Текст книги "Сито жизни"
Автор книги: Насирдин Байтемиров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц)
Мы похоронили Акжаку и вернулись – вот когда пещера потеряла свою прелесть, стала как слепая глазница, из которой вырвали глаз. Сели все трое в разных углах – ожидаем рассвет. Да, такова жизнь: пожелает – заставит тебя играть, как обезьяну, пожелает – заставит спать, как кошку.
– Дерево с мягкой древесиной поедают черви, мягкотелого человека поедают сами же люди. Сами видите: разлучившись с бедным Акжакой, упала я духом, будто правая сторона мира обвалилась. Что ж скажу?.. Такова судьба, нельзя избежать предначертанного. Народ говорит: в горе не нужно умирать, а при удобном случае отомсти… Жизнь как река: повернет туда – тот берег размоет, повернет сюда – этот берег размоет. Залила мой берег, меня затронула, но в другой раз она зальет не здесь, и тогда несдобровать Батыркулу… – так сказала Апар. Больше ни слова не проронила; загляни кто сейчас в пещеру – не почувствовал бы ничего.
Красивая молодая женщина украшает дом, украсит собой и рядом сидящего уродца. Когда взгляд Апар просветлел, улыбнулась и пещера. Да, она не была нам ровесницей, была моложе меня и Кырбаша, но казалась нам старшей сестрой. Мы боялись взглянуть на эту удивительную женщину, неверную жену Батыркула, – что бы ни делала она, что бы ни говорила, все было разумно, достойно, все шло ей, слова ее были подобны солнечному рассвету.
Нелегко дожидаться утра, сидя понуро в черной пещере. Много раз гас костер, много раз мы разжигали его. Апар нарушила горестное молчание. Снова взяла в руки комуз, заиграла на нем, пробуждая зимние скалы. Три послушные струны комуза звучали на три разных лада. Мелодия разгорелась, будто огонь; вот и холода нет, и душевной тоски – рады и мы, и пещера, и хмурые черные скалы.
Что за чудесные мелодии полились в пещере, разбрызгиваясь, будто кумыс из золотой чаши. Если присмотреться внимательно, было заметно, что нежное сердце Апар под эту удивительную мелодию рассыпалось на кусочки, разлетелось песчинками звуков…
Пришел день. Мы посадили Апар на коня, а сами двинулись следом вниз по ущелью. Акжака остался похороненным под полой готового обвалиться обрыва, точно прикрываясь плохой шубенкой. Снова запел комуз Апар. Но это уже не огонь, а роса, выпадающая на рассвете от дуновения ветра, это капля грохочущего водопада, брызнувшая на берег, это душа, расколотая пополам, это ноющее сердце.
Так мы добрались до выхода из ущелья – там стояли три юрты. Апар сошла с коня.
– Я довольна вами на этом и том свете, идите. Если не умрем, то встретимся. Хотя народ Джумгала и не тронулся с места, вам не следует возвращаться туда. Поезжайте в Чу, там сможете прокормить себя. В этих юртах – мои родичи. Пусть Батыркул теперь меня изжарит и съест, если желает. После разлуки с Акжакой мне все безразлично. Единственное, о чем прошу вас, рассказывайте людям об Апар и Акжаке. Рассказывайте о том, что в мире есть любовь, есть любящие и любимые. Прощайте, – сказала Апар.
Теперь, когда я вспоминаю зимние горы Кочкорка, в моей памяти возникают огонь в пещере, ночь, звуки комуза. Больше я не слыхал об Апар. Я сравниваю ее с той удивительной огненной лисицей, что редко встречается в жизни, о которой рассказывал как-то в повести о двух знаменитых охотниках. Я не хочу сказать, что полюбил ее. У меня нет сердца, достойного такой любви и такой женщины, – сердца, которое всегда трепетало бы, рождая любовь. Я был всего-навсего Серкебаем, а она – Золотым родником, родником, что всегда, каждую минуту очищал себя, смывал с себя пыль, не давая ей осесть. Всю жизнь я умываюсь водой этого родника. Когда меня постигает неудача, я вспоминаю этот родник и чувствую облегчение; когда ощущаю жажду, утоляю ее водой этого родника. Родник – многое для меня. Я стыжусь его, я боюсь его, только он для меня – доброта, только он – поддержка, а что касается Аруке… О, я совершил по отношению к ней множество глупостей. Стоит мне вспомнить о ней, как сердце мое разрывается.
Если я не вспомню обо всем этом, глядя на Серкебай-жар, если не расскажу, когда мне приказывает Прошлое, – значит, я совершу грех. Однако если возьмусь рассказать, сколько же мне понадобится слов?.. Будто песчинок в речной отмели. Откуда возьму их? Я не в состоянии поведать вам обо всем. Да и нет нужды…
Сколько же выпало на мою долю! Как говорится, не видел смерти, остальное все повидал. Как только не крутила меня жизнь, показывала все огни и воды, кидала из стороны в сторону и в конце концов закинула сюда, в этот самый Серкебай-жар. Мало того, ведь я разбогател, а? Кырбаш стал незаметно моим слугой. Когда много пищи, тогда много и церемоний. Хуже всего зазнаться в такую вот голодную пору. Я зазнался. Теперь я не сидел в шалаше – на коне под хорошим седлом, принарядившись, разъезжал по окрестным аилам. И там, где меня, голодного и усталого попрошайку, недавно травили собаками, там теперь встречали с улыбкой, вопросительно разглядывали, припоминая: «Где же я видел этого человека?» Казалось, хозяева встретили старого знакомого, которого потеряли в давние времена. В каждом аиле я завел друзей. Теперь я был богат – жизнь повернулась ко мне лицом.
Я хотел отыскать Калычу – ведь она бежала в эти места, к киргизам рода солто. Я узнал, что она действительно здесь, и дважды нападал на ее след, но каждый раз слишком поздно.
В шалаше, где я жил, чего-то недоставало. Я хотел жениться. Хотя я и не говорил Кырбашу, это было причиной моих частых поездок по окрестным аилам. Однако пока ни одна из девушек не сумела понравиться мне. Там приглядываюсь, тут приглядываюсь, но когда сравниваю с Аруке, душа моя говорит каждый раз: «Не годится», – и я уезжаю.
Пока я мотался то туда, то сюда, аил, где жила Калыча, снялся со своего зимовья.
Утром я вскочил на коня и уехал, а вечером, когда вернулся, увидел, что в устье Красного яра, там, где мы жили, стоит маленькая юрта. Вышла женщина – лицо ее мне показалось знакомым. Я с трудом узнал в ней Калычу. Бледная, точно кровь ее высосал дракон, похудевшая, лицо в морщинах, будто у пятидесятилетней, – чего там скрывать, постарела. У юрты привязаны две кобылицы. Одна с жеребенком, другая еще не ожеребилась.
Мы встретились не только как старые друзья – как сын с матерью. Калыча сказала – она будто видит воскресшего друга, она будто видит батыра Сармана. Мы долго сидели, вспоминая о прошлом. В таких случаях слова текут сами по себе, точно песок с горы.
Две дочери Калычи не показывались, а я все не решался спросить о них, как вдруг из глубины оврага появилась девушка с ведром воды. Я узнал Бурмакан. Вся ее прелесть, красота и нежность, видно, остались в ту черную ночь на берегу Сон-Куля. Губы у бедняжки погрубели и зашелушились, как кожура ячменя, глаза затянуло холодом. Где огонь ее щек, подобный рассыпным искрам солнца? То ли устыдившись своей потрепанной одежды, то ли выказывая неприязнь, – знает ли о моем преступлении в ту ночь? – она отвернула от меня лицо; не глядя на меня, едва, уголками губ, поздоровалась со мной и ушла в юрту. Лишь фигура ее оставалась прежней. За всю свою жизнь я не видел девушки с такой гибкой фигурой – извивалась, будто волосяной мост.
Пока мы сидели в юрте и пили из чашек похлебку-жарму, мне казалось, что каждым своим движением Бурмакан проклинает меня. Иногда обратит свое лицо ко мне, но тут же, сморщившись, резко отворачивается. Мне показалось, она задыхается от обиды и сейчас, встретив меня, не сможет сдержаться, выскажет накопившееся на сердце – откроет мое истинное лицо. Я замирал в страхе. Сколько раз я порывался сказать о своей вине сам, но сдерживался. Я хотел просить прощения, хотел сбросить груз вины, давивший на плечи, но не сумел… Я видел – каждым своим взглядом, взмахом ресниц, движением Бурмакан судила меня. Я не мог поднять голову и взглянуть ей в лицо.
В очаге исходили пламенем ветки таволги. Не пламенем исходили, не горели – исходили горючими слезами. Слезы сока по красной коре только что сорванной таволги виделись слезами Бурмакан в недалекую черную ночь. Я понимал – Бурмакан сейчас нарочно жгла эту таволгу, заставляя плакать вместо себя, плакать, обвиняя меня. Да, я тогда слышал песню, спетую голосом таволги. Настоящая песня, ее мог услышать любой прислушивавшийся. Вот она:
Остался горный перевал и бесконечные отроги хребтов.
Осталось высокогорное пастбище, где слышалось ржание кобылиц.
Остался бедный киргизский народ,
Разлученный с перевалом, хребтами и пастбищем.
Остались бесконечные реки,
Их воды замутила печаль.
У разлучившихся со своими родными
Осталась лишь память о них, затих шум кочевий.
Повсюду в горах остались слезы,
Остались лежать головы покинувших родные места,
Мало осталось выносливых боевых коней,
Выходивших на состязание.
Горевшая в огне, дымившая, тлевшая таволга плакала голосом девушки, старухи, молодой женщины, ребенка. Временами слышался один протяжный голос, временами плакали сразу три-четыре голоса. Но какой бы голос ни раздавался, все говорили об одном – о трудностях, павших на голову человека, о народном бедствии. Таволга плакала о нас. Если бы не было бегства, если бы не было голода, – разве узнали б мы столько мучений?..
Я спросил у Калычи, где ее младшая дочь Бермет. Она отвечала, что в этом же Чуйском районе, в Шамши. Совсем недавно убежала к джигиту по имени Бекташ. Человек из соседнего аила приходил ее сватать за своего плешивого сына, к тому же еще и хромого, – тогда Бермет испугалась и убежала.
Так вот почему хмурится Бурмакан… Оказывается, в этом причина… Может быть, вовсе не во мне, не в ночи, когда было надето черное платье. Понятно, ее забота сейчас – это Бермет. Ведь пока старшая сестра не выйдет замуж, младшая не имела права ни на шаг ступить из дома; пока старший брат не женится, младший не имел права жениться. Если младшая сестра убегала замуж, а старшая оставалась, это было равносильно смерти. Кто возьмет такую? Так вот почему постарела Калыча! Нет худшей болячки, чем сплетни. Особенно опасны сплетни для вдовы – всякая грязь липнет к ней. Засмеется громко, покажется смех ее странным – осудят; выйдет принарядившись – скажут, что собралась замуж; если даже просто похудеет, и то осудят; будто второе имя рядом с первым – всегда с именем вдовы – сплетни.
Мы все трое глядим на огонь. Огонь занят собой, иногда дымит, иногда сквозь дым прорывается пламя, лижет низ котла, покрытого копотью, похоже, огонь доволен, что его языки достигают хотя бы копоти котла… Он устремляется в верхнее отверстие юрты… Он выбивается в глубину неба, он хочет соединиться со звездами, обратиться в звезды, рассыпать свой свет по вселенной. Мы все трое глядим на огонь. Он согревает не только наши глаза, но и мысли, греет сердце, рождает надежду, растворяет в нашей крови жаркую свою любовь.
Осторожно поправив головешкой ветки таволги в огне, Бурмакан унеслась мыслями куда-то далеко отсюда, прямо взглянула на меня. Я впервые увидел ее глаза. Оказывается, были горячими. Пламя нашего костра жило в них? Нет, давно, до того, как я надел черное платье, волостной обжегся об эти глаза.
После этого не помню, чтоб глаза Бурмакан смотрели на меня прямо, до сих пор не смотрят прямо.
Долго мы сидели у огня – многое сумели сказать.
Я не раздумывал много, – наутро, когда солнце разлилось по земле, я пригнал весь свой скот к юрте Калычи. По глазам, по лицам Бурмакан и Калычи я заметил – признательны мне, сыну батыра Сармана.
Из шалаша мы с Кырбашем перебрались в юрту Калычи. Было нас двое, стало четверо. Каждый человек – это лес. Посмотришь на лес со стороны – не поймешь его, пройдешь по нему – тогда лишь узнаешь. Человек ведь сложнее леса. Никто из нас четырех не знает, чем дышат другие. Да и прежде, когда я жил в юрте Калычи, она не знала, что у меня на душе, я не знал, что у нее на сердце. Однако видны и перемены. Раньше была Калыча – все ей нипочем, сердце не вздрагивало от каждой житейской потери, считала, что первое богатство – это здоровье. Теперь я заметил: просыпается ночью, пугается не только близкого шороха – резкого ветра. Казалось, тень навсегда омрачила ее сиявшее прежде лицо. Случалось, теперь горячилась, по-настоящему раздражалась и хотя не шумела при этом как некоторые, лишь вздыхала, я видел: сердце болело, она задыхалась. Душа моя переворачивалась в такие минуты. Как бы там ни было, Калыче понравилось, что я пришел со скотом, и, говоря о прошлом, она часто вспоминала отца – батыра Сармана: как был добр, как отдавал своего коня понравившемуся человеку, а сам уходил пешком. Обо мне говорила так, будто я был похож на отца.
Кырбаш оставался прежним, днем со скотом, к ночи вернется в юрту и сидит, уставившись на огонь, смотрит часами. Бывало, за день не скажет ни слова. Однако стоило Калыче попросить о чем-нибудь, не отказывался; если я желал чего-то, мне тоже не отказывал, с этим «ладно» проходили его дни. Пошлешь за водой – летит стрелою, летит, точно брошенный камень. Не пошлешь никуда – и посуду помоет. Когда Бурмакан уходила куда-нибудь, он подметал пол с такой тщательностью, что не только женщина, не только Калыча, но и я, мужчина, был доволен. В те времена считалось позором для мужчины выполнять женскую работу, но Кырбаш будто не знал об этом. Калыча предлагала: «Оставь женскую работу женщине». Кырбаш в ответ весело смеялся и балагурил: «Старики говорят – разве пристанет женская работа к мужским рукам? Я много раз прилаживал котел хана, но где на моих руках копоть? Я много раз прилаживал котел бека, но где на моем лице копоть? Молодой приходит к работе, старый приходит к угощению. Если буду подвижен – кровь разойдется по телу, лучше уж буду бегать, легким стану, точно пушинка». Я начал замечать постепенно, что Кырбаш полюбил разговор. Вначале и Калыча, и Бурмакан смотрели искоса, слушали молча, с неодобрением, но вскоре обе переменились; стали ласково называть его Кыке. Ко мне же обращались по-прежнему: Серкебай. В душе я был немного обижен, однако старался не выказывать досады и сам тоже звал Кырбаша ласково. В ответ он еще пуще усердствовал, работал еще старательнее. Я чувствовал, что в последнее время и Бурмакан стала больше открываться Кырбашу, чем мне. Это беспокоило сильнее всего, однако я повторял себе: «Нет, у Кырбаша нет плохой мысли… иначе… пусть только посмеет…»
Постепенно стиралась первоначальная наша отчужденность, мы выглядели одной семьей. Хотя я был намного моложе Калычи, незнакомые принимали меня за главу семьи, а остальных считали зависимыми от меня. Как и прежде, когда мы жили вдвоем с Кырбашем, я разъезжал на коне из аила в аил, знакомился с людьми, заготавливал продукты, вел обмен. Когда я возвращался к юрте, для меня были готовы еда и постель. На руках у меня исчезли мозоли, спину не ломит, высыпаюсь, хожу беззаботный, – да, я имею скот, остальные зависят от меня.
