело, пусть испытают его. Но ни один из них не станет Серкебаем. Серкебай на свете один. Пусть снимут меня – вот тогда и откроются глаза у тех, что не ценят золото, пока оно в руках. То, что сколачивал тридцать лет, не разрушится ли за год? Черт возьми, все сам, своими руками собирал, и, если на глазах будет рушится, разве не заболит душа? Ладно, пусть разрушится то, что отдадут другому, перестав доверять мне. Тогда и узнают, что это за сила – Серкебай. Пойду на собрание. Если скажут сдать дела, отдам ключи и уйду. Устал я. Что я видел? И правда, что я видел? Ничего. Даже дома богатого не поставил, не то что некоторые другие председатели… Почему? И в том доме, что есть, – все обветшавшее, старое. Всегда говорил, что довольно и этого, что не должен выделяться среди людей, – оказалось, отстал от людей. Строю дома рядовым колхозникам, деньги у них есть. Взять дом сына Сакена… Шесть комнат. Стены из жженого кирпича. И вода, и все другое в доме. Сам пасет овец в Анархае, приедет в один прекрасный день и возьмет ключ в руки. Можно сказать, что все уже живут в просторных, добротных домах. Только я не построился. И поделом мне. Разве не хватило бы моего заработка на хороший дом? Трус я. Боялся, чтобы зря не болтали, не говорили, будто выстроил себе дом за счет общественных доходов. При чем тут общественный доход? Есть ведь бухгалтер, который все держит на учете. Пусть хоть из Москвы приехала бы комиссия, что она сделает со мной? Ну вот, и дождался наконец. Полеживай теперь в двух маленьких покосившихся комнатах – простор, будто верхом на ишаке едешь…
Когда он приблизился к конторе, навстречу ему вышли три девушки.
– Серкебай! Серкеш! – начала одна из них, покачивая бедрами. – Я полюбила тебя. Если женишься на мне, согласна стать твоей женой. Ты не знаешь, что такое любовь, несчастный. Обжигает, обдает пламенем, заставляет дрожать – вот что такое любовь. Учись различать ее вкус. Хочешь, крепко тебя поцелую? – и звонко рассмеялась. Платье ее, едва прикрывавшее бедра, лопнуло, когда она нагнулась. – Вот видишь, как бывает? Ой, Серкеш, где нее твоя борода? Да никак выдрана она, проклятая! Ох, люди, смотрите, у Серкеша выдрана борода. Какой смешной, точно комолая корова. Хотя для меня удобней, не будет мешать целоваться. Любит или не любит меня мой Серкеш? – Девушка повертела-повертела указательными пальцами и ткнула ими друг в друга. Кончики пальцев сошлись. – Вот, правду говорит гадание. Мой Серкеш полюбил меня. Поэтому борода его выщипана. Ох-ох, ну хорошо, борода, но на твоем вороте грязи на палец толщиной, милый. Почему не выстирает тебе твоя неуклюжая жена? Вот погоди, вот стану твоей токол, твоей младшей женой, заткну обе ее ноги в одно голенище Поцелуешь, Серкеш? Целовал когда-нибудь девушку? Обнимал? А тебя обнимали? Горячо?
Она не давала проходу Серкебаю, прицепилась, хватала за руку, тянула в тень деревьев. Серкебай перестал сердиться. Красивая девушка. Такой девушки не было у них в аиле. Если бы не выпирал один из передних зубов… такая, которую можно бы сделать возлюбленной.
Серкебай усмехнулся. Что с ним приключилось? Вот нечистая, растаял лед, улыбнулся камень.
– Ты чья будешь, дочка?
– Твоя дочь.
– Ну, не скалься без толку.
– А почему же тогда всех девушек в аиле зовешь дочками? Я спросила у матери, она мне сказала, что я дочь Серкебая.
– Сгинь с моих глаз! Если уж совсем совести нет, седины моей постыдилась бы!
Серкебай оттолкнул девушку, та отлетела к дереву, опрокинулась на спину. И все же:
– Серкеш, дай поцелую!
Не увидел ли кто? Слава богу, никого нет. Уходить надо. Как бы это не записали в дело. О, чтоб ей сгинуть!
– Серкеш, слушай, что говорю тебе! Не опоздай домой. Прогоню твою старуху, будешь мой!
Посмотрел, а она зацепилась за ветку, на дереве висит.
– Не ходи ко мне домой! Ты не сто́ишь моей старухи.
– Еще увидишь, кто кого не стоит! Погоди, сдеру с тебя шкуру!
Девушка спрыгнула на землю, бросилась догонять, – Серкебай, спотыкаясь, едва добежал до конторы. Странно, там ни души. Стол его перевернут. Повсюду накиданы окурки, надымлено – нечем дышать. И телевизор, что обычно в углу, перевернут. Стулья сдвинуты в беспорядке. Серкебай, несмотря на небрежность в одежде, в делах всегда дисциплинирован, выходит из себя, если не то что в работе, а просто даже в кабинете увидит малейший непорядок. Однако сейчас он растерялся. Огляделся настороженно, затем с напускной беззаботностью замурлыкал что-то под нос. В это время дверь с шумом распахнулась, влетела та самая девушка.
– Приди, мой любимый, приди, любимый мой, приди, время проходит! – запела она и еще подмигнула, бесстыжая!
– Вон! – Серкебай схватил стул, замахнулся, да ей хоть бы что! Пальцем провела по щеке, пристыдила взглядом, подошла ближе. Серкебай замер без сил, не может вымолвить слова. Никак эта бесстыжая заклинание какое знает.
– Вот как принимаешь любовные слова! Но, когда ругаешься, ты совсем ребенок, несчастный! Дай-ка поцелую тебя за это!
Девушка поцеловала Серкебая в кончик носа.
– Почему не можешь избавиться от Бурмакан? Почему боишься? – А сама грудью придавила Серкебая к стене. Фигура у проклятой без единого изъяна, юбка разорвана выше бедер… Дико на первый взгляд. Но когда присмотришься…
«Зря я осуждал. Каждому времени – свои одежды, своя еда, свои песни. Это и есть мода – сама приходит, сама уходит, так что напрасны слова, потраченные в гневе… Девушка полонила меня. А что, если, как говорится, тряхнуть стариной, вспомнить молодость?.. Не-ет, на такое дело… Не дай бог оступиться. Честно шел по жизни, честным и умру».
Девушка снова приблизилась, что-то сказала, Серкебай видел – шевелятся полные красивые губы. Только дай ей заговорить…
– Эх, Серкеш, женщина – что ведьма. Троих родила твоя Бурмакан. Что поделаешь, хоть ты ее и ненавидишь, а покрутишься-покрутишься – и домой пойдешь. Уничтожить бы жен, а? С тех пор как помню себя, еще не слышала, чтобы мужчина похвалил свою жену, только и раздаются стоны. Не от одних мужей – и от женщин плачут женщины. Только и слышишь разговоры: жена такого-то что за человек, неопрятна, а жена такого-то слишком сурова. Мужчины до этого еще не дошли… Сейчас все женщины красивы. При хорошей жизни все становятся красивыми. А сойдутся две красавицы – не смотрят друг на друга, морщат носы, но уж если одна разглядит в другой недостаток – боже, как радуется, торжествуя победу! Плохо, когда все красивы. Я не красивая. На меня никто не смотрит. Ты будешь доволен, Серкеш, – как говорится «жена слепа, душа моя спокойна». Прогоним твою Бурмакан на все четыре стороны. Столько лет прожила бок о бок с тобою, достаточно с нее; мы умереть, что ли, должны, ожидая, когда она закроет глаза. Присмотрись хорошенько, послушай, как жалуется она, способна оговорить тебя, – дескать, боится своего Серкеша, он, мол, когда-нибудь убьет ее в запальчивости… Эта женщина себе на уме. Договорились, ты женишься на мне. Я выхожу за тебя замуж, – говорит, разрумянившись, девушка.
– Не женюсь я на тебе!
– Тогда я женюсь на тебе.
– Как?
– Ты выйдешь за меня, я женюсь. За такого, что ни рыба ни мясо, девушки не выходят замуж, сами женятся. Знаешь мое имя? Не знаешь. Меня зовут Балта[9]9
Балта – топор.
[Закрыть]. Если понадобится – зарублю. Нет – омоложу тебя! Ты иди на собрание, я – домой. К твоему приходу отправлю старуху на тот свет, – пообещала и вылетела, приплясывая. На ходу выпускала клубы дыма – через правое плечо, через левое…
Серкебай бегом пустился к Дворцу культуры. Собрание началось давно, многие из ораторов уже выступили. Ох-хо, что это за чудо? В президиуме сидит еще один Серкебай, низко опустил голову. «Этот – кто, я – кто? Он моложе меня или я моложе его? Черт возьми, никак на одной стороне лица у него борода и усы, а на другой – нет? Погоди, надо рассмотреть хорошенько… Да, он наполовину молод, наполовину стар. Разделили двух Серкебаев пополам и сложили вместе. А если так, значит, нет моей второй половины? Погляжу-ка. Вот шайтан, как же стою на одной ноге? Хорошо, что сердце цело. А кишки… хватит и того, что осталось… сейчас мне и еды много не надо. Но единственная нога? А, привыкну и к этому. Чего не пришлось пережить… А это кто? Подожди, послушаю, что он говорит…»
Серкебай, расталкивая людей, прошел вперед. Теперь он хорошо слышал слова выступавшего, очень густой бас:
– Ты, должно быть, не стыдясь, повторишь, что если причинил горе одному человеку, то пожалел тысячу, что вину одного дня перевешивают заслуги тысячи дней… Действительно ли ты человек? Можешь утверждать без колебаний? Если это так, иди по жизни прямо, не сворачивая. Того, кто строит новое, я называю человеком, того, кто рушит созданное, называю хищником! Зачем похваляешься сделанным за годы? Не будь тебя, другой выстроил бы не хуже! А что перетянет, если положить на чашу весов сделанное тобой, а на другую – горе Бурмакан? Хоть и стараешься забыть, но ни та ночь, ни скулящий, точно у щенка, жалобный голос молоденькой девушки, ни горе ее не дадут отдыха памяти… Голоса того времени звучат в моих ушах. Слышу их – вспоминаю тебя. Потому и преследую, не отставая… Но есть еще и другое – твои черные мысли и намерения против Аруке, Жайнака, затем Токтора… Если перечислять – слишком многое… Сейчас хочу сказать о Бурмакан. Твоя вина возрастает с каждым днем. Почему? Потому что скрываешь. До сих пор не сказал о ней ни душе, знают лишь одна ночь, один день. Ты думаешь так. А Батыркул, а волостной? А я? Нет, сколько ни порывался сказать, всякий раз зубы твои прикусывали язык… Ты – трус! А трусость – это тоже вина. Предпочитаешь жить задыхаясь, держать в себе, но не признать все как есть перед народом!