Текст книги "Журнал Наш Современник №4 (2004)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
Разъехались. Распутин не был на съезде – слаб. Куранов, Владимов, Тендряков, Селезнев не были, да и я-то сходил на открытие, да назавтра с утра. 35 секретарей избрано, сотня в Правление. А в выступлениях (не в докладе) крутилось полтора десятка фамилий. Младописьменности наседают – “плохо их переводят”. Юра Кузнецов цитировал Рубцова: “Иных времен татары и монголы. Россия, Русь, Храни себя, храни”. Татары обиделись.
Стало морозно. Отпуска нет. Брать его глупо, надо совсем уходить. Денег нет. И не будет.
Квартира как проходной двор. Оба мы с Надей хороши, отказать не можем. Были у Козлова. Надя плакала.
Полчища писателей. Как жить? А и хорошо: тем более врать нельзя. Достал книгу Шукшина и Тендрякову, и Ширикову. В “Октябре” морально готовят меня к отказу.
Вятские на съезде выглядели более чем невзрачно. И пить с ними я не мог и не хотел, и пересилить себя не могу. Привезли они рукописи (все же!) молодых прозаиков.
22 декабря. Самый короткий день, но хватило, чтоб при его свете написать заявление об уходе. Потрясающие слова: “Прошу (не требую, но!) освободить меня...”.
Мотать душу начали, но выстою.
31 декабря. Пошли дожди, появились лужи. Днем коротко, но солнечно. Ночью ветер бьет обшивку балкона. В “Знамени” отказ и отказ в “Октябре”. Это два подарка к Новому году. И третий – удар наговоров. Оболганное лето.
Было собрание, и я выступил, и это было как завещание. “Все у нас ладно, кроме одного – службы человечности, внимания...”.
Ездили в Электросталь, тянули за уши годовой план.
То, что началось в Иркутске и продолжалось целый год, кончается, это обвалы сзади после каждого шага вперед.
В тяжелое время ухожу я, ох, в тяжелое. А правильно. И ничего не загадываю, и ничего не прошу. Загадывать бессмысленно, просить не у кого и не по мне.
Распутину не написал, трудно, не сейчас.
Перетащил обратно стеллажи с книгами. Уж и Монтень не утешает.
Тацитовы “Анналы” у меня сперли. Много чего оставлю я этому году. А и хорошее было. Было хорошее. И то спасибо. А не повторится – моя вина.
“Где уныние, там нет философии”.
Вытерпел десятки разговоров и звонков. Это по поводу ухода.
В 24.00 ветер дергал фонари и шерстил лужи. Надя плакала, я “утешал” ее: “Лучше не будет, будет только хуже”. Думаю о дорогих мне. И все же ведь с любым расстанусь, если что.
Поехали в 76-й.
Забавная вещь – планирование. Ничего нельзя планировать. Можно только одно – как в омут.
Квартплату с нового года повысили. Уже подарок. Хоть вой. Не от квартплаты. Это-то что... Уже около часа ночи.
Все можно забрать. Все. Кроме времени.
Уже начало второго, окна напротив горят, и лужи под фонарями. И самодельные ракеты. И заклинания, пока они горят.
1976 год
10/I. Вчера был душеспасительный прощальный разговор с директором. Еще раньше – с главным редактором. Итак: с 13-го ухожу.
Директор назидал. Ехали с ним в метро, что само по себе забавно – он отпустил машину. Так как он живет на Кунцевской, рядом с дачей Сталина, то я и спросил: что там? “Все сохраняется, будет музей”.
Был у Владимова. Невесело: затормозили и книгу, и спектакль, выясняют, как попала в “Грани” повесть о собаке.
А так почти нечего, хотя много всего. Торопливо редактировал, виделся с людьми близкими, но и это не избавило от снов с полетами и от снов с громадным количеством людей, что означает порывы и одиночество, это по новейшим толкованиям. Пасмурно было, погода вертелась с мороза на тепло, из окна далеко видно, и женщина смотрит вниз, и хочется валять дурака, чтоб ее насмешить. Ощущение полное, что издательство испохабило, испортило меня, и только крохотная зацепка, что вылечусь.
Везло на снег. То мокрый, то ветер. Уходя, нагло врал, что пишу о школе и посему надо поработать в школе. Записан в совет по работе с молодыми. Еду в Киров не просто руководить семинаром, а как член совета. Но нет ли в этой возне с мадам общественностью оправдания своему безделью? “Диссиденты, – говорит Наташа Владимова, – развивают деятельность, левачат на этом капиталы, а творцы сидят на картошке и делают дело”.
Зуб один, сволочь, болит. Мог бы и ... да, видно, не мог. Все пишется на небесах.
С первого дня ухода завожу правило отмечать, что сделано. Так уже было трижды, даже четырежды: когда не работал после телевидения, в Ялте, Харовске и Малеевке.
Во мне так много плохого, что помогай Бог избавиться от половины. Но бросил же, например, курить, а ведь 15 лет смолил. И другое нужно. Эти дни торопливо редактировал, заканчивал, но многое невольно остается. Дьяков (рассыпанный набор), Владимов, Яшин, Власенко и многие, многие в заделе, в том числе земляки. А сделано все же много хорошего, и пять лет в издательстве прошли не зря. Считаю, что есть и моя заслуга в формировании нравственности издательства. Но как легко рушится. Конечно, жалость ко мне, что ухожу, непритворная, но такое время, что забывают быстро, да и ладно. А вот помнят же в институте. Только зря. Может, и не зря, согласился вести литкружок, “Родник”.
Новый стержень!
Завтра Крещение. Буду в Кирове.
А до этого, начиная с 12-го, летело прощание с издательством.
Был у Тендрякова с Д. Сергеевым. Читал он новую повесть. Все более философ. Написал ему утром сомнение. Письма и ко мне. Кому был нужен, осуждает, кто друг – одобряет. Эти дни морозы, хорошо.
Вернулся. 26 января. 150 лет С.-Щедрину. Открывал доску и сидел на сцене.
Был у мамы и отца. Программа обычная – баня, пельмени, немного хозяйства.
29 января. Вчера пришло официальное извещение о приеме в Союз. Вечер Рубцова. А я не был. И жена недомогает, и Богданов плакался по случаю очередного развода и размена нажитой квартиры. А всего главнее, в ЦДЛ противно идти. Настоящая литература там нежеланна. Вечер был в Малом зале, так памятном мне. Сколько уж я там был на семинарах партсекретарей, там же стоят гробы в случае, если покойник не лауреат, но известен.
Был у Передреева, квартиры нет, денег тоже. Разговор торопливый.
Приезжал Дм. Сергеев. Оставил рукопись романа. А уж и навез же я себе чтения. Буду с завтрашнего дня сватать по редакциям.
Так что занимаюсь всё чужим. Телефон разрывался (время прошедшее, так как сделал сегодня штепсель и розетку, чтоб отключать). Записал дела – легион! Одних писем десятка полтора. Надо как-то расхлебывать, иначе завалит, и башки не поднять. Надя загнана до последней степени, это самое плохое. Нагрузка в школе и рвется в институте. Я в школе был несколько раз, но до чего же не могу! Особенно в 10-м, особенно с этой идиотской программой. 9-й лучше: Достоевский, Чехов, Толстой, но 10-й! “Как закалялась сталь” – это можно и в седьмом. И Маяковский с его “Хорошо”. Не могу врать, учить тому, что не люблю, не могу.
В Кирове выступал да в школе говорю. О горе! Помру, еще три дня язык будет болтаться. Это ведь нельзя же так – выбалтываться. За это ведь немота. Не писал вечность, все заржавело, бумаги перебираю.
Все чего-то ищу, дергаюсь, то за это хватаюсь, то за то, то звоню, ерунда пока, а не уход с работы. Пя-сатель.
30/I. Вчера, Бог дал, посидел над пьесой. Сегодня письма Ширикову, Гребневу, Красавину, Шумихину, Малышеву и др. Также оформлялся в СП. Битов подсел, а я с Инной Скарятиной (из секции прозы) не сказал ничего, хотя вчера привез журнал жене Владимова и сказал, что я “Армянку” списал с не читанных мною его книг об Армении. И противно же там. Залыгина встретил, зовет на совет по прозе. Вот и день. Пьесу опоздал отдать машинистке, в “Лит. Россию” не заехал, не успел. А хотел трех зайцев убить, если двух убивать запрещает пословица. Но и то – столько анкет заполнял, разве что отпечатки не требуют. Пил кофе; напротив поэт, его любовница, которой он рассказывает о жене. И мне: “Хочу описать, как мальчик впервые с женщиной”. И ей: “Это было в 14 лет”. Все вздор. Но стихи хорошие.
10 февраля. Ездил в “Октябрь”. Вы талантливы, резко талантливы. Резко? Отдали обратно повесть. Отдал пьесу жене Тендрякова. Говорили в коридоре. Высокая женщина, волосы гладкие, с прямым пробором.
По-прежнему школа.
В пятницу попал в милицию: не там перешел улицу.
11 февраля. Призывая меня писать позитивно, “октябристы” говорили: ведь как ужасна жизнь, которую описывает Толстой, а в XIX веке хочется жить. И еще: “Вы пишете так (“Чудеса”), будто это модель общества”. И то, и то мне не в упрек, а в награду.
Заезжал в “Молодую гвардию”, там завели пропуска, “тугамента” у меня не было, Селезнев вышел, говорили в коридоре. У него все невесело. Квартира – это долго, договор на ЖЗЛ (Достоевский) не дали. Ночью плохой сон. Монета решкой, но хочется поднять, нужны деньги, отдам дочери. Дочь не видел, но все же монета мелькнула орлом.
Вчера ночью Надя в страшном испуге разбудила меня: “В комнате кто-то читает газеты, я слышу, как листают страницы”. Темно.
5 марта. Вчера был в издательстве, поэтому пропали два дня – и вчера, и сегодня. Еле ожил к вечеру. Лежал день, маялся. Обед сварил, снова лежал, так гадко вспоминать. Зачем ездил? Видеть, как мужики при деньгах и власти, писатели, жалеют на праздник женщинам? Как читают длинный приказ и непременно называют: такой-то – десять рублей, такой-то – десять рублей... Конечно, могло быть приятным то, что, встречая, говорили: вот в прошлом году!.. То есть при мне. Но не в радость – задавлена традиция, плохо. Отношение прежнее – холодание от начальства и пишущих, а от остальных – хорошо. О книге не спросил из гордости. Ездил сейчас на рынок по случаю завтрашнего десятилетия свадьбы, чуть не убили; у прилавков “тьмы, и тьмы, и тьмы”, за прилавками – дети гор. “Попробуйте сразиться с ними”. Цены на цветы такие, что лучше сравнить с едой. То есть на один тюльпан можно питаться неделю. Без особой роскоши, но неделю.
Представляю завтра школу. Приходили ученицы, делают доклад. Нет, не учитель я. Сядут, сядут мне на шею, точно сядут. Дух вольномыслия порхает в классе. Хорошее отношение к себе они перерабатывают в иждивенчество, потому как не привыкли.
XXV съезд кончился. Мы с Катей обедали, она побежала включить телевизор. Хлопали так долго, что чай остыл.
9 марта. Прошли праздники. Надя бьется с одной несчастной пенсионеркой Марьей Поликарповной, получающей 10 рублей в месяц. Инвалид труда с войны, с подростков, работала в колхозе. В стаж колхоз не шел.
Надя рассказала о предсказании, у них на работе женщина ехала с мужем и подвезли старика. Говорили о погоде в январе, что тепло и тает. Старик сказал, что в феврале будет до – 30о (так и было). Еще сказал, что в 1985-м будет война и всех убьют. Муж и жена не поверили, старик остановил машину и, уходя, сказал: “Чтоб вы не смеялись, вот вам: у вас через час в машине будет покойник”. Они поехали дальше, подсадили голосовавшего мужчину, а он умер в машине. Повезли в больницу.
Ребятам читал В. Белова, В. Соколова, Н. Заболоцкого, Н. Рубцова и др. хороших. Пока плохо.
10 марта. Сегодня вручают билет. Писательский. Это много, конечно. Как паспорт. Как партбилет. И как всегда при свершениях, замечаются потери. Брился, уже надо пробривать раза три там, где хватало одного (хотя уж и лезвия зверски импортные); уже и лысинка. А ведь и этот день при опрокинутых временах, будет на дне.
Не записываю сны, может, зря, они снятся, и все цветные, все “символицкие”. Зеленое платье с накладными простыми карманами. “Ты надевала его?” – “Нет, много других, я перед ним такая свинья”. И рядом море.
А то подряд снятся “мои” дома. Одноэтажные. У реки, у леса. И сегодня как завершение темы – разрушенный дом. Только стены и чуть крыши. На карнизах остатки лепнины эпохи классицизма. “Но ведь можно же отремонтировать?” – “Кто разрешит?” И всегда во сне вода, снежная, и тяжелый путь по берегу.
Дни, как полагается, пустые. О школе. Дети насобачились не слушать, слушая. То есть полная иллюзия, что ты владеешь умами, сеешь хоть не вечное, но разумное, доброе, – хрен-то! видимость, ни бум-бум. Проверял. И еще буду проверять. А может, заколачивание знаний через заднюю часть, как заряд в пушку, способ самый эффективный?
После обеда. Получил билет члена СП. В номере три девятки. При моем суеверии к цифрам – хорошо. Заехал к Наде на работу. Их с утра на кафедре упрекал Михалков, что методика плоха, они это знают. Вручали в СП билеты, я думал, при своих сединах, стесняться, а оказалось, что самый молодой. “Много ждем от Вас”, – сказал вручающий. А если не будет толку с публикациями, то выйду из СП не задумываясь.
Если бы все проживать с точки зрения вечности, но и эта точка размытая.
Сдирали взносы и в СП, и в Литфонде.
5 апреля. Уже школа. Радость учеников – единственное, что удерживает от проклятия самого себя.
В Вологде и области много выступал, раз 5—6, думая этим поправить финансы, но это утопия. Выступая, истощаюсь, даром и копеечки не получишь. Но это Вологда.
Приезжал за заказом. Надпись на могилу девочке.
Вчера шел сильный снег, сегодня развезло. В Вологде также грязь, но в Шуйском, на Сухоне белые дали. Дороги плохие, проклятие райкомовских “газиков”. Великий Устюг.
Приехал режиссер, у меня пьеса “в той же позиции”. Ух, проклятая, бросил бы, да ребят жалко.
8/IV. Ездил по редакциям.
9/IV. Радость великая – пришло что-то вроде договора из Польши. Что именно, узнаю сегодня.
Меня считают счастливчиком, это хорошо. Юноша просвещенный! Не распускай сопли в присутствиях. Сейчас сыро, тяжесть в голове. Скоро Надя едет в Эстонию, и впереди разлука.
10/IV. Читаю Шаляпина, так как неожиданный заказ – книга для серии ЖЗЛ. Браться ли? Нужда в деньгах, видимо, заставит.
Был в ВААПе, подписал согласие на перевод. 20 злотых 1 экз. 10 тыс. тираж, в течение двух лет издания.
Билет Наде купил, да поездку из-за землетрясения в Средней Азии отложили, покупали вечером на другое число, а без документов не принимают возврат, так как бывают подделки.
После Вологды новое. Не подхожу почти к телефону. Иначе плохо. В школе прежняя жизнь, хочется для немногих, а “масса” тянет время.
Эти дни не работаю, и если кто спросит, то ссылаюсь на школу, что апрель-май глухо.
14/IV. Заболела Катерина, горло слабое. Часто в эту зиму болеет. Событий (мелюзги) много. Встреч тоже. Куранов по-прежнему учит, самомнение громадное. Когда-то смотрел в рот, сейчас вижу, был этап. Вижу в нем осторожность, прощупывание.
Семьей ездили ко вдове Померанцева. Не будь удачных застольных реплик Ряховского, совсем бы тяжело. О Шукшине. Дают ему еще 10—15 лет.
Приезжал автор Подольский. Жаль этих стариков. Слушают только себя, чтоб выговориться. Приезжают за четыре часа в один конец.
Стирали, наконец, белье. Четыре машины. Да в центрифугу, в сушилку, поток. Больше трех часов, но какая радость – все чистое. Стоит огромная луна за балконом. Простыни белые. Надя просыпается ночью и долго плачет: “Меня не будет и так же будет луна?”.
Смотрел “Дети Ванюшина” Найденова. Очень хорошо, как много нагнал людей, и все работают.
В школе плохо. Стыдно за себя, вовсе не умею, стыдно перед хорошими.
Был в психоневрологическом диспансере. В загородках гуляют по группам. Жгут мусор, дымно. Когда говорил с племянником, его держали за руку.
Все литература марта-апреля – две врезки на вятские публикации.
Не помню число.
Уехала Надя. И после вечера, после пьяного нашествия Богданова и Винонена, горько и остро, и обреченно и радостно почувствовал необходимость Нади в моей судьбе. Сейчас лежал на полу и слушал Шаляпина “Верую”, “Ектеньи”, и немного не хватало до слез, и все время думал и представлял Надю. Из всех великих женщин только она осталась невыпетой и неописанной. Суеверно боюсь и прячусь. Надя, переживи. Вербное воскресение. Идут старушки с вербой. “В гости к Богу не бывает опозданий”.
Пропаду без Нади. Пропаду без Нади. Без Надежды.
Сочинили мне стих, из которого помню одно: “Шли вертикальные евреи с горизонтальным Крупиным”.
21/III. Долго стоял у окна, смотрел, как играет Катя. Зову, просит еще и еще 15 минут. Кто-то пускает бумажки из окна. Оказывается, мне некому позвонить, некого позвать, чтоб не завыть с тоски.
Везде почти отказ. А ведь все будет напечатано, когда уж радости от публикации не будет.
Вдобавок Фролов увидел, что и у Астафьева нищий показан, как у меня. Как бы упрекнул, хотя это я написал до публикации астафьевской вещи.
Ходили с Катей в магазины за едой и в промтовары за пуговицами. По дороге говорили. Делали ужин и ели, и смеялись. Как я до сих пор выживал один, когда ни Нади, ни Кати, не пойму.
Хорошо, что я не чувствую себя писателем, то есть не воображаю, а сижу, прижав обывательскую задницу, и проверяю тетрадки. Хорошо, что отклоняю любые приглашения, не смогу оставить Катю, она может гонять собак только тогда, когда дома папа, а иначе ей плохо.
Ну вот, отказали печатать, и никакого желания еще куда-то нести, да и куда?
Кстати, в Фалёнках тиснули картинку “В кредит” – как пинают сапогом в телевизоры.
23/IV. Шукшину дали Ленинскую премию. Но за кино. Читал вчера в школе Шукшина.
Сегодня тоскливо. Ходили с Катей на реку и бросали камешки. Сейчас она гоняет собак, ей весело.
Все жду звонка. Нет. Надя звонила отцу, будет в среду. И то хорошо, а то вдруг бы до мая.
Вся эта братия А и Б, и Носов, и др. – всё это не ствол, а ветвь. На ней всё больше Личутиных и Афоньшиных, и она обломится. Они пролетают в журналы элементарно. Исчо бы: кого не тронет надгробный плач. Не хрен убиваться по деревне, так уже было после 1861 года; выжили. Надо природу человека улучшать, упрекать даже в легком проявлении низости, а не радоваться остаткам благородства.
Катька напилась, наелась: “Ой, обожралась, ой, я – атомная бомба, ой, бросьте меня над Китаем”.
28/IV. Встретил Надю. Она сама себе написала письмо, проигрывая два варианта встречи. Угадала до мелочей хороших. Два дня пыхтели с Катей, убирали, но Надя еще полный день не разгибалась. Чистота и радость в доме великая. Я как будто сдал караул – сразу заболел.
14 мая. И пошли круглосуточные проверки сочинений. Надя валится с ног, но выносливее меня. Еще она от ЦК проверяет преподавание литературы по программе нац. школ, еще депутатские непрерывные дела, еще мучается над статьей о самостоятельных работах учащихся, еще десятки дел, и какая-то жена какого-то поклонника моего звонит и сострадает моей тяжкой жизни, непониманию (женой) моего таланта. Обед варю, Катьку кормлю, сейчас ходил в магазин, да и как иначе? Очереди – этот крест социализма, смирение. В молочном отделе пиво, в колбасном водка. “План тянем”.
Рвал вчера крапиву и варил с ней суп. Девчонки мои поели, может быть, из вежливости.
Утром подарок судьбы – лежал и увидел за лоджией, над городом, журавлей. Заорал, Катя прибежала. Караван, сказала она. Высоко, энергично. А до ближайшего их озера махать еще километров 200. И Надя видела, и Валера, художник, ночевавший у нас по причине ухода от жены, тоже видел. Надя читала “Вылетев из Африки в апреле...” Заболоцкого, Кате дала читать Рубцова “Журавли”.
В Пахре собаки падают на спины перед Тендряковым, крутят хвостами, одна, чистая, лезет мордой сквозь проволоку богатой дачи. И ночью всегда, уходя от него, вижу вверху редкие звезды. Сейчас, в мае, Большая Медведица в зените. Север вертикален. Уже зелень. Перезимовали.
Позавчера было так тоскливо, так подпирало под горло, что днем, когда был один, после школы, не мог ничего – ни читать, ничего. Еле очнулся...
17 мая. Запись оборвал, и три дня прошло над тетрадями, только вчера ездил с Сидоровым к Юрию Алексеевичу. Внезапно пошел дождь, потом сразу солнце и душно. На Ленинских горах в церкви Св. Троицы у трамплина (вот как: у трамплина) поставил свечу за книгу. Это же невозможно – такое издевательство.
А в той записи хотел сказать, как было плохо и как ходил за железную дорогу к пруду и негде даже было присесть. У разрушенного дома, у стены, заклеенной старыми газетами и картами, выпил из бутылки пива. И когда запрокинул голову, увидел, что небо голубое. И полегчало. Пил пиво и читал выступление Суслова на XXI внеочередном съезде. Много о Хрущеве. На карте искал знакомые места. Пермь – Молотов и т. д.
Сегодня устал от трех уроков. Хотел читать. Современный фольклор, не пошло. Но о школе сюда неохота писать, уж даст Бог написать записки словесника, туда все впихну.
И снова перебили – звонок. Бывшие авторы донимают, плохо им стало, можно понять, но и я уж мало могу, – безжалостен “Современник”, быстро вышвыривает. О рукописи ни слуху ни духу.
Любой звонок – это просьба. Только звонки Нади – забота.
Купили черепашек.
7 июня. Лето. Холодно. Купаюсь в Москве-реке. Не столько спорт, сколько упрямство. Начал со 2-го, под сволочным дождем, в мазутной воде. А первый раз окунулся 30-го, в Мелихове, когда ездил с ребятами на экскурсию. Был хороший день. Ребята залезли и всё поддевали меня, я не мог уронить авторитета, слабонервные и женщины отвернулись, пруд вышел из берегов. Как раз напротив креста деревянной церкви.
Везде отказы. В “Литературной России” дали рассказ Перминовой, изнахратили врезку, а в итоге в набор не подписали. Плевать, да обидно. Засранцы Грибов и Лейкин ссылались друг на друга, а в основном на то, что поздно (про себя думал, что мне рано врезки писать). Хрен с ём. Это подарок за подвижничество. Еще из Вятки был Милихин, человек внутренне напряженный, нервный, честолюбиво ущемленный; просил за него в “Октябре”. Милихину надо печататься, иначе будет стараться подделаться под проходимое. Д. Сергееву, как и мне, “Октябрь” завернул.
Идут экзамены, идут все дни, и этим я занят, и только этим. Десятые прошли, а сегодня восьмые.
Злость на себя перехлестывается на жену. Договор из Польши (держу в руках) подстегнул: нечего ужиматься, как девке, Бог посмотрит, посмотрит, да и дернет назад то, что дал. Дано – работай. Любовь жены всегда эгоистична. Самоутверждала себя, не отставая, доказывая, что и она что-то может, невольно подчиняя своей занятости беспорядок дома, прося (обижаясь) понимания. Дошла до того, что статьи о чем угодно считала более трудной работой, чем мое писание. Это предел. Неужели еще надо объяснять, что быть женой писателя труднее и благороднее любой должности? И вековечнее. И увереннее. Нет. Ей надо глядеть на меня как на собственность, спекулируя на порядочности, дуться из-за рюмки, еще и упрекать в болезнях после партийных и депутатских работ, после родителей, которым кажется, что кандидатство чего-то стоит. Рюмки тщеславия, не больше.
Причем любит. Боится до смерти за меня, боится потерять, дорожит, несчастна тем, что моя работа должна быть для меня (и для нее) главным, и только в этом спасение. Дочь играет на три фронта. Ей нелегко, истерики при ней, крики на нее – разрядка нервов, она пытается сохранить семью.
Нужен перелом. Работа. Правильно меня ругают за неуверенность, за ерунду занятий, нет выхода! Схожу с ума от города, уехать далеко не могу, у родителей писать не могу, нет выхода. Книга не идет. Не идет книга.
А деньги! Как ранит любое напоминание о них! Не воровать же! На все-все найдется ответный упрек. Но оправдан я буду перед людьми и совестью работой. И тогда поймет. Работа!
10/VI. И смею думать, увлечение работой не есть эгоизм. Пока же я только болтаю сам с собой да извожу жену. Ей несладко. Взвалив на себя столько нагрузок, гнется, но, видно, и надо было столько, чтоб понять, что ничего путного из общественной деятельности не выйдет.
Кончил для заработка еще одну рецензию да вычитывал верстки Владимова и Марченко.
Моя же рукопись и думать не думает, чтоб идти в набор.
Господи мой Боже, дай хоть крохотную дачку.
11/VI. Вчера был весь день на работе – новость: рецензент не отвечает на телеграммы. Умер? Потерял рукопись? Сорокин говорит: перепечатай за мой счет. А оформление? Сейчас 5 утра, подпояшусь да в Калинин, искать рецензента. Уже два дня не бегал к реке. Во-первых, холод собачий, во-вторых, что-то изнутри напухло под левым соском.
Да и одному тоскливо. Позавчера еле выбрал место купания – забит берег баржами и подъемными кранами. В то место, где заплывал, опустили и полощут огромный ковш портального крана. По берегу выгуливают кобелей, кобелям в радость бегущий человек. Когда-нибудь вернусь без пятки.
На работе по-прежнему. Сидели у Владимова часов пять над версткой и все-таки на последней трети плюнули, не стали добивать. Это очень по-русски: ждать книгу 8 лет и не дочитать верстку. Титульный лист рукописи исписан весь. Моя надпись “в набор” окольцована надписями зав. редакциями, которые ставят фамилию “по распоряжению руководства издательства”, – мол, вынудили; подпись главного редактора гласит: “По указанию руководства СП СССР, письму т. Верченко (титул), распоряжению т. Беляева (титул)”. Они в ЦК Беляеву послали письмо: “Ваше распоряжение выполнили”.
Всю ночь снились пожары (к любви) и наводнения (писать хочется).
17/VI. Съездил. Адрес дали неверный, но нашел. Рецензия путаная, но не зарез. Сидел неделю над рукописью да ездил в издательство.
Все дни дожди и холодно и столько разговоров кругом о погоде. И в Калинине дожди. Но хоть из Волги умылся. Чистая, теплая вода.
Режиссер “Мосфильма” Борис Токарев насел, парень хороший, я обещал и на литре кофе сделал за полночи вариант сценария.
18/VI. Название романа: Увы, Земфира неверна!
И эпиграф: “Моя Земфира охладела”.
Вчера открылся съезд. Сидел внизу, слушал доклад на всех языках; красиво – когда Марков начинал очередной раздел словом “товарищи”, то на испанском это было “компаньерос”. Но еще лучше было, когда он говорил “судьба”. А на французском это было “фортуна”, когда докладчик говорил “гражданственный”, “гражданственность”, то на немецком звучало забавно: “цивильный”.
А так – толкотня.
Естественно, ушел с половины. Поехал с Николаем Самохиным в издательство. У него “сигнал”, у меня запускается – Господи, благослови. Нумеровали вчера, отдали на дубликаты.
23 июня. И еще ездил вчера в издательство. А на съезде получил по морде и записываю специально, хотя никогда не забуду. В перерыве Б-в стоял с P-м, я разбежался, увидел их вдруг и радостно подошел. Они были заняты, говорили, и Б-в готовился что-то записать. Конечно, я поступил нетактично, но стратегически? Я был рад – не видел Р-а год, Б-ва полгода, но Б-в был недоволен, я это понял в секунду.
Вот это и есть по морде. Это тебе, милый, за благотворительность, за работу с цензором по “Живи и помни”, за борьбу за “Кануны”. Это тебе за подвижничество после издательства и за облысение и поседение в нем. Это тебе за идеализм, за мечту о братстве “братьев”-писателей, за любовь к ним, за...
Я отошел, спросив только, да и то глупо: Володя приехал? Белов буркнул: “Разве Вологду зовут?..”.
Вот так вот.
Сегодня не хотел ехать на съезд, но поеду, так как звонили, просили. Не уговаривали, а в том смысле, что надо поговорить.
Поеду. Галстук надел впервые за пятилетку, обливаюсь потом.
24/VI. Утром звонок из “Современника”. Какую делать крышку (переплет): № 4, № 7.
Вчера на съезде. Не суетился, больше глядел. Снова ушел рано.
Вечер. Снова. Ходил. Встречи. Главное – Георгиевский зал. Грановитая палата. Был впервые. Высоко, легко как дышать.
Книг кое-каких купил. И разговоры главные о том, кто какие купил, а не о выступлениях.
28/VI. Какая же сволочь – городской сверчок! Будто крыса грызет кости, такой скрежет. Ночевали у родителей Нади.
Листал справочник СП. Там уже и моя фамилия, стиснутая Адольфовичем и Наумовичем. Прежняя история – будь это раньше, потолок бы прошиб, прыгая; видно, так делает судьба, чтоб всё в своё время, а своё для судьбы, видно, с опозданием.
Самая бессердечная инерция – инерция торможения. Купаюсь эти дни и заплываю подальше. На причале пахнет лесом. И всегда мучаю воображение, чтоб перенести реальность. Пахнет лесом – наша лесопилка в Кильмези; немного травы и куст ивы (опустить глаза, чтоб не видеть бетона), и сразу тропа за аммональным по микваровским лугам и т. д.
Дурацкий сон, доведший, однако, до боли сердечной: в комнате спал и храпел человек, мне приснилось, будто это по радио дышит, умирая и моля, женщина.
29/VI. Звонил Распутин.
Проводил Надю. Потом запишу. Для Польши кой-чего поправил и с Надей послал переводчику. И вот ночь. Никого почти не хочу видеть. Сделал в повесть две вставки. Одна – о фонтане водки, важная. Сейчас могу спать.
Купил вчера билет на 3/VII до Великого Устюга.
Брал командировку, будто христарадничал. Коридоры в СП РСФСР простреливаются, мрачные пыльные ковры, писатели-чиновники. Потом был у Нади в НИИ и т. д.
Что это за чесотка, писать о себе?
30/VI. Поел. День июня. Утром рано звонила Надя. Из Бреста. Сейчас едет по польской земле. У меня примитивное сознание: не понимаю, как переехать границу, не бывал за границей. Пример Пушкина и Лермонтова вдохновляет, тоже не бывали.
Утром ветер и волны, люди в плащах, мои речные братья по купанию не прибежали, да и я чуть не повернул: шторм, и берег забит обломками погибших барж и домов; вода в бревнах, а бревна в гвоздях. Но загнал себя в воду той же заграницей: выкупаешься – поедешь в Финляндию. Выкупался. Тьфу. Вчера Распутин как раз сказал, что его и меня посылают в Финляндию. Хорошо бы. Я так тянусь к нему, Бог, видимо, сводит.
Говорили долго, но судорожно, оба злились на себя и оба тянули, потом сговорились на письмо и оборвали. Эти дни плохо спал. Не оттого, что что-то делал, так получалось. Надя уезжала, часто плакала.
Только одно из работы – вставка о фонтане и о Маше (раньше). Очень важно.
И вот, недосыпая, утром уснул. Кофе бодрит. Приснился семинар “писсуаров” (так Самохин обозвал писателей), ведет семинар женщина, лежащая на постели, постель на месте учительского стола. Звонок – практические занятия. Самого гениального женщина ведет на улицу, и он там пишет формулы на карнизах домов. Один, другой, всё дальше. Встречаю знакомую женщину (другую, первую, не знаю) с коляской. В коляске чистая вода.
1 июля. Слушал Шаляпина. Ветер. Занавески хлопают, а закрыть – душно. “Ты взойди, заря”, “Ныне отпущаеши”, Мефистофель. Не был нигде. К телефону не подходил. Заказал только Вологду. А я знаю многое о себе. Вот это полудетское заявление выстрадано.
До боли невыносимой люблю русских и умру, наверное, ночью, до рассвета, когда приснится плохое для России и не выдержу. А выдержать надо, вижу, как всё больше мне верят.
3/VII. Ночью ни с хрена поехал к Ряховскому, пил горящий спирт. Плохо. Сегодня езда цельный день, в свитере, замерз. В издательство, в СП, в другой СП.
Вечер сейчас, дождь, холодно, одиноко. Черепаха грустная, без меня не ела ничего, хоть я и оставлял клевер и одуванчики. Снова Шаляпин: “Настало время мое”.