355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №4 (2004) » Текст книги (страница 4)
Журнал Наш Современник №4 (2004)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:30

Текст книги "Журнал Наш Современник №4 (2004)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)

12/Х. Надо писать, причем срочно, отчетный доклад для партсобрания. