355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Насирдин Байтемиров » Сито жизни » Текст книги (страница 16)
Сито жизни
  • Текст добавлен: 7 августа 2017, 12:00

Текст книги "Сито жизни"


Автор книги: Насирдин Байтемиров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 42 страниц)

Это я продвигаюсь вперед или ночь обтекает меня? Может быть, движемся оба – навстречу друг другу? А ведь думал добраться засветло… С наступлением темноты становится холоднее. Нужно лечь. Нужно спать. Если ляжешь голодным, откуда возьмется сила? Если не сможешь уснуть, если страх победит тебя – тоже останешься без сил… Почему человек, когда сильно замерзнет, смеется? Говорят, что замерзший умирает, смеясь. И я тоже буду смеяться. Ох, как страшно смеяться в белых от снега горах в такую черную ночь! Даже молча стоять в этой тьме и то страшно, а уж смеяться, оскалившись… Нет, я не стану смеяться, я умру, стиснув зубы. Правда, все же – почему смеются? Или просто сначала стучат зубами, потом трясутся, а затем уж дрожь переходит в смех? Может, думают – смех возвращает тепло?

Хороший смех, плохой смех… Бывают люди, которые совсем не смеются, – как они терпят, не задыхаются? Жизнь тем и интересна: один любит посмеяться, другой ходит насупив брови. Смех и слезы, сытость и голод, как свет и тень, невозможны одно без другого.

Я вспомнил далекую, оставшуюся за многими перевалами лет, пору, когда был слугой у Батыркула. Я тогда был совсем молодым, теперь сделался стариком с высохшими костями. Проходили дни, проходили месяцы, годы, жизнь бросала из крайности в крайность, из одной трудности в другую, но я все еще не оставил борьбу. С борьбой я пью, с борьбой я ем, с борьбой я ложусь; оседлав борьбу, я пускаюсь в путь, вместе с борьбой я дышу… Нет ни часа, чтоб я не боролся. Я боролся даже и в те безжалостные дни, когда был в услужении у Батыркула. Какая это была борьба? Неосознанная, слепая. Я не знал, почему и с кем я боролся. Считается ли борьбой та ночь, когда я надел черное платье? Нет. Это – нет. Но зато каждое мгновение, когда я думал об этом после, это – борьба. Я ни словом не обмолвился о той ночи жене… Это – мучение. Если б сказал Бурмакан, то уже давно бы сделалось легко на сердце… Большую часть моего смеха забрало оно, черное платье… Бедная Бурмакан. Стала мне хорошей женой.

…Лыжей я выкопал ямку в сугробе, буду здесь ночевать. Дело привычное для пастуха. Знаю с тех давних пор, как устроить ночлег, как не замерзнуть в снегу. Прежде, когда приходилось зимой одному ночевать в горах, спал легко, ни о чем не думая. Может, и эта ночь выдастся легкой? Нет, эта – иная…

Верхняя корочка снега твердая, а дальше он мягкий. Я выкопал нору и залез в нее. И человек – животное, но животное умное. Остатки тумана забрались со мной в мою пещеру. Пусть. Похоже, туман желает спать с человеком. Кстати, спит ли туман? Я еще помню рассказы бывалых охотников, как они, выкопав яму в черной воде, ложились в нее и подстреливали облака, приходившие утром на водопой, едва только брезжил рассвет… Мы тогда, маленькие ребятишки, верили, что это действительно кусок облака, когда старые люди показывали нам какое-то желтое вещество… Они говорили, что если этим помазать лицо, то вовсе не будет морщин. Однако туман – не облако. Он замерзает. Он пришел сюда из-за моего дыхания, моего тепла. Все в мире ждет чего-то от человека. Парящая в небе птица, копошащиеся существа, текущие воды, сама земля, зеленеющая трава, деревья, кусты – словом, все надеется на человека. Все живое в беде вспоминает человека. Звери, пока сыты, бегут дальше от человека, боятся его, но, умирая от голода или попав в опасность, преследуемые, они стремятся к человеку, приближаются к его жилью. Даже облако, даже туман тянутся к человеку. Что там облако – даже горы ищут у человека поддержку.

Снег – холодный, снег – теплый, снег – мягкий, снег – жесткий. Снежная нора – теплая. Она защищает меня от всего: от холода и ночи, от ветра и тумана… Я лежу на постели из снега. Вначале была холодная, потом согрелась. Я согреваю ее, она согревает меня. Таков человек, такова жизнь: один замораживает другого, один согревает другого. Противоположное всегда рядом. Человек, который хорошо видит, и на солнце находит пятна. Это значит, что в каждом явлении жизни имеется две стороны. И среди людей ведь бывают подобные снегу – очень холодные. Однако все же больше людей горячих. В действительности люди – это маленькие, крошечные светила, они должны излучать свет и тепло, должны согревать, украшать мир. Случалось ли, что меня замораживал человек? Да. А случилось, что грел? Да, и так тоже было.

А я сам? И согревал, и замораживал…

Бурмакан – можно ее назвать горячей? Да, она очень горячая. Кровью своей преградила дорогу спешившей ко мне холодной смерти, сохранила мне жизнь.

Было это в тридцатом году. Тогда мы сплачивались в артели. Я только избавился от прозвища «муж Бурмакан» и стал называться председателем. Была ночь. Я вошел со двора в дом и еще не успел запереть дверь. В доме было темно, Бурмакан спала в глубине комнаты. Услышав, что я вернулся, она, как обычно, сразу поднялась и принялась собирать мне ужин. Чиркнула спичкой, другой, пытаясь зажечь лампу. Видимо, спички были сырые – никак не могла Бурмакан справиться с ними… И в это время дверь распахнулась, кто-то вошел… какой-то мужчина. Бурмакан была у меня за спиной, дальше от двери. Вошедший размахнулся – блеснуло лезвие ножа, – Бурмакан бросилась с криком навстречу; он ударил, в темноте меня не достал, но задел Бурмакан. Я пнул того человека в живот. Он скорчился, выпустил нож, тут же выскочил в дверь и убежал. Я узнал нападавшего. Это был мастер-седельщик Табыш, наш сосед. Хотя сам делал седла, отец, его был кулаком. Я раскулачил отца Табыша, он был выслан. Теперь Табыш захотел отомстить. Выскочив из моего дома, побежал в дом к председателю сельсовета, застал спящим, топором разрубил ему голову… Всю ночь не смолкал крик в аиле. Я не выпустил из рук топор Табыша, – к чему скрывать, готов был расправиться с ним, если попался бы мне на глаза. Нет. Не нашли мы Табыша… Утром пропел петух – я проснулся. На крыше у нас было сложено сено, я накосил в том году. Вижу, верблюд стаскивает сено и ест. Оказалось, верблюд Табыша, у него был один-единственный… Потеряв хозяина, разгуливал по аулу – со двора во двор. Я ударил его прямо в лоб топором – топором Табыша. Не было никакой жалости – верблюд сына кулака. Верблюд повалился. Прибежали тут же соседи – казалось, только и ждали… С собой принесли ножи, начали свежевать. Жена Табыша с детьми стояла возле, смотрела, плакала по верблюду. Не осмелилась даже слово сказать. Мы разделали тушу и все растащили. Не было жалости к семье убийцы…

Почему я вдруг вспомнил Табыша, лежа в снежной норе? Вот кто был из людей холодных, вот кто нас заморозил. Бедная Бурмакан получила удар ножом, рука ее долго не заживала.

Да, снег – мой союзник. Случись мне остаться в горах в сильный мороз, но без снега, вряд ли б я выжил. У снега – свой запах, многое можно узнать и почувствовать, вспомнить с помощью снега. Конечно, это о том, кто может оценить запах снега – другой лишь почувствует сырость, и все. В запахе снега живет аромат хлеба, запах жилья и уюта, яблок и вишен, урюка, винограда. У человека, у зверя, у цветка – свой запах, и об этом расскажет снег. Временами он пахнет кровью…

Ну вот, упрятался в снеговую нору – о чем мне расскажет снег? Расскажет о жизни?

Перед моими глазами – старая байбиче Бирмыскал. Вижу, идет к волостному, слышу, позванивает учтук – металлические украшения, вплетенные в косу. Я говорю себе – это была мудрейшая среди женщин. Я сравниваю себя с ней… Достоин ля я сравнения? И терпеливая, и умная, и слов не бросала на ветер – сдержанна в разговоре… Однако ведь и ее жизнь встряхнула, а? Что это – жизнь? Для меня – Калыча, Акжака, Апар, Комурчу, огонь, разожженный Апар, мелодия комуза. Жизнь порою горька, порой бывает сладкой, через меру требовательна, балует человека…

Жизнь… Бирмыскал… Комурчу… Жизнь создала Бирмыскал или Бирмыскал создавала жизнь?

Бирмыскал… Почему не могу поставить себя на весы Бирмыскал? Нет, на ее весах нужно взвешивать драгоценные камни. Я же на каждом шагу спотыкался, падал, часто оказывался слабее жизни. Бирмыскал не такая. Положив на ладонь целый век, играла им, точно костью… точно в альчики… Она не встречала рассвет, хмуро насупив брови, – встречала солнце улыбкой, смотрела на жизнь без испуга. Жизнь глядела в ответ заискивающе… Жизнь не согнула ее. Вот что значит не покориться. Хотя разве она не испытала мучений? Не прошла тот же путь, которым прошел весь народ? Не такую лепешку ела? Что же так закалило ее? Отвечаю – жизнь. Жизнь сама стала ей и врагом, и другом. Почему же я не такой? Не такой? Чем я хуже байбиче Бирмыскал? Тьфу, Серкебай, постыдись! Ты сравнил себя с женщиной. Оставь байбиче – лучше уж говори об отце, о батыре Сармане. Разве был ты способен повторить хоть один из его набегов? Нет, это всего лишь слова, а тянуть плечом лямку – другое. Я достаточно потянул ее в свое время. Когда? Да хотя бы в войну. Женщина, потерявшая мужа, оплакивала только его, я же оплакивал всех; каждый в аиле был по-своему голоден, я же был голоден за себя и за всех… Весной сорок четвертого года… Вспоминаю теперь – заходится сердце. Арканом подтягивали животы коровам, ожидавшим приплод… Что мне оставалось? Машины, трактора – где они? Людей не хватает. Что делать? Нет, не оправдывай себя, Серкебай… Разве из всех председателей тебе одному было трудно? Мог бы лучше организовать работу. И помимо всего тебя подвела твоя жалостливость… Доброй волей отдал соседнему колхозу два бункера силоса…

Нет, не об этом хочу сейчас вспоминать…

Я уже не в снеговой пещере. Мне кажется, что я дома, только что вошел со двора. Смотрю, Бурмакан еще нет, в доме пусто. Я хочу вернуться на улицу. Уже давно вошло в привычку: если Бурмакан уходит, я не могу один оставаться в комнате. Собираюсь выйти на улицу – за спиной слышу чье-то дыхание. Сердце вздрогнуло. Смотрю, Бурмакан. Забилась в угол, неподвижная, точно пень. Так и умерла сидя. Душа у меня перевернулась. Я подскочил, обнял ее. Лед, камень… ничего не чувствует. Ох, страшнее всего – глаза. В глазах слезы…

Такие глаза бывают у человека, борющегося за жизнь, когда понимает уже, что – смерть… И страшно, и жалко – невозможно смотреть… Это глаза полуживой девушки, много лет назад брошенной в болото у Сон-Куля. Я чуть не закричал. Рот ее свело судорогой… Мертвая или живая? Не знаю. Не так страшна сама смерть, как страшно умирание. Никогда прежде не видел вот так умирающего человека. Да и в голову мне никогда не приходило, что Бурмакан может оставить меня одного. Я считал, что она никогда не умрет, всегда будет со мной. Не подумай, что так говорил – просто чувствовал… Так понимал душой. Но теперь, видя, что умирает, да к тому ж умирает в те далекие годы, в девичестве… Подожди-ка. Это я вижу только сейчас или вижу всю жизнь? Что за мучение – каждый день душить самого себя, упрекать, мучить, высмеивать и судить…

Случалось, лежа в ее объятиях, слушая ее голос… Да, в звуке ее голоса возникало мгновение смерти… Сердце мое испуганно вздрагивало, холодела душа… Или в поле в разгар работы, а может, среди веселой беседы с друзьями вдруг возникало это видение перед глазами… Закостеневшая Бурмакан. Я опускал голову… И вот теперь… Нет, Бурмакан не умерла, она просто замерзла. Однако не поднялась, как обычно, не поспешила накрыть на стол. Мне кажется: подай я сейчас голос – с хрустом раскрошится Бурмакан на кусочки. Где уж дождаться ее слова! Оба – и я, и она – словно оцепенели. Потом Бурмакан спросила:

«Почему ты женился на мертвой?»

«Не говори так! Ты не мертвая!» – крикнул я, но она не слышала моих слов.

«Мертвая Бурмакан – это я. А ты – Серкебай, всю жизнь деливший ложе с мертвой… Кто из нас двоих холоднее? Ты скажешь, что холоден снег, а не человек… Нет, ты заморозил меня. Налетел буран по имени Серкебай и заморозил меня, переполненную теплом. Да и сам ты давно замерз, давно – умерший человек. Ведь не зря про нас говорят – мы похожи. Не удивляйся тому, что застыла, как пень, в углу. Здесь теперь мое место. До сегодняшнего дня не знала, кто это был – тот, в черном платье. Оказывается…»

«Грех порождает страх, страх рождает двуличье… Не осмеливаешься рассказать… Ледяным приходишь и уходишь. И я тоже заледенела, на мне ледяные наросты. Ледяные и дни, предназначенные для нас…»

«Я люблю тебя, Бурмакан!»

«Не говори о любви! Ты не достоин этого слова! Любовь – это то, что горит. Холодной любви не бывает».

«Если бы не любил тебя – разве б женился? Я ведь долго искал тебя…»

«К чему говоришь об этом, усугубляя свою вину? Не искал ты меня – тебя пригнал тогда голод, пригнала тебя судьба! Тебя толкнула ко мне не любовь, а животное чувство. Любовь ты превратил в холод, в лед, в смерть… нет, не хочу говорить с тобой. Уходи! Я замерзла, заледенела…»

Бурмакан принялась плакать. Не плач – завыванье. Я стал ее умолять… Замучился, не зная, как успокоить. Представь-ка себе: старик умоляет свою старуху, умоляет – не может утешить, а, Бекзат?..

Ты не знаешь историю о черном платье. Я не скажу тебе… Пусть уйдет вместе со мной…

Я проснулся. Оказалось, не Бурмакан плакала-завывала – буран… Слышу, будто надо мной кто-то ходит. Может, волк? Не тот ли самый, изголодавшийся, усталый, несчастный? Все беспомощное достойно жалости. Или просто гуляет вьюга? Надолго ли развеселилась? А если завалит снегом? Тогда уж выберусь только весной, когда начнет таять… Не сам я, конечно, а мои кости. Вешний поток налетит, подхватит, закружит… Понесет меня по тем самым ущельям, где когда-то я ездил на машине, на коне, где ходил пешком… Понесет, переворачивая, вытянув во весь рост, то ногами, то головой, то боком, обдирая, царапая… Что б ни делал поток – его воля. А потом меня кто-то найдет… Не сразу, конечно, – найдет случайно: то ли выпасая овец, то ли собирая сучья, нанесенные водой, а может, школьники, что пойдут на прогулку. Прогулка… Бывает же такое… Возможна ли прогулка для меня? Нужно дожить до рассвета. Если увижу рассвет, тогда предстоит борьба. А не увижу, так, значит, замолкну. Тогда считайте, что уже нет Серкебая. От воя голодного волка, того самого хотя бы, что я оставил в сугробе, может сойти лавина – обрушится, задавит меня. Вот и все. Законы гор суровы. Погибнуть – недолго. В таком случае мое имя останется не в аиле, будет жить не в народе, а здесь: это место назовут в мою память «Ущелье, где погиб Серкебай». Да, так будет, если эта снежная пещера, где я лежу, в которой нельзя вытянуть ноги, – пещера теснее могилы, – станет и вправду могилой. Снежная пещера, снежный памятник… Зимой дети слепят снеговика – они объяснят взрослым, что «делают Серкебая». Так… Значит, воздвигнут мне снежный памятник. Но он ведь не простоит долго, согреется день – и растает. Да и к чему мне памятник, которого не увижу. Разве не достаточно, если народ будет помнить мое имя? Разве это не лучший памятник? И вообще, что это – памятник? Это дело, это работа, все хорошее, что ты совершил. Сделанное для себя остается в доме, сделанное для народа остается в народе. Поливщик Исмаил, вернувшийся замерзшим с поля в дождливый день, – он ведь входит в теплый дом… Моется в согретой воде… Пьет чай, вскипяченный на газе. Включив телевизор, он видит даже далекую Москву… Разве не вспомнит меня, а? Не скажет: эх, добрый человек был Серкебай, отстроил нам дом, принес в дом телевизор, мы вначале не одобряли, а оказалось, до чего хорошо! Умный он человек, – видно, знал наперед… Будут меня благодарить Исмаил и еще тысяча таких, как он, а? Вот это и есть памятник. А когда войдет во Дворец культуры и увидит поющими на сцене свою дочь, своего сына, разве не обрадуется? Не вспомнит меня – я ведь зачинщик постройки? Пусть в тепле и в радости люди вспомянут меня. Если замерзну, если умру этой ночью – не нужен мне памятник лучше и крепче. Замерзну? Разве хочу умереть?

О-о, есть ли что на земле интереснее человека! Вдруг я вскипел. Вскипел, будто самый настоящий самовар. Разве мороз способен победить Серкебая! Я даже сбросил с себя тулуп – стало жарко. Бывало такое со мною раньше? Да, если честно сказать – каждый день. Всякий раз, когда не мог завершить нужное для колхоза дело, во мне вдруг вскипала энергия…

Нет, посмотрите-ка на Серкебая: вместо того чтоб добраться уже до Бекзат, скрючился в снежной пещере! Постыдная слабость! Да, я вскипел – и со мной вскипели и снег, и туман, и горы, ночь и небо. Нет, это вскипела моя душа. Я сказал себе: забудь, Серкебай, отсюда не видно ни капли из сделанного тобою раньше. Все у тебя – впереди! Покажи свою силу сегодня – доберись в кыштоо к Бекзат!

Многое видно из снежной пещеры! Вот – Калыча. Одетая в кольчугу, верхом на скакуне… А потом молча, без крика обмякла, упала на землю. Тихая смерть храброй женщины… Тихая ли? Разве такая тихая смерть? Она умирала, сопротивляясь. Даже то, как упала, никому не сказав о своем недуге, не подавая виду, до последнего повторяя, что здорова… Разве это не сопротивление, не борьба? Калыча… Ее не мучило прошлое – совесть ее не была запятнана… Виновных прошлое казнит тысячу раз, невиновный умирает лишь однажды – в свой чае. Калыча даже не думала о кончине… Значит, умерла  е с т е с т в е н н о й  смертью?

А Комурчу? Как бы умер он? Хотя нет, Комурчу – бессмертен. Он ведь был рожден солнцем, ветром, дождем, камнем, ночью, потоком, песней, плачем. Что же я, Серкебай, перенял от него? Ничего… Нет, неправда. Я перенял многое. Очень многое. Перенял огонь. Сколько во мне огня? Но Бурмакан – она горячее меня. Ее дыхание согревает меня даже здесь. Вот что значит сила любви. Да, у нас есть любовь. Бурмакан, ты не смейся надо мной, не надо испытывать меня. Я давно прошел все испытания, я прошел сито жизни. Если бы не любил тебя, разве мучился бы, вспоминая прошлое… Нет, суть не в этом, главное – моя верность тебе. Здесь могу сказать о любви – здесь, вдали от тебя, в горах, в снежной пещере, вдали от людских глаз… Тут никто не услышит, если б даже кричал, задыхаясь. Там, в нашем привычном мире, я не смог бы сказать все это, у меня не хватило бы духу сказать о любви… То, в чем признался здесь, не зная, увижу ли завтрашний день, и останется здесь, сгинет под снегом, ветер не донесет моих слов до тебя… И это тоже – жить по-серкебаевски.

Потом… Эх, что только не приходит в голову в снежной пещере! Вижу колхозное собрание, одно из обычных, из многих собраний. Выступает Кызалак. Голос его звучит грозно, да еще и рукой он размахивает в такт словам – ну совсем как я, когда говорю перед народом. «Разве Серкебай – бог? Разве он один улучшил жизнь в нашем колхозе, а не все мы совместным трудом? Я еще не забыл, как он ударил меня плеткой! Такое не забывается!» Конечно, я не могу сдержаться, я отвечаю: «Хорошо, что ты напомнил о давнем, Кызалак. Я и сам хотел сказать об этом. Правильно, начнем с того, что ударил тебя. Нет, не я ударил тебя, я не вспыльчивый. Тебя ударила война, это война виновата… Разве я ненавидел тебя?..» Тут я услышал – над головой, над моим убежищем опять загудел буран. Я горстями ем снег. Это мой снег. Его ели мои предки – да, ели его и в детстве, и возмужав, и в староста. Когда не оставалось воды, набирали чистый снег в ведра, кипятили в котле над огнем. Они пили его, не забывали вкус снеговой воды. Да разве только ели – укрывались снегом, ходили по снегу, ложились на снег – правда, снег был им постелью. До рассвета они стерегли табуны лошадей в горах, где-нибудь в ущелье, и когда ложились на снег, завернувшись в шубу, никакая сырость не брала их костей. Снег, привычный, даже родной, он давно вошел в нашу кровь. Охлаждает, греет, защищает, дает зерно, забирает его, дает скот, забирает его – все это делает снег. Если растают ледяные вершины, те, что веками подпирают небо, – разве не станет другим этот мир? Значит, я лежу в своем доме, на своем привычном снегу, так чего ж мне бояться? Но разве боюсь?

Ох, были злые времена, когда я служил пастухом у бая… Как он гонял нас в буран, когда ветер норовил столкнуть со скалы… Зарывались в сугроб, падали, снова поднимались… Что же теперь погнало меня в дорогу? Почему оказался здесь? Ведь в аиле меня ждала теплая постель, сладкий сон… Что случилось бы, если б пошел не я, а кто-то другой? Что б изменилось, а? Почему отправился сам? Можешь ответить себе?

«Что тебя привело сюда?»

«Совесть».

«Нет, неправда, пришел по обязанности».

«Разве это обязанность председателя – пробиваться на выручку в отрезанное заносами кыштоо?»

«Если погибнет молодой, кости твои будут ныть в тоске, если же ты сам погибнешь, на твоих поминках, насытившись, люди будут громко смеяться».

«Но я не позволю справлять по себе поминки!»

«Если умрешь, как узнаешь, справляют или нет?»

«Я напишу завещание. Скажу в нем, что не буду доволен, если по мне устроят поминки».

«А тогда никто не придет тебя хоронить».

«Уж четыре-то человека найдутся».

«Смотрю, хочешь подохнуть как собака, без поминок, а?»

«Нет, не то… Так понимаю прощание с настоящим человеком. Пусть не приходят насытиться, пусть придут, уважая мое достоинство, мои останки. Если и без угощенья, без поминок придет много народу, значит, меня уважают, а если не придут, грош мне цена… Пусть ослепнет тот, кто, будто бы плача, придет лишь за моей едой. Уж как-нибудь обойдусь без таких… И без них меня предадут земле. Не угостишь – обида на один день, но уронишь достоинство – обида на тысячу дней…»

«Есть ли в тебе достоинство?»

«Не скажу».

«Почему?»

«Об этом пусть скажет народ».

«Почему все сваливаешь на народ?»

«Потому что без народа нет меня. Без народа, без земли, без солнца – я ничто. Народ – сильнее всего на земле, народ – создатель всего на земле. Я – маленький осколок своего народа. В народе есть всякие. Есть хорошие и плохие, есть умные и дурные. Народ – это пророк. Если оценит народ, прославит тебя, это и значит – удача. Тех, кого народ оценил по достоинству, он не дает в обиду – сохраняет, защищает, иным дарует бессмертие. Народ – это воздух, вода, хлеб, словом, все для меня, народ – это Родина».

«Что ты сделал для Родины?»

«Отдал ей свою честность и труд».

«Другие разве не честно трудились?»

«Не говорю о других, говорю сейчас о себе».

«Почему ты жил бедняком? Не наслаждался пищей, отказывался от лишнего куска… Во всем ограничивал себя, не наслаждался жизнью… И родных заставлял во всем следовать себе. Почему?»

«Допустим, что человек – это необъезженный конь, а? Он не дается в руки. Если вовремя не накинешь узду, то ускачет, в конце концов упадет с какого-нибудь обрыва, разобьется насмерть… Есть такое понятие – совесть, кто-то помнит о ней, кто-то – нет… Я сам накинул на себя узду совести».

«За такое долгое время неужели ты никогда ничем не поживился за счет колхоза? Ничем общественным?»

«Если мне с избытком хватает зарплаты, то зачем мне трогать нечестной рукой общественное добро? Помнишь, когда строили дома – сколько было анонимных писем, приезжала комиссия за комиссией. Уж не говоря о большем – разве не хранил документ на каждый купленный гвоздик? Проверяли, проверяли приезжие, качали головами и уезжали. Спроси, в чем моя сила, еще и еще раз отвечу: в честности. Хоть ведро сажи высыпь на меня, все равно не пристанет черное. Вот это и значит – жить по-серкебаевски».

«Знают ли об этом люди твоего колхоза?»

«Спрашивай не у меня, а у тех, кто останется после меня».

«А если бы не хватало тебе зарплаты?»

«Другим хватает – почему мне не должно хватать?»

«Разве к тебе никто не приезжает из города, из района?»

«Пусть идут в гостиницу. Там есть и столовая. Каждый заказывает что хочет. Кажется, приезжие не жалуются».

«Даже птица с неба спускается к корму. Разве мало таких, что стараются угодить, поднять настроение приезжих едой, а не делом».

«Эти люди – без воли».

«И ты никогда не отступал, не нарушил своего правила?»

«Ни разу. Если однажды дашь себе послабленье – итог известен. Человек – он для того и носит высокое звание человека, чтоб никогда не терять достоинства. Встречаются, конечно, люди – дома делают одно, на улице другое, на работе говорят одно, среди приятелей – другое. Я так не могу. Знаешь ведь моего соседа, того, что таится, словно мышь, а перед тем, как что-то сказать, боязливо оглядывается… ну того, у которого не хватает пальцев на правой руке… Говорят ведь, что сам себе выстрелил в руку на фронте, чтобы вернуться домой… Выходит на улицу – всегда рядом с женой, кажутся дружной семьей, в квартире же всякий день скандал и драка… Да, такой на улице ведет себя сдержанно, на работе говорит правильные слова, но в душе насквозь лживый, ядовитый. Терпеть не могу двуличных!»

«А в твоей собственной жизни разве все в порядке?»

«Я считаю себя человеком».

«Значит, хочешь сказать, что звание человека позволяет забыть неприятное?»

«Я устал. Лучше буду спать».

«Разве не ты говорил, что не устаешь, а в тот день, когда почувствуешь усталость, умрешь. Что, время пришло умереть?»

«Может, и так. Я не боюсь смерти, на моем месте останется Кызалак».

«А если его не выберут?»

«Не пугай… Не каждый может быть председателем».

«Кызалак! Тот самый, которого ты когда-то ударил плеткой? Но ведь он вспыльчивый, а?»

«Кызалак похож на меня, он выучился у меня… Про каждого человека можно сказать, что вспыльчив. Разница в том, что один затаивает пережитое в душе, а другой – выносит наружу. Любой человек, если он не дает выхода чувствам, когда-то взорвется. Рассердился – ладно… Но лучше выскажи все сразу – не затаивай мести в душе! Мстительный не должен руководить людьми. Отец не затаивает обиду на сына. Хочешь правильно руководить народом – поступай как отец… Все же мне хочется спать…»

«Раньше, бывало, тебя не клонило ко сну. Почему сегодня тебе так хочется спать?»

«Безделье всегда расслабляет».

«То, что ты говорил, – не дело?»

«Разве думать – значит работать? Думать – значит болеть».

Так, пререкаясь сам с собой, я погружался в сон. Я старался не засыпать, я тянул в одну сторону, сон – в другую. Я не знаю ничего сильнее, ничего упрямее сна. Может, он хотел наверстать упущенное за все минувшие дни, за все месяцы, за все годы?.. Не случайно ведь возвращал меня в прошлое… Может, это сон заставил меня прийти сюда, в горы, посадил меня в снежную пещеру, чтобы наконец делать со мной все, что ему заблагорассудится, полностью распоряжаться мной? Сон забирал мою силу, мысли, язык, волю. Однако я не желал покоряться. Я хотел еще сказать себе многое, многое услышать от себя в ответ. Я попробовал пошевелиться, приподнял голову. Голова такая тяжелая, будто вместо одной у меня их сразу десяток… Как победить сон? Я попробовал спеть…

А запев, вдруг увидел пастбище. Молодые джигиты приготовились к козлодранию. Рукава закатаны до локтей, плети зажаты в зубах… Вот они устремили коней, крутятся возле козленка, наконец один, нагнувшись, подхватывает его и пускается вскачь. Ох, посмотри-ка на них, на джигитов, – до чего же грозен их вид! Мчатся – будто весь мир целиком хотят раздавить. Шумит и гудит народ, окружавший участников… А те, подхватив козла, иногда удаляются, скачут в поле, а то, возвращаясь, направляют коней на толпу… крики женщин, детей, общий переполох… В это время, прорываясь сквозь гомон и шум толпы, до моего слуха доносится песня… Нет, не сам я пою – вспоминаю слышанное в далекой юности… Вначале тихо, затем все громче, все выше поднимается в небо мелодия. Весь мир, вся вселенная наполняются песней. Все подчиняется ей, ее ритм убаюкивает весь мир. И я тоже, частица мира, подчиняюсь мелодии. Меня увела за собою не сила сна, а сила песни. Но вдруг, обрывая песню, перед взором моим возникает змея. Та змея, черная с пестрым, что сохранила мне жизнь. Тогда не боялся ее – сейчас боюсь. Уступаю дорогу змее. Она приподнимается, ищет меня… Я убегаю. Змея устремляется следом… Вижу, как извивается… Передо мною – обрыв. Пасть у змеи вдруг открылась, огромная. Стоит ей вдохнуть – и я окажусь в ее глотке. Лучше я брошусь с обрыва, чем стану жертвой змеи… Прыгаю… Остального не помню…

Я открываю глаза. Я просыпаюсь. Вокруг – мертвая тишина. Я опять испугался – теперь уже не во сне, наяву. Все вокруг умерло… И мысли мои умерли тоже… Что делается снаружи? Мир еще существует, еще остается на месте… или?..

Мне хочется жить. Никогда не хотелось так сильно, так сладко… Что за прекрасная вещь – жизнь. Сколько счастья лишь в том, чтоб увидеть яркий луч солнца. Воздух, хлеб… мне хочется есть. Я стискиваю зубы. Я говорю себе, что должен терпеть. Ведь дал себе слово терпеть, пока не приду в кыштоо Бекзат, значит, и должен терпеть. Как там у них с продуктами – неизвестно, со мной же – запас небольшой. Однако подумай, как бы не ослабеть от такого упрямства… Но все ж, если сдашься, значит, у Серкебая не хватило силы сопротивляться. Значит, не выдержал Серкебай борьбы и погиб. Внутри все горит у меня – хочу есть. Однако не поддаюсь голоду. Вспомни, как было тогда… вспомни их – семь вдов… тот год, те дни, когда только окончилась война. Слышу их голоса – теперь звучат совсем уже слаженно… Сколько лет оплакивают они своих мужей? Да, до сих пор не забыли их. Разве можно забыть горе, гвоздем вошедшее в сердце?

Кажется, будто семь женщин сошли в мою снежную нору.

Семь женщин, семь вдов, семь неисполнившихся надежд, семь вечных проклятий войне… Поднимают меня и уносят. «Хорошо, что ты замерз, Серкебай, мы отнесем тебя в аил и на площади поставим тебя на ноги. Будешь стоять вечным ледяным памятником. Камень – всего лишь камень, а нам нужно, чтоб стоял настоящий Серкебай. Идя на работу, возвращаясь с работы, будем видеть тебя, набираться сил, вспоминать, приговаривать: «Дорогой наш Серкебай». Станем другим рассказывать о тебе, чтобы брали пример… Для чего ты забился в эту снежную нору? Любая из нас пошла бы вместо тебя…»

Тут я открываю глаза, прихожу на минуту в себя.

Потом мне кажется, что еду на машине, веду ее сам. Навстречу мне попадаются разные люди. Я останавливаюсь возле каждого. Я выслушиваю их просьбы, никому не отказываю в поддержке. Я объясняю им, что не люблю ездить на машине, – куда лучше ходить пешком. Земля радуется, чувствуя шаги человека, человек радуется, слыша под ногою землю. Нельзя отгораживаться от земли. Земля родила, земля и возьмет после смерти. Земля – это все. Если не будет земли, то не будет и жизни. Пусть будет сильной наша земля…

Рассвело, я вылез из снежной пещеры наружу. Туман отнесло ветром, гора просматривается до середины, но вершина закрыта тучей. Я обрадовался – увидел, что нахожусь близко от кыштоо Бекзат. Все же должен исполнить обещанное себе: я не стал есть, буду терпеть, пока не приду в кыштоо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю