355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №4 (2004) » Текст книги (страница 5)
Журнал Наш Современник №4 (2004)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:30

Текст книги "Журнал Наш Современник №4 (2004)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)

Он отдал повесть Прокушеву. А в журнале читают. Терпение – вот что отмечает талант. Если талант, то терпи.

Скоро приедет Надя. Сердце успокоится. Гадал (пасьянсом) на нее – сходится хорошо. А раз перед сном не вышло, вот уж тоска.

Здоровый мужик – и тоска? Да, здоровый мужик, и тоска. Вот я такой – люблю жену. Уже близко. Мы так похожи, и оттого так трудно. Оба – личности.

14 июля. Вчера снова занимались хозяйством. Задыхались от химии – клей, краска, лак, бензин.

Пошли купаться на Москву-реку. Нефть у берега, мусор, больше всего опять же химии – полихлорвинил, множество бутылочных пробок, игрушки, фляги, дерево. Разгребли муть, поплыли, дальше вроде чисто. Плыл азартно, пока не ударился головой о солдатский сапог.

И все-таки и тут, у Южного порта, где река вытекает из Москвы, тоже купаются. И дети. И собаки. Моют машины. Мужички распивают. Поболтал ногой в пробках, в мазуте, оделся. До сих пор пахну нефтью. Вечером мыл голову.

Сделали с Михаилом столик. Начинается последняя неделя, скоро Надя.

15 июля. В вагоне метро цыганенок, лет четырнадцати, сзади привязал страшно грязного, босого мальчика. Мальчик сосет грязный палец. Кто-то подарил огурец, цыганенок откусил его и сунул, не глядя, брату. Вспомнил одного философа, говорившего: “Цыганская оседлость – признак идеального строя. Пока они скитаются, нет подобного”.

“Пушкин – современник вечности”, – прочел я в очень серой рукописи.

17 июля. Было долгое партбюро и на следующий день до-о-лгий комитет (союзный). На партбюро удалось (тьфу!) отстоять дату отчетного собрания, 4 августа, и оговорить свой уход с поста секретаря. В принципе. Но принципиально.

На комитете справедливо ругали за качество. Феликс Кузнецов делал критический обзор и (спасибо ему) упомянул Тендрякова и Владимова. Вчера хорошо купались. Был ветер, и грязь отнесло. Сплю лучше, валерьянку перестал глушить.

Но был мерзкий сон. И хоть говорят, что покойник не к плохому, но я видел перевозку тела так реально и с такими запахами, что проснулся в ужасе. Это, наверное, оттого, что умер молодой (37 лет) поэт Вячеслав Богданов и его увезли в Челябинск. “Вымрем, как древние греки”, – говорит Сорокин. Уныние, какой-то мор на русских.

А сегодня сон хороший, видел Надю. Считаю ночи до ее приезда. Три. Люблю, и плохо спится. Надино понимание, ее душевность ко мне, нет... не так надо о Наде писать, потом! Скоро. Живая.

18 июля. Милая Надя, милая Надя. Две ночи осталось. Надо в два дня махнуть доклад. Ох, надо!

Надя. Страшная мысль внушается со стороны: “А что ты думаешь: собрали вечеринку, красивый поляк, еще с прошлого года, на коленях, плачет. Пожалела”.

Прибираю квартиру, стряпаю. И как понимаю жену, когда ей хочется, чтоб заметили и оценили уборку и еду. А ожидание?

21-е, ночь, понедельник. Очертанья столицы во мгле. Сочинил же какой-то бездельник, что бывает любовь на земле. Надя приехала. Худа-а-я.

27 июля. Говорил с Селезневым и укрепился в давнишней мысли: смелее использовать достигнутое другими. Старики, изрекающие истину – уже примитивны, их опыт есть опыт одной жизни; мировая культура для всех, и надо вводить ее в своё. Это пропаганда культуры. И нечего хватать себя за руку, видя, что поехало на Гоголя или Рабле. Это свое, это усвоенное, без этого уже нет жизни. Ведь подобие высунет свою непристойную рожу, а то, над чем бились эти хорошие мужики, поможет шагнуть. Причем это не иждивение, это ученичество. Подобие отвратит – творчество никогда.

Кстати, Рабле. Все-таки натурализм, все-таки не русское. Бесцеремонность умного, желающего добра, мастера.

Повесть стоит, но уже чешутся руки, и уже осталось немного, чтоб сесть за нее.