Догоняя друг друга, уходили дни. Вслед за Кырбашем я старался угодить Калыче, но иначе, чем он. Желая показать себя солидным, уважаемым хозяином, степенно, не спеша входил и выходил из юрты; стараясь выделиться, говорил веско, с достоинством, не торопясь. Иногда это получалось у меня удачно, иногда нет. В таких случаях Калыча смотрела на меня с удивлением. Однако что бы там ни было, главное – у меня был скот. Кырбаш – обычный батрак, я же выглядел богачом. Я желал быть богачом. Я хотел казаться богачом. Я старался поменьше говорить – пусть другие спрашивают меня. Я уезжал, не говоря, куда еду. Перед тем как ехать, я одевался, будто собирался присмотреть себе невесту, я нарочно делал это на глазах у Бурмакан. Я поручал Кырбашу вычистить мою одежду, расчесать гриву и хвост моего коня. Я шел к роднику на горе и мылся по пояс. Я завел себе приятелей, некоторых из них, бывало, нарочно приводил к юрте; однако, не доезжая, мы останавливались, сходили с коней, садились на зеленом лужке, разговаривали, будто о важном, известном только нам; мы садились так, чтобы нас видно было от юрты, на случай, если из нее выглянут Калыча или Бурмакан. Когда дружок уезжал, я не провожал его – не оборачиваясь, прямо направлялся к юрте. Каждый мой день был загадкой для Калычи и Бурмакан. Они внимательно всматривались в меня, иногда расспрашивали, но большей частью молчали, надеялись – возможно, сам расскажу что-нибудь, поделюсь на досуге. Но я не рассказывал. Я ронял многозначительно: «Что сталось с людьми? Что делается с девушками?» Калыча посматривала недоумевающе то на меня, то на дочь, будто я обнаружил какой-то недостаток в ее фигуре, в характере или поведении, а она, мать, не видит.
Как-то мы с Калычой остались в юрте наедине. Я решил повыспросить ее.
– Упала цена человеку, упала цена девушкам. Оказывается, в голод пропадает не только пища – пропадает цена человека, – рассуждал я.
Казалось, Калыча только и ждала этих моих слов. Многое услышал я от нее – многое рассказала мне…
– Да, девушки совсем потеряли цену… Оказывается, что на роду написано, того не избежать. Как ждала, как желала собственноручно выдать замуж дочь, выпить в знак радости чайник чаю… Однако младшая моя, Бермет… Ах, негодная, что за срам – убежать замуж, когда старшая сестра еще сидит в доме матери! Скажи, милый, – разве это не конец мира? Что за времена! Сын не слушает отца, дочь не слушает мать. Чем все это кончится?.. Лишь бы хорошо… Бегство Бермет сравниваю со смертью Бообека. Когда умер, бедный, будто вырвали ребра с правой стороны; когда убежала, негодная, будто вырвали ребра с левой стороны… Три дня лежала, не поднимая головы. Заботы о пище подняли меня… Да, правду говорят: дочь подобна ночующей птице, захочет – утром улетит. Кто знает, может, и эта сбежит в один прекрасный день, показав свой затылок. Думаешь, лишь бы вышла за доброго человека, эх, думаешь так, а получается-то все наоборот. Предполагаешь одно – бог делает иначе. Как ни бейся – не избежать того, что написано у тебя на лбу…
В голове у меня смешалось. Я не знал, как истолковать сказанное Калычой, – говорит ли, имея в виду меня, намекает или же просто советуется сама с собой?
Разговор наш не переменил нашей жизни – все шло по-прежнему.
Меж тем я продал одного коня, приодел Калычу и Бурмакан. Краса дерева – листья, краса человека – тряпки. Бурмакан расцвела, точно омытая дождем зеленая лужайка, засияла свежестью и красотой, воспряла духом, стала держаться иначе, более уверенно. Цветы на ее платье ласково улыбались – словно удивительное пастбище… Когда она входила, будто весна входила следом за ней…
Бурмакан была нашей красотой, нашей волей, нашими словами, нашим смехом, нашим восторгом, нашими днями, нашими ночами, нашим дождем, нашим ясным небом. Если она уходила из дома хоть ненадолго, в юрте становилось неприветливо. У нас иссякали слова, точно кровь в перетянутой ране.
Но стоит ей появиться – опять начинают звучать наши голоса, находятся слова, сыплются шутки… Если я поправляю ветки в костре, пламя жмется к земле, если же Бурмакан – огонь веселеет. Все, чего касаются ее руки, будто оживает. Вода, принесенная ею, холодна и прозрачна, даже ведро, что она держит в руках, кажется нам красивым. Когда мы садимся пить жарму – похлебку из толокна, я стараюсь сесть слева от нее, потому что по кругу она передаст ложку мне. Какое счастье получить ложку из ее рук! Я знаю, и Кырбаш тоже мечтает об этом, знаю – и не допускаю… Однако девушка даже не смотрит на меня, даже не улыбнется в мою сторону. Страстно желаю, чтобы она улыбнулась мне, я жду, я надеюсь, наступит же такой день! Я живу надеждой, но почему-то надежда скрывается, увиливает, перескакивает с холма на холм, обманывает, точно лисица, смеется надо мной… Да, надежда смеется надо мной.
При всем том я не могу сказать уверенно, что полюбил Бурмакан. Я не знаю, что такое любовь. Я должен жениться, джигит без жены не считается достойным хозяином. Я думаю: если поговорить с Бурмакан, она не откажет… Я жду случая, чтобы поговорить с ней откровенно. Но случай заставляет себя ждать…
Однажды умер кто-то из родичей в аиле Калычи, и она ушла в предгорье. Кырбаша я послал пасти скот. Теперь в юрте мы с Бурмакан вдвоем. Девушка без устали трудится, делает что-то по хозяйству. Не знаю, как уж она находит себе занятия… Пойдет туда – там возьмется за что-то, пойдет сюда – здесь возьмется за что-то. Каждая вещь, которую она берет в руки, становится чистой, куда бы она ни пошла, там распускается счастье. Я замечаю, что она больше прежнего молчалива, будто побаивается меня, сторонится, не смотрит… Лицо застыло, заледенело, – взгляд мой, устремленный на нее, словно упирается в неживое, ничто не дрогнет в ответ.
Я ждал, когда она закончит дела, чтобы сесть рядом и начать разговор. Но, кажется, работы ей лишь прибавлялось. Вскоре она взяла веревку, отправилась за дровами. Я остался один. Через некоторое время вышел из юрты. Вот она, Бурмакан, идет в сторону лесочка. Меня потянуло за ней, ноги сами понесли меня к лесу.
Иду… Я иду по следам Бурмакан и доволен этим. Я тороплюсь, я вхожу в лес – глаза мои не видят его зеленой красоты. Слышится треск – это Бурмакан ломает сухие ветки, она в самой гуще…
Мне хочется петь – где я найду слова?..
Вот и Бурмакан – согнулась у корня засохшей туи, не в силах вытянуть его из земли. Смотри-ка, не хватает силы справиться с корнем, однако хватает, чтобы мучить меня! Я тихонько подаю голос – девушка стремительно оборачивается. Только что державшаяся свободно, она мгновенно сжимается – как в юрте, как всегда при мне. Я вижу – враждебна, не только девушка, но и весь лесок темнеет… Здесь все на ее стороне, только я будто посторонний, чужой, нежеланный. Лес будто смотрит на меня множеством глаз и осуждает меня, враждебный. Я стараюсь не замечать неприязни, я приближаюсь к Бурмакан. Она отворачивается от меня. Я стою за ее спиной. Руки девушки в непрестанном движении, однако дров почти не прибавляется. Я приступаю к делу. Я выворачиваю сухие пни и коренья. Я не догадываюсь, что надо бы работать не спеша. Вот вязанка готова, и Бурмакан торопливо поднимает ее. Я не могу открыть рот, я не говорю ни слова…
Уходят дни. Мы не перекочевали на джайлоо. Какое уж теперь джайлоо… Голодные и холодные пришли мы к этому оврагу – слава богу, хоть сейчас не голодаем. Я все еще не сумел поговорить с Бурмакан. По сравнению со мной Кырбаш, будь он неладен, молодец. Я чувствую, вижу близость и теплоту в его отношениях с Бурмакан. Я чувствую: если не вслух, то мысленно они поддерживают друг друга, однако никак не могу поймать, захватить их врасплох. Кырбаш не знает, что я ревную Бурмакан. Я же нарочно не подаю вида, я должен точно удостовериться в их душевной близости…
Пришла ночь. Мы только что поужинали пшенной похлебкой. Я лежал, облокотившись о седло. Кырбаш поправлял ветки в гаснувшем огне. Бурмакан мыла посуду. Я притворился, что задремал. Я прикрыл глаза, но сквозь ресницы вижу все ясно. Пользуясь минутой, Кырбаш подмигнул Бурмакан – та в ответ счастливо улыбнулась. Склонив набок голову, она улыбнулась, да-да, не просто улыбнулась – во взгляде ее заключалась какая-то тайна. Я заскрипел зубами, но не показал своего гнева. Кырбаш взглядом попросил Бурмакан выйти из юрты наружу. Девушка в нерешительности прикусила губу. Больше я уже не мог сдерживаться. Я открыл глаза, будто проснувшись внезапно. В верхнее отверстие юрты светила звезда. Я вышел наружу и вскоре вызвал Кырбаша. Я предложил ему прогуляться, пользуясь такой тихой ночью. Он всегда беспрекословно исполнял мои пожелания. Когда отошли по склону далеко от юрты, Кырбаш спросил меня:
– Куда пойдем, байке? – С тех пор как я обзавелся скотом, он почтительно звал меня «байке» – старший брат.
– Искать любовь, – ответил я сдержанно.
Кырбаш притворился, что не понял сказанного.
– Где же будем искать?
– В юрте Калычи!
Кырбаш отшатнулся от меня, однако я схватил его за руку и больно стиснул. Он остановился, понурившись.
– Правда, куда пойдем, байке?
– Туда, где грызутся волки.
– К чему ты это говоришь?
– А вот к чему!
Я резко ударил его в грудь. Он опрокинулся навзничь и несколько минут лежал тихо, не шевелясь. Я дал ему время подняться. Он поднялся – и я ударил его снова, еще сильнее. Он не ожидал удара, опять упал. Однако, чуть отлежавшись, вскочил, бросился ко мне, головой боднул в лицо. Из глаз у меня посыпались искры, кругом все поплыло, я чуть не свалился. Он опять набросился – я встретил его кулаком… Теперь мы оба настороженно следили друг за другом, стояли, нагнувшись для схватки, – две черные тени в черной ночи. Мы оба выжидали удобную минуту, чтобы схватиться. Тут я в темноте зацепился ногой за корень, упал. Кырбаш подскочил ко мне и саданул ногой в бок. У меня перехватило дыхание. Чуть отдышавшись, я покатился вниз по склону – дальше от Кырбаша. Он не преследовал, и я понял – он хочет мериться силами как настоящий джигит. Смотри какой благородный! Скатившись немного ниже, я перевел дух. Кырбаш стоял, не двигаясь с места.
– Или ты умрешь, или я умру. Иди сюда, – тихо сказал я.
– Ты затеял драку. Если хочешь, поднимайся сам, – ответил Кырбаш. Он стоял выше меня по склону – и вдруг показался и вправду сильнее и выше меня. Я почувствовал в темноте, что он улыбается… по голосу почувствовал. Насмешка его поразила меня: если этим закончится, значит, он возьмет надо мной верх, значит, на каждом шагу сможет смеяться надо мной… Да, он теперь знает мои сокровенные желания. Словами теперь не поможешь, слова не имеют значения. Значит, или он, или я…
Я пошел на Кырбаша – он ждал. Пригнувшись, я боднул его в живот. Он вскрикнул и согнулся, подобно ребру. Я пнул его, согнувшегося, – он отлетел в сторону, повалился. Я ждал, пока он поднимется. Он не поднялся. Я продолжал ждать. Спустя небольшое время он вздохнул. Тихонько поднялся и, пошатываясь, направился ко мне. Я ударил его в лицо кулаком, он откачнулся, снова шагнул ко мне, я снова ударил… Он вдруг быстро нагнулся – кулак мой пролетел мимо… Не знаю, что случилось, – вдруг на меня посыпались резкие удары, я даже не в силах был открыть глаза. А он нарочно еще и считал при этом: «раз… два… три…» Подобно спиленному дереву, покрутившись на месте, я повалился. Как только я упал, он ухватил меня за ноги и поволок вниз по склону… Мне разодрало бок… Послышался грохот воды… Кырбаш стащил меня в ложбину, с камня на камень, к воде… Хотел бросить в воду – тут я подал голос:
– Подожди!
– Ты еще жив? – проговорил он, остановившись.
– Если хочешь драться, то нужно по-мужски, – сказал я.
– Никогда не дрался, как баба… – С этим он пнул меня ногой, пнул слегка, будто не человека, а подохшую скотину. Я скатился в воду. В воде я почувствовал облегчение, почувствовал прилив силы. Выбрался на берег. В руке у меня очутился камень величиной с голову собаки. Не знаю, видел он камень или нет, – я ударил его. Он упал, камень сверкнул о камень, вспыхнула искра, в темноте показалась неестественно яркой. Бурлила вода, глухо стучали, перекатывались в потоке камни…
С неба упала звезда. След от нее исчез далеко за горой.
Шатаясь, я поднялся по склону – вдруг руки его вцепились сзади в мой ворот. Мы повалились на траву, мы покатились по склону, по камням, избивая друг друга. Кажется, у меня не осталось на теле целого места…
Наконец мы оба обессилели. Рука не поднималась больше для удара… Кырбаш пополз вниз, к воде, я за ним. Оба, лежа ничком, жадно глотали воду, через некоторое время оба встали. Превозмогая себя, я поднимался по склону; Кырбаш из последних сил следовал за мной. Драться мы больше не могли. Еле двигая ногами, оба тащились к юрте.
Я вошел внутрь, Кырбаш остался снаружи.
Наутро я проснулся поздно. Во всем моем теле, казалось, нет здорового места, лицо распухло… Сдерживая стоны, я тяжело дышал. Как покажусь теперь Калыче и Бурмакан?
Время, видно, подходило уже к полудню. В юрту заглянула Калыча, сказала:
– Кырбаш пропал. Кроме наших двух кобылиц другого скота нет. Ты не знаешь, Серкебай, куда он мог уйти? Этот Кырбаш, видно, не в своем уме…
Сердце мое оборвалось. Я понял – Кырбаш сотворил неладное. Приподнялся было – и не смог удержать голову…
– Где Бурмакан? – спросил я.
– Здесь, – услышал я голос девушки.
Слава богу! Если б он увел еще Бурмакан, было бы совсем худо. Смотри-ка: на вид невзрачный, оказался сильнее меня. Значит, натворил дел, угнал весь мой скот… В голове у меня вихрем закружились догадки. «Куда ушел? На сырты? Вряд ли. Тогда куда? Не знаю. Давно готовился? Нет. Он угнал из мести, не стерпев обиды. Ну да ладно – вернется когда-нибудь… Нет, пожалуй… Если вернется, разорву его пасть, как у змеи!.. Он ведь знает, что сделаю так. Не вернется… Много лет вместе пасли овец, много раз схватывались… Знает, что я мстительный, не могу забыть. Если есть хоть немного ума – не вернется, если же нет… Да, это как в драке: один подстерегает другого. Выждал, подкараулил, свалил меня подножкой. Однако все ж не избавился от меня, – нет, не таков Серкебай, чтобы спать спокойно, упустив обидчика! Все равно достану, вытяну хоть из-под земли!»
Душа моя, не соглашаясь с потерей, взывала к мести. Но в глубине сознания рождались другие мысли. Безволие подсказывало мне: нет, не отыщешь обидчика, иначе разве решился бы Кырбаш угнать твой скот?
Я пробовал успокоить себя: «Сколько расходов я понес, сколько стоил мне этот скот? Можно ли горевать из-за скота, полученного в обмен на пернатых? Вот он взял да и улетел, подобно птицам… Так и должно было случиться: что легко достается, легко и теряется. Значит, скот этот не будет сужден и Кырбашу: кто-нибудь перехватит в пути… Да, не разживется Кырбаш. Нет, не разживется. Но до чего оказался хитер! Подумать только – что за мысли таил в душе! Ведь если б не я, давно бы растерял свои косточки на дороге голода! Когда пойдет на тот свет, гореть, гореть ему в аду! Тот свет… Да, говорят, бессильный уповает на загробную жизнь. А Кырбаш все же не промах… Если у тебя жизнь длиной в день, в полдень садись на иноходца… Правильно сказано… Что ж, значит, пришло время Кырбаша – будет блаженствовать, владея скотом? А я? Я приобрел теперь свой обычный, естественный вид. Вид Серкебая. Да, тут я почувствовал, что перестал быть хозяином жизни… Наоборот… Долго ли Калыча будет терпеть меня… Прогонит из своей юрты в тот день, когда найдет во мне малейший недостаток. Это уж мне известно…»
Разве отыщешь Кырбаша, укравшего скот! Знает в этих местах каждую ложбинку, каждый взгорок – даром, что ли, пас каждый день… Как бы там ни было – ясно стало одно: следы и скота, и Кырбаша пропали. Несколько дней подряд я искал по всей округе, но в конце концов мне надоело.