Текст книги "Сито жизни"
Автор книги: Насирдин Байтемиров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц)
Часть третья
ЗМЕЯ
Крупными хлопьями падает снег. За день погода резко переменилась: ушло тепло и будто вдруг вернулась зима. Ночь. Серкебай один. Это улица, которой он не ходит обычно; специально выбрал сейчас потише, потемнее. В ушах еще звучат чужие слова, искренние и притворные, перед глазами – глаза сидящих в зале… Одни улыбаются, другие раскрыты доверчиво, третьи не могут смотреть прямо, а некоторые вроде бы смеются, но приглядишься – с кончиков их ресниц словно бы капает яд…
Снег бьет в лицо, не дает открыть глаза, однако Серкебай видит – видит собрание, где только что сидел, откуда только что вышел.
Сколько было собраний за эти годы, сколько добрых слов, сколько ругани и споров… Встречался со знакомыми и незнакомыми, с родными и врагами, с женщинами и мужчинами, с умными и глупыми, с добродушными и хитрыми… со многих брал пример. Бывало, оставался побежденным… Да, он учился, сталкиваясь с людьми, каждое слово, каждый спор, встреча были нужны… Это легко сказать – почти сорок лет был председателем… Один обругает, другой взглянет искоса, третий поблагодарит, четвертый проклянет – все это нужно выдержать. Всем не угодишь… Когда уговорами, когда бранью и даже… плеткой… было и такое… А Кызалак, избранный только что председателем… Тогда он был ребенком. Только-только кончилась война… Все было истощено: кони, быки, машины и даже сама земля… Да разве только земля? А люди? Кто не поглядывал в эти дни на дорогу? Кто не ждал близкого с дороги войны?
Счастливы казались дома, откуда выходили инвалиды, опиравшиеся на костыли. Рады их семьи – все же живыми вернулись они домой. Соседи, встречая на улице, завидуют, однако хотя и здороваются радостно, в голосе их слышна тоска; словно добавляют про себя: «Дай бог, чтобы и наш хозяин вернулся… Пусть с костылями – лишь бы вернулся…»
В каком запустении стояли тогда дома, были заброшены сады… Лишь одно – наша победа, давало радость; эта радость царила над всем, ее чувствовал каждый дом, каждый человек. Да и дереву, горе, реке, камню… – всему давала она вдохновение и надежду. Лишь это вдохновение заставляло людей высоко держать голову, заставляло работать не зная усталости. А там… Иногда человек и лошадь пристально смотрели друг на друга, ах, как взгляд одного отражался во взгляде другого! Они смотрели друг на друга, то обвиняя, то жалея, то понимая, то не понимая, то проклиная, то сочувствуя…
Все запаздывало тогда. Поздно закончились пахота, сев, поздно поспело, мало того, поздно растаял ледник на вершине горы… Сколько ни затачивай плуг – лемеха не входили в землю; сколько ни стегай коня – стоял без сил, опустив голову. Сорока ехидно смеялась, садилась на ссадину на хребте лошади; сколько ни отгоняй ее, не отцепится, – высмеивала и лошадь, и человека; казалось, она одна в целом мире сохраняла прежнее свое обличье, черные крылья ее блестели, крик делался еще громче. Она клевала в эту ссадину, будто добывала обычную пищу…
Да, тогда только-только кончилась война. Этот самый Кызалак был мальчишкой, ходил за однозубой сохой, в которую были запряжены лошадь и бык. Только он один из всех ребятишек в аиле давно уже не глядел на дорогу. Отец его погиб еще в сорок втором. Теперь он работал за взрослого – наравне с матерью. За эти три года Кызалак сделался взрослым. Детство его было отнято войной.
Перед глазами Серкебая появился Кызалак – увидел его мальчишкой, каким был тогда в сорок пятом… Мелькнул Кызалак – и тут же обернулся длинной черно-пестрой змеей… Сердце у Серкебая заколотилось, чуть не выскочило из груди. Снова представил Кызалака, – и опять его образ заставил вспомнить змею… – казалось, они подстерегали друг друга, боролись, змея обвивала Кызалака, Кызалак змею… Вдруг набросились на Серкебая, сжали, стиснули, задушили…
Снег продолжал идти. На улице – люди, слышно, доносится говор. О чем они? О только что закончившемся собрании, о Кызалаке и Серкебае?
Когда выходили из колхозного Дома культуры, кажется, не было вокруг так много народу. Сам Серкебай выглядел бодрым, шагал уверенно, рядом – привычные, старые и молодые, всегда поддерживающие его, – что-то говорили, но Серкебай не слышал, ноги будто сами несли его к дому. Он спешил к Бурмакан. Из многих прошедших дней, месяцев, лет – сегодня Бурмакан особенно нужна была ему. Сегодня, когда он ушел на пенсию. Он жалел ее больше, чем себя…
Видел – когда сидела на собрании, осторожно, незаметно для других, утирала глаза кончиком платка, покашливала! Никогда в жизни не кашляла. Переживала больше Серкебая. У него самого тогда защипало в глазах, однако не подал вида: привычно вскинул голову, властно призвал сидящих в зале к порядку. Да, для народа он по-прежнему оставался отцом. А в душе… Казалось, он был разбит, раздавлен, тоска поселилась в сердце… Обернулся, посмотрел на своих сверстников, на друзей, с которыми столько лет вместе… Один слишком уж что-то рад, шепчется с соседом. Почудилось, что все в зале шепчутся о нем, о Серкебае. Провожая, подарили от колхоза телевизор – все громко захлопали. Чему захлопали – подарку или его уходу? Может, спешили скорее избавиться, радовались?.. Сколько человек выступило? Серкебаю слышалось, будто все высказывают ему соболезнования, призывают к бодрости – то ли как больного, то ли как уходящего в путь без возврата. Даже вспотел, слушая. В душе то подбадривал себя то ругал. «Зачем поторопился уступить председательство? Сам поехал в райком. Мол, постарел, устал, нужно дать дорогу и молодым. Конечно, мне выразили признательность, благодарили… На мое место поставили Кызалака, – я сам предложил его кандидатуру. Кызалак… Смелый, энергичный, ловкий… Разве жалею теперь? Ведь хорошо же, что энергичный. Руководить колхозом не просто… Но что будет, если богатство, накопленное за столько лет, разбазарят, пустят по ветру?.. Напрасно я ушел… Надо было работать, – когда помер бы, меня вынесли бы из конторы колхоза. Теперь… Нет, и теперь сделают так же. Народ – он помнит, труд мой оценят… Оценят или нет? Полковник в отставке, которого я недавно подвез в машине… Правда ли, что он тогда говорил мне?.. Сказал – пока работал, чувствовал себя молодым, бодрым. А потом, уйдя на пенсию, быстро сдал. Сказал, что постарел за полтора года… Неужели и со мной то же будет? Неужели постарею? Буду сидеть возле дома, в тенечке, а рядом будет дремать собака… Не-ет, такое не для меня. Стану работать. Пойду завтра же… Нет, подожди-ка… Хорошо, завтра ты пойдешь, скажешь: «Хочу работать». А кем? Бригадиром? Но ведь это не легче, чем быть председателем! Я не выиграю, наоборот – проиграю. С другой стороны, разве ушел на пенсию, чтобы выгадать для себя? Ведь ушел сам, по своей доброй воле. Если б не захотел, так никто бы и не заставил. Нет, я правильно сделал. Суть в другом. Как проводил меня народ? Похлопали в ладоши. Похвалили. Можно поверить или нет? И можно, и нельзя. Я еще не забыл, как выбирали в председатели соседнего колхоза Нурмата. На собрании все хвалили, а когда дело дошло до голосования, ни один ведь не был «за». Это двуличие. Все, что ли, неужели все население оказалось двуличным? Нет, нужно говорить открыто, говорить начистоту… Скажи-ка лучше о себе, Серкебай, – разве не случалось так, что на словах соглашался с человеком, а в душе затаивал иное? Было, было, и хотя никогда не затаивал мести, при случае неожиданно мог высмеять, устыдить… Правда, не для того, чтобы уничтожить – чтоб исправить. Исправить?.. А сам-то каков? И жестокий, и мягкий, и щедрый, и сердитый, и сдержанный человек. Ну и что? Разве поэтому нравился людям? Может быть, ты лицемер? Нет все же, нет, лицемер сталкивает две стороны, извлекает для себя пользу, богатеет, нанося урон чьему-то имени. А я что выгадал для себя? Я приобрел доброе имя. Да, это именно и есть то, что называют добрым именем. Если б не доброе имя – разве провожало бы с уважением столько людей? Кстати, о проводах… Да, смотри-ка, возле меня не осталось ни одного человека. Где же все те, что постоянно увивались вокруг? Ушли? Получается – пока в твоих руках власть, все поддакивают тебе, а стоит лишиться поста – сразу отвернутся, покажут спину.
А снег-то все сыплет. Это будущий урожай. А может, не урожай, может, бескормица. Выпадет снег – хорошо, выпадет слишком уж много снега – плохо. Перебор часто оборачивается неудачей. Хорошо, когда все соразмерно… Надо знать меру… Надо уходить вовремя… Но что такое в меру. Есть ли она на все случаи? Один раз лучше получается так, другой раз – этак. Потому мы и говорим – жизнь. Это и есть круговорот, сито жизни. Посмотри-ка: только что мелькнула перед глазами черная с пестрым змея, после нее – Кызалак. Какая связь между ними? Кажется, никакой. Однако же раз показались рядом, вместе, – значит, все же связь есть? Как-то связываю? Надо обдумать. Чем плох Кызалак? Я всегда хвалил его и опять скажу: достоин похвалы. Бригадиром уже давно, дела у него идут хорошо. Поэтому…» Вдруг мысли Серкебая перепутались, закружились, точно снежинки под фонарем. Поймал себя на том, что чувствует ревность к Кызалаку, которому передали пост председателя. Как можно поверить в такое – еще вчера был мальчишкой, ходил за плугом, похлопывал прутиком по голым своим ногам, а теперь сделается, должен сделаться отцом целого колхоза… отцом для людей… Да разве только это? Серкебаю казалось, молодой председатель завтра же начнет поучать его, старика. В глазах потемнело, он точно вкопанный остановился посреди дороги. Вот-вот свалится, упадет, закружилась голова… Однако устоял. Собака из дома по соседству накинулась с лаем. Тьфу! Ведь это же Мангыл. Что летом, что зимой ленился поднять голову, если кто проходил мимо; что случилось с ним – ведь не лаял не только в ненастные, даже и в солнечные дни?.. И это тоже загадка… Все собаки в аиле знали председателя, а Мангыл, увидев, всегда ласкался, вилял хвостом. Неужели и собака почувствовала, что ушел на пенсию? «Что за новость? Что происходит со мной? Неужели это так и бывает – не только людям, но даже собакам уже стал не нужен?» – спрашивал самого себя Серкебай.
Он вспомнил о времени, когда был председателем. Сколько тяжелых, трудных дней выпало на его долю, сколько хороших, светлых дней… Всегда был с народом…
Подожди-ка, разве не случалось ошибаться? А то, что было с Кызалаком? В то нелегкое время, сразу после конца войны, а? Было, было… Кызалак тогда ходил за плугом.
В тот день, уже перед тем как спуститься сумеркам, Серкебай появился в поле. Конь его был мокрый от пота. Да, полдня мотался на коне Серкебай, объезжал поля, а после полудня вызвали – уехал в район. Как не вспотеть председательскому коню? Так вот и получилось – голодный, усталый, Серкебай едва добрался до Кызалака… Нет, не до мальчишки, – у края вспаханного поля поставлен был шалаш, и Серкебай, подъезжая, смотрел с вожделением на этот самый шалаш: там одна женщина готовила для пахарей жарму – похлебку из толокна. У Серкебая уже в глазах мутилось, сюда завернул в надежде глотнуть жармы – даже и денег не нашлось, чтобы перекусить на базаре… Приехал, а женщины в шалаше не оказалось. Ведро стояло пустое. Не зная, на ком выместить свой гнев, Серкебай вдруг увидел Кызалака. Тот держал в руках прут – держал обеими руками – и бил с размаху легшего в борозду красного быка с отвислыми рогами. Он не замечал Серкебая, подъехавшего сзади. Всякий раз, когда прут опускался на спину быка, тот ревел, однако не поднимался.
Из глаз мальчика, из глаз быка одинаковые катятся слезы. Плачут оба – и мальчик, и бык. Только рев у быка низкий, густой, у мальчика голос тонкий – вот и вся разница.
– Проглоти свою голову! Если этого мало, проглоти председателя Серкебая! Если не насытишься этим, то проглоти и меня, проклятый!
Мальчик повторяет сквозь слезы эти слова, словно отвечая в бессилии бессильному реву быка. Сам весь дрожит, слезы отчаяния катятся по щекам. Чалая лошадь с ввалившимися боками, на которой сидит мальчик, вздрагивает, когда тот хлещет быка, – она тоже тянет плуг, она будто бы двигается вперед, дергает, тащит, но где уж ей сдвинуть с места легшего на землю быка. Плачет Кызалак, сквозь слезы проклинает все: и жизнь, и войну, мать, родившую его, председателя Серкебая… Бык пытается встать – поднимается на две передние ноги, они подкашиваются – снова падает в борозду.
– Чтоб ты околел, ну поднимись же! Что буду делать, если останешься здесь… если не вернемся в аил? О председатель, о Серкебай, чтобы тебе никогда не видеть добра!..
Сколько еще ядовитых слов выкрикнул Кызалак!.. Серкебай содрогнулся в бешенстве – как посмел, где научился такому:
– Замолчи, паршивец!
Размахнулся плетью, хлестнул несколько раз мальчишку по спине – у того брызнула кровь… Кровь сироты, переставшего ждать с фронта отца, уставшего, голодного, перенесшего все невзгоды военного времени… Рубашка, сгнившая от пота и ветра, поползла полосами. Мальчишка согнулся, сжался под обжигающими ударами, защищая голову… оглянулся… Лицо его показалось Серкебаю застывшим, заледенелым. Он не плакал больше – выпрямился, молчал. Будто умер стоя. Только глаза жили – словно огненные сверла буравили глаза председателя. И неграмотный бы прочитал в них… Слова, что кипели в этих глазах… Да, это были слова, накопившиеся за много лет, перебродившие, перекипевшие, превратившиеся в яд. И хотя ничего не сказал он, молчал, в молчании слышался крик… Стоило ему обронить слово – и Серкебай бы сорвался вконец, дал себе волю… Как будто бы чувствуя это, мальчик замер, онемел, застыл… Серкебай ощерился было в улыбке, затем улыбка постепенно исчезла, лицо его окаменело, он начал задыхаться, будто ему не хватало воздуха. Хотел – и не мог расстегнуть ворот рубахи… Порвал завязки, рванул ворот обеими руками… Да, и его рубаха тоже еле держалась, как у Кызалака… На груди председателя увидел Кызалак белые пятна. Это были рубцы от ран. Необычные, страшные. Нарочно показал председатель? Что-то шевельнулось в душе, теперь мальчик смотрел не только на эти рубцы – видел всего Серкебая. Может быть, разглядел сейчас его прошлое, настоящее, будущее?..
От спины Серкебая повалил пар. Самый настоящий пар, какой бывает после бани, или после стремительного бега, или при болезни, когда поднимается температура. Мальчик не услышал, как скрипят его зубы. Ему казалось, председатель все еще ругает его. У него словно заложило уши. Не заложило – заморозило. Заморозило от холода, от холодных слов, от бедности. Он давно уже забыл теплые объятия матери, ее нежность. На это у обоих не хватает времени. По многу дней не видятся друг с другом… Куда девались их прежние разговоры? Всего этого недостает мальчику. Недостает дыхания, слов матери, ласкового прикосновения ее руки к голове… Однако, когда идет домой, думает о другом: о завтрашнем дне, о хлебе, о том, как помочь матери… После весны наступит лето, после лета – осень, потом – зима… Взвалив на себя обязанности отца, против воли повзрослел до времени Кызалак. Открытое небо заменяет ему одеяло, вспаханное поле – постель, вода журчащего ручья – чай, толокно, мясо. Он знает – это его борьба, его долг, его право… Бывает, идя за плугом, он жалобно поет. Но хоть и жалобно, все же песня подбадривает его. Ночью, под звездами, запах, дыхание лошади заменяют ему дом, все же он не один, он слышит, как лошадь с хрустом жует траву. Ему кажется, это не хруст, а слова… В мечтах мальчик разговаривает с отцом. Он устремляет свой взгляд в небо, он видит звезды. Иногда они высыпают густо, в иную ночь – редко, иногда сверкают ярко, иногда – тускло. Мальчик видит, и ему кажется, что не только люди, но и звезды живут и меняются. Может быть, он вспомнил о них сейчас, может быть, заметил, как вдруг изменилось лицо Серкебая, может быть, не только сердился – жалел председателя тоже? Кто знает…
Серкебай спрыгнул с коня на землю. Сказал мальчишке, чтобы распряг, освободил лошадь и быка. В глаза ему ударило красное – две кровавые полосы, точно змеи, извивались на спине мальчика. Две полосы… Такие пролегли когда-то и на его спине. Только оставил эти полосы не председатель колхоза – оставил бай Батыркул. Серкебай слег тогда от удара плетью. Кызалак даже не потер место, по которому пришелся удар.
Лишь теперь понял Серкебай, что наделал. «Вот, начнут говорить – председатель Серкебай плетью ударил мальчишку, все услышат, все станут ругать, проклинать меня. Вместо того чтобы вытереть слезы ребенка… Я не мальчика ударил – оскорбил его мать, землю, народ. Подожди-ка, Серкебай, для чего ругаешь себя? Что ж остается делать? Моя сила в детях, в стариках и старухах, во вдовах при живых мужьях. Нужно иной раз прибегнуть и к принуждению – иначе не выйдут в поле… Нет, ложь, все это ложь!.. Ведь выходят сами… Иной раз выходят на работу за одну чашку жармы… А помнишь, летом сорок второго года здесь, на этом свекольном поле… Из района приехало начальство… Ведь ты не мог удержать слез, когда увидел Сейилкан, мать этого самого Кызалака, стоявшую у головного арыка. Шел полив, и Сейилкан работала в одних порванных длинных штанах, разлезавшихся от ветхости, – жалела единственное старенькое ситцевое платье. По сравнению с тем временем сейчас уже легче… В этом году ожидается урожай. Победа за нами – это самое основное.
Погоди, Серкебай, для чего оправдываешь себя? Где такой закон, чтобы бить детей?
Теперь меня будут судить. Мне теперь сидеть в тюрьме. А как посмотрю в глаза тому, кто завтра вернется с фронта? Ведь случается, приходят и те, на которых была похоронка… А если вернется отец Кызалака, если он, желая отомстить за сына, расстреляет меня? Таких, как я, и нужно стрелять! Мало расстрелять! Как только поднялась моя рука ударить этого мальчика? Если б я был богатым, глядишь, оказался бы хуже Батыркула, более жестоким… И ведь был когда-то богатым… Помню, обменял птиц на телят, на коней… Ведь я начал угнетать Кырбаша, я стал хозяином, он – батраком. Вот и сейчас проявил себя хозяином, богачом. Да, это нужно исправить, нельзя оставлять на завтра. Нельзя доводить до людей, нужно скрыть… Скрыть? Вину нельзя скрыть. Пусть меня судят, приговорят, посадят. Будет правильно, если я понесу наказание… Пока люди были на фронте, я оставался в тылу, когда же люди вернутся с фронта, буду сидеть за решеткой – вот это достойно Серкебая! Ведь я не чувствую под собой ног, ведь я возгордился. И как же не возгордиться: единственный мужчина в аиле, у которого целы и руки, и ноги. Так прокляни свою сытую гордость, Серкебай!» Его рука потянулась к голове Кызалака, погладила. Лоб мальчика был холодный, точно шкура змеи. И тогда Серкебай увидел черную с желтым большую змею. Казалось, мальчик превратился в змею, в самую настоящую змею, – если заденешь, укусит любого. Нет, мальчик оставался собою, но вина сделала Серкебая беззащитным!.. Беззащитным перед ребенком – все равно что перед напавшей змеей…
Серкебай опять приблизился к мальчику, тот плелся вслед за быком, снова хотел погладить по голове и не посмел. «Почему он молчит? Хоть бы сказал что-нибудь. Это же не человек, его душа превратилась в нарост, как на дереве, – попробуй теперь размочи! Молча идет со мною в аил, в свой дом, о котором уже и забыл за столько дней. Рассержен и, видно, из тех, которые не забывают зла. Его сила – в его молчании. Выскажет свой гнев где нужно, отомстит когда нужно. Разве человек тот, кто не отомстит? Пусть рассчитается со мной… И я бы так на его месте… Смотри-ка, глядит невозмутимо, и в лице как будто спокойствие. Да, из этого Кызалака будет толк. Другой мальчишка не то что от плетки – от щелчка в лоб поднял бы рев… Отец у него был такой. Вот что значит отцовская кровь. Посмотри-ка, он ведет меня за собой, заставляет меня казниться, заставляет дрожать. Ведь меня называют председателем, называют почтенным?.. Где твоя всегдашняя сила, Серкебай? Показал бы теперь… Помнишь осень тридцатого года, тот черный дождь? Темную ночь, хоть выколи глаза? Ты тогда был на току, следил за тем, как провеивали зерно. В тот день налетел дождь, и ты отправился домой, желая хоть немного обсушиться и обогреться. Когда ты подъезжал к аилу, тебе навстречу выскочили несколько человек, и один из них схватил под уздцы твоего коня… Ты не растерялся. Камчой ты ударил по голове того, что схватил уздечку, – он закричал от боли, закрылся руками. К тебе устремились еще трое. Плеть твоя оторвалась от рукоятки, когда ты с размаху хлестнул ближайшего. Ты взял в руку стремя и встретил ударом еще одного из нападавших. На твою спину опустилась дубина. Ты потерял сознание, но тут же пришел в себя. Ты разъярился по-настоящему. Ты показал себя достойным сыном батыра Сармана. Ты несколько раз сильно пнул ногой своего коня, тот взвился – один из преследователей оказался рядом. Ты знал, как и куда бить, знал еще с той поры, когда служил у Батыркула и не раз ходил ночами в набег за скотом. Ты оглушил ударами, ты раскидал всех четверых, обратил их в бегство, связав уздечки их коней, добрался до аила. Ты отвел коней в колхозную конюшню.
Аильчане опознали лошадей. Хозяева их были местные кулаки, бежавшие от высылки. В тот же день люди сообщили тебе, что двое из них погибли, а двое скрылись… Это была борьба, Серкебай, но ударить ребенка – совсем иное, недостойное дело».
А мальчик – о чем думал сейчас? Может быть, ругал, проклинал в душе Серкебая, как давеча, когда старался поднять быка? Шагал хмурый, застывший, будто камень, но в душе у него бились, сталкивались бесчисленные, словно песчинки в потоке, противоречащие друг другу слова.
Мысли его мешались…
Это началось, когда Серкебай неожиданно погладил его по голове. Мальчику показалось, будто его коснулась рука отца. Он еле сдержался, чтобы не закричать. След на теле – на один день, а след в душе – на тысячу дней… След от плетки, след от ласки…
«А если бы Серкебай был моим отцом и ударил бы плеткой, а? Плакал бы я тогда? Да. А почему я не заплакал сейчас, когда ударил председатель Серкебай? Этот человек – чужой. Пусть чужой: боль от удара – плата за то, что раскрылись мои глаза. Есть обычай – все должны подчиняться ему. Младший не смеет перейти дорогу старшему, девушка не смеет пересечь дорогу перед мужчиной, слово старшего – закон. Председатель правильно сделал, наказав меня, я сам виноват. Прожил двенадцать лет, а не различаю старших и младших, ругаю председателя, ничего не умею делать, плачу – не могу поднять быка, что я за человек! Скажу ему – пусть будет мне отцом, пусть бьет меня, но пусть научит всему… Одно плохо: рубашка моя порвалась. Где найду другую?.. Нет, не так… У меня нет отца, поэтому председатель ударил… Ударил потому, что он председатель, он сильный… Если бы жив был отец, разве ударил бы меня Серкебай? Я убью его… Я отомщу ему… Я – Кызалак, я сын своего отца…» В смятении мальчик стремительно обернулся назад, увидел: в глазах Серкебая стоят слезы, что-то говорят, о чем-то просят его глаза председателя. Неужели просят простить? Серкебай вытер глаза рукавом и, задыхаясь, пробормотал:
– Я виноват перед тобой. Я погорячился, Кызалак. Ты показал, что сильнее меня. Будущее – твое, за тобой, за тебя… Мы постареем, на смену нам завтра придете вы. Не подражай мне, будь таким, как сейчас, будь сильным, устойчивым. Слабый, несдержанный человек умирает тысячу раз, сильный – только однажды. То, что ударил тебя, – это и есть одна из тысячи моих смертей. Ты взял верх надо мной, сегодня ты выше меня. Я получил от тебя урок, я получил урок от жизни, ты стал моей жизнью, моим учителем. Возьми плетку, ударь меня. Поторопись, пока нет никого. Хлестни хоть раз. Если не сделаешь этого, тяжесть останется в моей душе. Тяжесть вины перед тобой. Я человек, который будет мучиться всю жизнь из-за совершенного однажды… Не жалей, прошу тебя: если ударишь, исполнишь мое желание… – Серкебай вложил в руки мальчика плетку.
– Младший не смеет поднять руку на старшего. В обычаях киргизов нет такого. Не буду бить. Сумасшедший я, что ли, – ударить председателя! Отец мой умер, сказанное им живо для меня. Отец так говорил: если старший ударит тебя, не отвечай даже словом.
Мальчик шумно шмыгнул носом, покрасневшим от холода и слез, и лишь теперь стало видно, что это ребенок. Он отвернулся от Серкебая и заплакал. Заплакал беззвучно, без голоса – стыдился показать свои слезы. Это тоже было наказом отца: «Не плачь, как женщина, распустив слезы на глазах у людей. Ты – мужчина. Мужчина должен вести себя как мужчина».
– Киргизский обычай… Ты знаешь киргизский обычай – я не знаю его? Есть обычай, позволяющий бить сироту? Паршивец, ты каменный, что ли? Эх, если б в моем аиле было хоть три десятка таких мальчишек, как ты! В тебе – наше завтра… А теперь скажи всем… Скажи, Серкебай – собака. Скажи, что не вытерпел твоих проклятий. Пусть меня судят – заслужил…
– Разве я способен на подлость? С какими глазами стану жаловаться, что меня побил председатель? Разве это мне нужно? А если вас заберут и на ваше место придет плохой председатель, что тогда? Это значит сделать плохое народу. Кто будет тогда виноват? Разве могу пожаловаться?
– Не станешь?
– Нет. Отец не учил меня подлости. Вы похожи на моего отца. Как могу предать отца? Бороться против отца? Вы мне не сделали ничего плохого.
Теперь заплакал Серкебай. Прижал мальчика к груди и поцеловал. Почему? Может быть, лишь теперь понял, что это значит, мальчик, – у самого были только дочери, может быть, пожалел, что у него нет сына, может быть, захотел, чтобы этот мальчик стал его сыном?
Это и есть мечта. Каждый знает ее. Нет такой души, чтобы достигла пределов своих желаний.
– Что за женщины там идут?
– Не знаю, отец Серкебай.
– Сынок ты мой… А если видел народ, что же скажут теперь?
– Что они скажут? Скажут, что получил наказание…
– Сюда повернули… Наверное, это те, что прокапывали арык… Может быть, уйдешь поскорее, Кызалак?
– Нет. У меня не хватит силы. Сегодня мне не досталось похлебки из толокна.
– И мне… Видно, кончилось толокно…
– Плохо, что у меня порвалась рубашка.
– Я дам тебе свою.
– Почему не сделают так, чтобы никогда не рвались рубашки?
– Тогда одежда потеряет всякую ценность.
– Почему люди не созданы бессмертными?
– Тогда жизнь потеряет всякую ценность.
– Почему отец с матерью кажутся лучше всех?
– Потому что они дали жизнь.
– Разве только поэтому? Мать не только дает жизнь – дает свое белое молоко, учит говорить. Ведет за руку, когда делаешь первые шаги. Она учит дышать воздухом, принимать пищу, видеть мир, любить, распознавать добро и зло. И отец тоже такой, одна лишь разница, что не выкармливает подобно матери.
– Откуда ты все это знаешь, Кызалак?
– Мне рассказал отец.
– Как мог рассказать твой отец? Ты ведь был совсем ребенком, когда ушел твой отец?
– С самого моего рождения, когда я лежал в колыбели, когда стал подниматься на ноги, когда делал первые шаги, когда учился говорить «отец», – всегда он разговаривал со мной.
– Ты не любишь меня, а, Кызалак?
– Зато тебя любят твои дочери.
– Тебе хотелось бы умереть, Кызалак?
– Если бы я хотел умереть, то не радовался бы ударам плетки. Получая удары плеткой, ощущаешь, что жив… Кто бьет умершего?
– Ты умный, сын мой. Такие слова скажет не всякий взрослый.
– Нет, не я, а отец мой умный. Я еще не исполнил и части его заветов, я никогда не исчерпаю их до конца, им нет конца.
– Ты затаишь в себе месть?
– Да.
– Ты хочешь отомстить?
– Работая от всей души.
– Если бы ты был председателем, то ударил бы?
– Кого?
– Вообще кого-нибудь?
– У этого кого-нибудь есть имя. Когда я сделаюсь председателем, уже не найдется такого человека, который, подобно мне, заслужил бы наказание. Никого не нужно будет бить.
– Ты хотел бы стать председателем?
– Да.
– Почему?
– Кому же не нравится руководить? Чем самому ходить склонив голову, лучше пусть склонят перед тобой голову другие. Кто может предсказать, что ребенок, не вышедший еще из материнской утробы, станет в будущем ханом, кто может предсказать, что младенец, спящий в колыбели, сделается беком?
– Тебя, оказывается, трудно переспорить.
– Но я не хочу переспорить вас.
– У кого ты учился твердости, упрямству?
– У вас.
– Но ведь я не упрямый.
– Вы упрямый в работе.
– Если бы я умер, это хорошо или плохо?
– Для вас самих – конечно, плохо. Смерть – несчастье прежде всего для самого умершего, потом уже для других.
– Если бы я умер, ты заплакал бы?
– Киргизы идут с плачем на смерть любого, но у многих не бывает слез. Никто не смотрит, есть слезы или нет слез. В счет идет только тот, кто пришел с причитаниями.
– Ты хотел бы стать моим сыном?
– Если бы я и захотел, другие не назовут меня вашим сыном.
– Что ты любишь больше всего на свете?
– Сейчас, что ли?
– Да.
– Еду. Что может быть лучше – хорошо поесть, насытить желудок, когда голодный.
– У тебя есть друзья в аиле?
– Есть.
– Кто?
– Земля.
– Почему?
– Земля никогда не отрекается от человека – человек может предать. Земля все вытерпит и простит – человек разве способен на это?
– Когда ты подрастешь, на чьей дочери хотел бы жениться?
– На вашей.
– Почему?
– Жить было бы легче.
– Отчего же?
– Она не только работала бы за меня, но также и говорила.
– В старые времена тебя бы назвали златоустом, Кызалак.
– Ой! Почему?
– Из-за твоего языка. Женщины уже близко. Возьми мой чапан, накинь на плечи. Как говорится, есть друзья и есть недруги, у одного глаза, у другого слова нехорошие…
– Никогда ничего не беру на время. Если сел на чужого коня, так и жди – придется сойти посреди грязи.
– Я доволен тобой, Кызалак. Если бог даст, с добрым именем уйду на пенсию, на своем месте оставлю тебя.
– Скажите: если будет теперешний секретарь в райкоме. Он вас знает хорошо.
– Стегни быка.
– Рука болит.
Навстречу семь женщин, семь подруг, прозванные в аиле Большой Медведицей. Все одного возраста: двадцать восемь – тридцать. Всегда неразлучны. Вместе – на работу, вместе – с работы. Встретив их, не знаешь, сыты они или голодны, вконец обносились или имеют лишнее платье, всегда смеются, всегда шутят, поддразнивают одна другую… Еще в начале войны сами стали в знак неразрывной дружбы называть себя по-новому, близкими по звучанию именами-прозвищами: Жийдекан – Джида, Дилдекан – Жемчужинка, Ажаркан – Румяная, Жамалкан – Красавица, Самаркан – Мечта, Сызылкан – Скромность, Созулкан – Нежность. Сейчас уже забыты их настоящие имена, и каждый в аиле зовет их привычным новым именем. Эта семерка – звено. Других женщин в свою компанию они не принимают.
Шутки сменяет песня. Запевает всегда Жийдекан. Затем, подождав немного, подхватывает Дилдекан, при этом высоко поднимает голову, оглядывается по сторонам, словно утка на воде. Ажаркан, насмеявшись вдоволь, тоже начинает подпевать подругам, правда, и не думает подладиться к ним, не обращает внимания на то, впопад или невпопад вступила. Жамалкан вообще не следит за песней, смотрит рассеянно, будто ожидает появления нужного ей человека, и только иногда вскрикивает в лад с поющими. Самаркан из всех самая тихая, ее словно и нет среди бойкой компании, голоса ее почти не слышно, а когда поет – кажется, будто лишь разевает рот вместе со всеми. Голос Сызылкан – самый сильный из всех, поэтому она старается петь правильно и чисто, но у нее обычно не получается, и она умолкает в смущении. Созулкан улыбается, взглядом, усмешками, жестами участвуя в общей игре.