Рябина уже вовсю красная, и продают флоксы и георгины. Листья желтеют, совсем осень.

Купался. Вода сегодня чистая, жарко. Приехали родственники Нади из Кисловодска, там вообще засуха, обложили, говорят, жителей данью – пять килограммов сена с человека, бескормица. Дикие козы идут в селенья, нечего пить.

Позвонила Злата Константиновна, говорила так много хорошего, что, будь оно год назад, подумал бы, что и вправду “Зёрна” не просто хороши, а... Нет, слушал стесненно. Одно было грустно – нет Яшина, а читала она его глазами. “Он бы, – сказала она, – прибежал к вам, он бы поговорил с вами, он бы и сам зажегся” и т. д.

Ну вот.

А с Надей уже и ссора. Такая жизнь – один задериха, другая неспустиха.

Уже и август. Третье. Воскресенье. Надо “досидеть” доклад.

Спал сегодня долго. Может быть, оттого, что затыкал уши. Был в аптеке и увидел, что есть в продаже “беруши”. Купил сразу две коробки. Эти “беруши” славились в “Правде” в прошлом году, я, страдая от шума, очень их ждал, хотел даже писать в редакцию упрек: мол, где же? Тихо. Но утром все же вытащил их.

Какая-то смутная неясность следующего замысла. По опыту знаю, что не властен, и не смею торопить. Идет (шло) наполнение. Должно быть современное. Пока только это. Ироническое, даже пренебрежительное. Но открывающее глаза.

Надя уехала позавчера. Вчера с утра грусть. “Печален я, со мною друга нет...” А после обеда чуть не убили. Кирпичом.

Пошел купаться, позвал Валерку. Идем, смеемся, воблу чистим, пивом запиваем – много ли крещеному человеку надо!

А от реки пробежал вдруг парень. Видно, пьяный. Испуганный. А за ним бежит (и уже отстает) другой. В розовой рубахе, высокий, в каждой руке по кирпичу. Он орет первому: “Я тебе... этого всю жизнь не забуду”.

И вот он, видно, почувствовав мою усмешку, или вообще злость должна была выйти, подскочил ко мне и замахнулся кирпичом. Но не до конца. Я и испугаться не успел. “Я-то тут при чем?” – спросил. Он ударил коленом, старался попасть в промежность, и уже тут бы пошла драка, но Валерка кинулся ко мне, а на этом повисли два его прибежавшие дружка. “Он не нарочно, он злой”, – кричали они мне. Он полез на них. Кирпичи бросил.

Потом пошел дождь, и когда я заплыл в реку, он пошел еще сильнее. Валерка бросал (шутя) камешки, и они булькали вокруг.

Вернулись мокрые. Пили чай, ставили пластинки, и казалось, и не было этого убийцы, первобытного дикаря. Но все же вспоминался. А ведь мог убить. Вот так, среди дня, ни за что ни про что, – кто я ему? Он мне? Почему такая злоба? А дать ему автомат? Ночью разные сны. Звонит женщинa, и я вижу, как она плачет в автомате. Да, в ночь на ту пятницу был сон, и хотел записать.

Будто бы я приехал в Кильмезь и готовится мой вечер. Пишут афишу и стесняются спросить мое имя. А сами забыли и пишут неверно. И эту афишу смывает дождем. Толкование самое прямое: нет пророков в своем отечестве.

Заказал вчера билет до Фалёнок, говорил первого с мамой. Они с отцом едут поправить могилы родителей в Кильмезь и Константиновку, я до их отъезда поживу в Фалёнках дня три-четыре.

Интерес и идея различны, но схожи для неопытных, и трудно различить. Увлекают опытные идеей, а для самих в ней интерес.

5 сентября. Хожу на службу ежедневно, уже две недели. В один конец на дорогу 1,5 часа. Устаю до спазмов в висках. Сердце ночами дает о себе знать. Много в отпусках, дергают людей на Всемирную выставку, надо в колхоз. Всегда сам ездил, теперь посылаю. Нет, не начальник я, надо приказывать, я прошу. Даже ждут, чтоб приказали. Своя рукопись даже и не шелохнется. В “Москве” режут.

Приезжала сестра. С детьми.

Катя с подружкой запускали самолетики и написали: “Коровелла”. Теперь запускаем, пишем: “Корова Элла”. Асфальт белый. Одно утешение – дочь. У Владимова был дважды. Дела его все-таки движутся. О литературе житейской и наджитейской. Человек в несколько этажей.

6 сентября. Надо бы уж и закончить эта тетрадку: закрывается 33-летие.

Злата Константиновна, полюбившая меня, говорит, что к сорока годам Бог щедро бросит в судьбу мудрости, пока ум и “только правду пишите, только не отступитесь. Александр переписал груду ненужного (а было нужное), и сейчас ни к чему, а крохотная запись, даже неполная, ценна”.

Значит, к сорокалетию будем мудреть, пока умнею.

Сознание, что молод, не обижает, ну и хорошо, что молод. Мало сделано, но это выше нас. “Все диктуется на небесах”, – говорит Владимов. Мне есть с кого брать пример в терпении. В работе. В понимании, что 98 процентов литературы – иждивенчество. Что 95 процентов теперешних литераторов не переступят порог этого века и будущие папы понесут их в макулатуру, сдадут на талоны, а талоны обменяют на Андерсена.

Вчера долго с Можаевым. “Читал о тебе Тендрякова. Хорошо. Для молодого хорошо всякое мелькание имени, такое выделенное поднесение тем более”. Я покорно слушал. “Но то, что Володя (Тендряков) говорит о случайном и закономерном – глупость. Вся литература – случайность. У нас, в СССР, самое большое количество самоубийств. Такая статистика скрывается”.

А еще было много другого. С Михайловым Олегом. “Главного виновника до сих пор земля не принимает” (о Ленине).

И еще много писем разослал, письма торопливые, но нужные. Кажется (Господи, не оставь), с Вяткой налаживается. Надо их вытянуть, надо.

Но ведь понимаю, что это на гибель, на разграбление Вятской земли, а надо.

Нет, не кончить сегодня эту тетрадь. А хотелось и третью начать. В этой тетради появится запись о выходе второй книги. Но если записывать так редко, то можно и о выходе собрания сочинений записать. Но это при жизни мне не светит.

– Ваш муж, – сказал Тендряков Наде, – всегда будет печататься с трудом.

По этому случаю Надя, кажется, копит отступной капитал.

А ведь приходишь к одному: в этом мире будешь дорог трем-четырем людям.

Трем-четырем. Больше не надо. Хотя обидно. Ты хорош, пока не просишь. И хотя просишь, когда к горлу прихлынет, и не для себя – ты плох.

Простим...

Надо прощать: жизнь одна. Все замахиваются на “загробие”. Но “не сжалится идущий день над нами”.

– Я чуть с ума не сошел, – говорит Юра Кузнецов, – когда написал “Завещание”.

В тени от облака мне выройте могилу.

Время тяжелое для духа, потому что материальное благополучие очевидно.

В газете: 800 миллионов человек в мире неграмотных. Это утешает.

День рождения. 7 сентября. Дней рождения не отмечаю. Пусть уж сорок и пятьдесят. День рождения. Было воскресенье тогда, дождь, утро. Везли маму на телеге через базар.

8 сентября. Вчера ездили в Переделкино. С утра застряли в лифте. Потом дача, костер. На кладбище торопливый человек:

– Провожу к Пастернаку. А чуть пониже – Чуковский. – Ждет награды.

13/IX. Эти три дня были так тяжелы, так нужны. Оформлялись документы. Сорокин взял на себя смелость подписать. Дело Владимова продвинулось. Вчера был у них.

Нервная разрядка – жена плачет. Его жена. Моей пока так не доставалось. И не приведи Бог. Вспоминали тяжелое лето. А вчера курьеры неслись на машинах от двух секретарей Союза писателей (С. С. Смирнова и Г. М. Маркова). Звонки шли все эти дни.

Три недели подряд оттянул ежедневной, от звонка до звонка, ходьбы на службу. Нынешнее казенное присутствие не прежнее. Занятость поминутная. Беготня и нервы, причем беготня бестолковая. Но нервы-то настоящие. Нервы болят, говорит дочь. Говорит, наслушавшись рассказов об ужасах этого времени. В лифте отрезали косы и продавали парикмахершам. Ну и т. д. Тяжело писать даже сюда. Тяжело в самом прямом смысле: голова еле дождалась субботы и не хочет отдыхать. Вот! Хотел написать “хочет”, а написал “не хочет”.

На работе за время замещения зава сделал много хорошего. Бог должен быть милостив ко мне.

Все хотел записать и каждый раз в метро вспоминаю, как ехал по “своей” (Филевской) линии и напротив сидела женщина в косынке. И вот, когда поезд входил под крышу станции, сзади женщины появлялся череп. Мистика, думал я. Поезд трогался, череп исчезал. Опять станция, опять череп. А когда въехали под землю, после “Кунцевской”, то череп возник и остановился за женщиной. Только покачивался вместе с вагоном. Ужас. Причем до того, как я его заметил, на “Кутузовской” в вагон вошла другая женщина, моложе. Одета в широченные черные брюки, как будто в две юбки. Красная рубаха навыпуск, рукава закатаны, и такие черно-красные жирные ногти, что будто только что бросила топор.

И к концу остались в вагоне мы втроем: женщина с черепом сзади, женщина-палач и я.

Череп покачивался. И только когда она встала и пошла и я встал за нею, то понял – у нее платок сзади был в бело-черном узоре и этот узор отражался в темном стекле. Все воображение!

Ну вот, ну вот, доволокся до последней страницы. Спасибо, родимый дневник, осилил эту тетрадь за два года с лишком, а первую за меньше. А третью? В третьей должна появиться запись о второй книге, но частота записей такова, что немудрено и до конца века дотянуть. И опять тянет напоследок что-то хорошее сказать, да не тот час. Пасмурно в природе. Ковер над окнами хлопают... Вот! Икона, что привез из Вологды, из Шеры, помогает мне. Эта ручка лежит под ней. Рукопись, перед тем как везти в издательство, ночь простояла под ней. Какое тяжелое ремесло, какое неуверенное!

По сравнению с первой тетрадью почерк стал увереннее. И то!

Статью о Вятке всё отодвигают. Уже на октябрь.

Und so weiter.

И вот 19 сентября.

Получил 60 процентов пo договору и увлажнил среду вокруг шампанским. И упился я этим шампанзе, и получился, как говорит Витя Белугин, маразм роттердамский, а также рухнер, стресснер и вообще маразмате собачье. А вчера уставил издательство тортами, и пирожными, и прочими фруктами. Купил Наде часы.

Сегодня окончательно завернули в “Москве”. Замечания трусливые, предрекают невозможность публикации. Вот хрен-то.

С редактором (ршей) Ларисой Алексеевой сидели, прошлись по замечаниям Сорокина и Марченко, кинули кости. Пока (не сглазить!) искалечено немного, пока отсечение углов.

Это время было дважды перебито поездками. Одна к генералам в Архангельское. Власенки тряслись над саксонской фарфоровой пастушкой. Пастушка упала между стеклом шкафа и полкой, и если открыть шкаф, то она бы упала вниз. Сверху на пастушкину шею набрасывали петлю. Нитка соскальзывала, генералы кудахтали. Помогал. (Я приехал работать над рукописью.) Набросил пастушке петлю на ногу и тем спас.

Гуляли (по пропуску генерала) в санатории “Архангельское”. Безлюдно, спокойно. Туда не пускают, стоят солдаты. “У Симона Ушакова (древне-русского живописца) у Богоматери младенец похож на еврея”, – говорил генерал. У церкви (где могила Татьяны Юсуповой) было кладбище, побросали памятники вниз с обрыва. Говорят, бросали рыбаки, чтоб с них рыбачить.

21 сентября. Иисус тратит свои силы на чудеса (от Луки 8, 46).

...Но Иисус сказал: прикоснулся ко Мне некто; ибо Я чувствовал силу, исшедшую из меня.

28 сентября. Вчера субботник в колхозе. Кажется, последний раз я в Никольском. Дергали свеклу. Те же поля, только на месте картошки озимые.

Так же яростно стартуют перехватчики, страшно хлопают, переходя на форсаж. Скирды соломы, темные сверху. Коровы на скошенном клеверище, козы с веревками на шее.

Впервые в Никольском выпил шампанского. На кладбище. “Милой маме от четверых сыновей. Ограду соорудил и поставил сын Женя”.

Пахнет клевером. Далеко за плечом – лес. Днем желто-красный, при закате зеленеющий, а к вечеру серый.

Ночью тихо, большая ель вверху.

Ночная машина. Тоннель проселка. На Минском шоссе метель листопада. Сбоку ветер, да еще взбаламучивают машины. Иногда стена листвы, и машина летит на нее, как снаряд. И вообще неделя такси. Москве многое можно простить за ночные пробеги в дождь. К тебе течет золотая река, от тебя красная. Мне нельзя давать деньги, я стремлюсь размотать их быстрее. С ними ни дела, ни работы. Был у Тендрякова. “Если есть ситуация, будут образы”. Не выходя высидел на даче часов десять. Читал он новый рассказ “Донна Анна”, о войне. Рассказ большой (в смысле значительный), сложный. Их у него накопилось много. “Дурочка Параня”, “Час в коммунизме”, “Хлеб для собаки”. Сейчас пишет “Семицветную сказку”. Устал от социальности. “Чистые воды града Китежа”. Нигде не берут.

Мне: стихия, но нужна дисциплина. Николаеву: ищешь не во тьме, а где светлее.

Вчера парни лет по 17—18 и больше, человек десять, возятся у закрытого железного ларя с арбузами. Что-то делают. Я иду – сделали вид, что ничего такого. Оглянулся – курят, смеются. Ждал автобус. И прошли они, видно, через улицу под фонарем с пластинками арбуза. То есть они сквозь прутья резали арбуз на узкие дольки и вынимали. Ночью по этому случаю сон: готовится сговор в двух домах (в одном жена, в другом дочь), сговор преступления, я знаю и ничего не делаю.

Готово оформление к книге. Господи, не оставь, Господи, Твоя воля, дай вторую книгу. Аз многогрешный молю. Руки холодеют.

Надо записать давно нужное. Тендряков был в Вологде и не пошел к Астафьеву. Вроде пустяк. А на деле – плохо. Эта разъединенность русских писателей была всегда. И, видимо, неустранима. Хотя внешние причины разобщенности есть. Владимова к Тендрякову не пускает жена (у нее счеты с женой Тендрякова – Асмоловой), Можаев по простоте своей посоветовал переделать “Кончину”, а Вл. Фед. это не по губе. Астафьев отказался рецензировать роман Владимова, и Владимову это очень напортило. Астафьев же зарезал во внутренней рецензии повесть “Ночь после выпуска” в “НС”, и это обида. И несть числа. Кажется, надо понять: нужно помогать друг другу. Нет, вылезает идиотская принципиальность русских – требовать по высшему разряду.

Это-то и хорошо, это же и плохо. А я все думал, что многое удастся, что привезу Владимова к Тендрякову, ведь все они искренне считают друг друга писателями, думал, поедем с Распутиным к Залыгину и Владимову, мечтал представить молодых старшим и т. д. – ничего не выйдет. Дружить надо с теми, кто моложе тебя. Это не даёт стареть – во-первых, во-вторых, легко поступать по-своему.

А вот ночью приехал Можаев к Владимову за моей книгой, чтоб выступать на приемной.

29 сентября Приняли.

Состояние нервов не зависит от головы.

Утром проснулся рано. Холодное прозрачное окно. Что ж не спится? А-а, приемная комиссия. Приняли. А выдержал натуру. Не звонил никому, не пошел в ЦДЛ. Сейчас вечер, звонили Можаев, Владимовы, Медведева, Куранов, Шабаев, Дьяков, еще другие, видимо, какой-то этап. Отношусь я сам чисто потребительски. Наде: не волнуйся, пензия обеспечена, а также подешевше в Дом творчества. Себе: ничем я не хуже сотен других, право на самостоятельную работу.

И еще было: холодный день, более холодный, чем в Никольском.

Всё сквозное, и уже лес около издательства сквозной и видно рыжих белок.

3/Х. Прочел Трифонова. Впервые прочел в момент визга вокруг новой вещи. А так читаю с разрывом в год-два, а то и не читаю, и ничего. “Мастера и Маргариту” прочел через 5 лет. Трифонов плох. Будто сидишь в приемной следователя, и старуха, цепляясь за рукав, торопливо говорит, какая она была красивая, как прощала мужу, какая могла быть другая жизнь. Блудливый намек, что виновата система. Но следователь (плотный) скажет: “Кто вам виноват?”.

8 октября. Вчера и сегодня две выставки: Чюрлёниса и “Метрополитен” (США), 100 картин. Вторая, конечно! Я все тяжелей на подъем, скажи мне, что марсиан привезли, но что надо постоять в очереди четыре часа – увольте!

Незабываем “славянин” Рембрандта. Вот уж и не помню деталей, но есть общее ощущение: из тяжести золота сильное мучительное лицо. И глаза: не просто в тебя, но и немного наверх, так что оглядываешься.

“Махи на балконе” хороши, перстни тускнеют, когда отдаляешься. Но два стекла, толпа, отражение. Две девушки в джинсах, при кавалерах сзади, отразились вдруг в стекле. Махи, конечно, красивее, но эти живые.

Портреты Веласкеса тяжелы. Эль Греко тревожный в “поклонении” и сам неожиданный – растрепанный неустроенный старик.

В чем-то (серо-черное, линии объема) поневоле сходен с Ф. Греком.

“Портрет мадам Х.” Сарджента висит выгоднее всех. Где такие талии? Вот у “Купальщицы” (причем, на вкус Курбе, молодой) талия. И от холодной воды не содрогнется. А эта “икс” театральна, но забавна. Поза Ермоловой у Серова, но Серов лучше.

Потом немного походил по слегка забытым залам, а как часто ходил в 67—69 гг. Пластов, писал о нем, до сих пор люблю. И т. д.

Несколько раз провожал Надю на уколы, она их делала сорок. В поликлинике бардак, очереди, злые медсестры. Вдобавок десять дней висела прекрасная реклама здравоохранения: от язвы умер 40-летний главврач, и его портрет был выставлен в коридоре. Нянечки меняли воду в баночках с цветами.

И то, что я сейчас имею право записать жену и дочь в спецполиклинику Литфонда, это нехорошо. Но дочери-то хорошо. Но это оторвет ее от других, выделит. Плохо.

Ездили в воскресенье на Медвежьи озера. Мечта, давно и прочно владеющая – иметь хоть конуру в природе, доходит эта мечта под горло.

В лесу Катя сама развела костер.

Нервы на волоске. Как мгновенно срываются люди друг на друга. Вчера странный день. С утра оказалось, что в книге Шукшина не указан составитель. А уже цензор подписал. Надо ехать в типографию. Кому? Курьер не справится, да и нет его, редактор не может, по телефону типография не верит. Я вдруг сорвался и поехал. Дождь, даже град. Исправил, обратно. Вышел на 43-м км, выпил аперитива. Потом пошел с Москвы-товарной на старообрядческое кладбище, перелез через забор. Никого. Покажется вдали кто-то, подойдешь поближе – нет, никого нет. Только вороны и шумит невидная тяжелая трасса. Храмы закрыты.

Так замерз, что в жене открылась русская забота – купленное для согрева вино.

Что-то хорошее происходит. Славянин Рембрандта не идет из головы. Сегодня ночью (сон на пятницу) заголовок романа: “Гордый внук славян”.

Женщина во сне. Наклоняется.

– Что ты делал без меня?

Еще был у Яшиных. Нервная талантливая Наталья страдает от фамилии отца. Так как сейчас все более ощутима кастовость (клановость), цеховое ремесленничество: архитектор – сын архитектора, писатель – сын писателя и т. д. и т. п., то трудно выделиться и доказать, что ты сам по себе. Так и она. Едет в Феропонтово на год. Молодец.

Да! Два рассказа засланы в набор в “СМ”. Многострадальная “Армянка” и “На Руси трава растет не по-старому”. Сейчас снова дождь. Яблоки на балконе портятся, даже жалко. Пришли бы дети, штук пятьдесят и съели бы. Но где такие голодные дети? Разве в Африке, но там бананы.

Ах, эти бы яблоки в мое детство. Даже во рту почувствовал голод тех лет.

Гордый внук славян. И жить под этим знаком. И взглядом.

Завтра поеду в Медвежьи озера пристрелочно. На рекогносцировку. Матушка-заступница, не оставь!

17 октября. Ездил. Нашел. Сердце ноет. Сволочные преграды: невозможность купить дом. А при проклятом царизме? Чехов из Крыма: “Поехал, увидел дом, купил за 500 руб. сер. Увидел другой и другой купил” и т. д. Не дом нужен – идея свободы.

Кате вчера подписывал книгу, говорит:

– А мои дети будут хвастаться: на Луне побывал. А другой: а я на Марсе.

С размеров столетия наша литература не ахти, а с 500-летия вообще почти ноль.

Думал как-то нервно и горько о литературе, что мы – иждивенцы прозы прошлого и что если для Гоголя – нашего трагического божества – Пушкин был солнцем, то что для нас? Искренне я заявил недавно, что пишу плохо, дерганно, но что пишу лучше 95/100 всех сейчас пишущих. Теза вызвала упрек в самоуничижении, антитеза – в себялюбии. Но так как ни на кого не угодишь, то и плевать.

Неделю как получил письмо от Распутина и все раскачиваюсь с ответом. Киров, кажется, после статьи меня зауважал. Получено приглашение на приезд. Прием по высшему рангу. Радио – час. TV – 45 мин, любые аудитории.

Патриот русского движения, младший Каратаев, все подвигает меня к тому, чтоб я остался в издательстве. “Ты нужен”.

Отдал прочесть повесть Ю. Селезневу.

Уже 1 ноября 75-го г. “Когда Индия причалила к Азии, она вздыбила Гималаи”. Вот как надо писать. Или: “Венера прощается с тайнами” (космический аппарат на Венере). Но не “деревья совлекли с себя тайну”. Все фразы из газет. Читаю поневоле – болен. Что за грусть – снег и солнце, а я с горлом.

Это как наказание – осенняя болезнь. Да еще какая-то закономерность – болеть после поездки на родину. Был с 21 по 26 октября в Кирове, был в Фалёнках две ночи. Поездка парадная, сплошные выступления, отсюда разбазаривание себя, отдача без восполнения.

Стараюсь во всем помочь Вятке. Зачтется на Страшном суде. Но может, и в другую сторону. Пока же всё хранится, когда не на виду. В издательстве ремонт. Тесно. Я инороден. Но, чувствуя гадость и презрение к себе, все же рядом знаю, что многим помогаю, и значительно.

В Кирове был снег. На льду уже сидели рыбаки. Между ними ребята гоняли на коньках в хоккей. Из воды тракторами вытаскивали теплоход. Вернулся в Москву – тепло, но грязно, показалось как синоним. Вечерами отрада – подарили в библиотеке Герцена “Словарь вятских говоров” Васнецова. Листаю, дописываю.

Надя злая. Кажется (дай бы Бог!), беременна. Катя худышка, возится с кошками. Эти кошки в подъездах городов. Они всех и ничьи. Шурка в нашем подъезде принесла шестерых. И зима! Что-то ведь думала своей башкой. Потом еще трех ей подбросила другая кошка. Шурку при первом заморозке мы с Катей перетащили под лестницу. Мальчишки сделали ей ящик. Кто-то натащил одеял. Все несут еду. Около Шурки можно прокормиться. Но ведь зима идет. Хорошо бы, Надя еще родила. Хорошо бы. Ругаю себя, что в 73-м поддался врачам и согласился на аборт. Правда, тогда было высокое давление. Но ведь рожают же с пороками. Это врачи не хотели отдельно возиться.

Селезнев стал москвичом. Добивался он этого на износ долго. Повесть мою прочел. С середины до конца взахлеб, а в начале показалось, что автор давит на читателя. Надо переписать. Но я пока не вижу, как.

12 ноября. Правил место о голубях, и на балкон сел голубь. Лапками обхватил перильце. Давнее периодическое видение: пулемет с птичьими лапами.

А котят кошки Шуры утопили. Это варварство – дать им прозреть, сделать любимцами всего микрорайона, увидеть, как начинают лопать сами, – и утопить.

Кошка орет и глядит всем в глаза.

В праздники читал “Двенадцать цезарей”. Столько ужаса еще не собиралось в одном месте. На уровне властителей мира. Какие там утопленные котята – там людей бьют по неделе цепями, чтоб слышать запах гниющего мозга. Что там наша проституция, даже Светоний, прошедший с грифелем все постели цезарей и описывающий уж такой разврат, и он отводит глаза. Вчера на работе стал рассказывать в машбюро и не смог: даже перечисление варварств без подробностей – и то страшно. И вот думаю: все до единого эти господа шли к власти при радостных кликах народа, и все (может быть, Август да Отон, сумевший умереть достойно, хотя тоже был сволочь) были убиты, посрамлены, прокляты, и если кем вспоминались, то похожими или теми, кто был ими обласкан, или (вот горе!) всеми, когда следующий был еще хуже (Вителлий).

Сталин – ребенок перед Нероном. Но! Другие масштабы. Но – прошли века – стала утончённее, скрытнее кухня власти. И масштабы. У Светония доходят руки до отдельного раба, а когда счет на миллионы?

Так почему так? Каждый раз обманывались ожидания. Это одно. Второе: ему можно, а нам нельзя? А обещал! А мы за него были! А он? Он сверху. Тут тоже полнейшее разочарование в народе. Непрочность власти, опыт предшественников – рви, пока у корыта. А народу хватает подачек – зрелище крови, жратва, деньги. И надо все больше.

(Позднее властители вгоняли народ в нищету, и он был рад, что хотя бы жить дают.) Отсюда злоба на народ. Откуда взять всем по мешку сестерциев? Самое время раздаться вести, что нужен новый император: этот зажрался, погряз в похоти, убил мать, убьет нас, отнимет жен и т. д.

А ему уже все дозволено, и приходит страшное наслаждение управления судьбами. Царские игры – осудить, помиловать и... казнить пред глазами.

Вот и говори, что от низкой культуры. По три-четыре языка знали, стихи слагали, книги об уходе за волосами издавали – дело в природе человека. Природа зверина. Когда давят в автобусе, не злишься в первую минуту, что автобусов мало, а злоба на того, кто локтем тебя давит в глаз. А его давят так, что он беспомощен. Почему ж на него злоба? А мог бы и дома посидеть, мог бы по дороге под машину попасть, и мне бы было свободнее.

Какие уж там потопленные котята! “Поплыли!” – радостно сказал мужчина, бросивший их в Москву-реку. Механика власти проста. Понятие власти почти исключает порядочность. Каждая новая ступень – это бросание под колеса предыдущей. И дело не в системе. Социализм пытается избежать подминания воли, надеясь на добровольное участие. Дело в природе человека. Стала глубоко противной позиция антисоветчиков. Люди, восстающие (лучше сказать, вякающие) против системы, запланированы самой (любой) системой. Заткнуть таким рот – раз плюнуть. Сунуть должность, сумму – и готов.

Вчера положил на стол Сорокину готовую рукопись. Молился. Дурное дело – не могу писать дальше, пока не ушла в типографию книга.

В издательстве ремонт, и приходится много таскать столов и сейфов. При моей безотказности идут отовсюду, а уже боюсь хвататься за тяжелое – сердце. Болел и сейчас как-то плох. Катька даже написала маме, что я болен, вчера мама встревожилась, звонила.

Писание – убивание виденного. Все ждет своей очереди. Не обидно ли будет в конце, когда вся жизнь – все сырье литературы – вдруг представится единым целым, а уж поздно.

Про покупку дома думаю непрерывно. Выбор: или дом, или из штата. Конечно... что “конечно”? До съезда. До писательского.

28 ноября. Не наберусь духу и времени не выберу для записи. То кажется, что все записанное – зря, то вдруг кажется, что все записанное (причем мной) важно. Сегодня сон, вижу их бесконечно, и два сбылись (деньги – мелочь – к слезам), этот к чему? Знакомая писательница поражена нечистой силой, вытянулось хоботом лицо. Набрякла багровая, в бородавках, пасть. Надо перекрестить, нет сил, тянет руку вниз (сейчас пишу, вспоминаю сон, вдруг понял, что ручка как раз в середине православного троеперстия), но все-таки сумел, перекрестил себя, стало легче, и перекрестил уродство, и оно стало исчезать и лицо вернулось. Жена говорит: ты стонал. Проснулся мокрый. Запись о церкви думал отдельно, как материал для рассказа о новом качестве религии, нет же сейчас “Чаепития в Мытищах”, другие священники, и хоть и они разные, но уровень вырастает. Меньше церквей – больше на них ложится тяжесть.

Был на исповеди. Я ведь крещеный, и на мне грех, что дочь не крещеная. Причастился Святых Таинств. В духовной врачебнице. Вообще государство должно было быть лояльней к церкви, церковь возвращает обществу людей, она – не секта.

20 декабря. Прошел съезд. “Где же, где она, “Россия”, по какой этаж своя?” Это о гостинице. Братья-писатели, особенно молодняк, пили правильно. Не ремесло так пить, не ремесло. Меня Бог спас, все же немного. Да зубы лечил, да авторов наехало десятки, да издательство, когда тут? А так – качаются лица в дыму. “Ну, Маш, тебе еще сигарету в зубы, и совсем блядь”. И коньяк на столе, и хлеб засохший. И трезвый внимательный Лихоносов, худое нервное лицо. Большие добрые Потанин и Благов. Пьяный дед Коновалов. “Нация переросла руководителей”. Худой умный Володя Васильев, нахрапистый Коробов, насмешливый Богданов; баня с бассейном. Астафьев и Белов ругают Ширикова, Романов, Оботуров – младшего Коротаева. Трезвехонький Личутин, падающий головой в стену Ледков и ещё сотни, “все побывали перед нами, все промелькнули тут”.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю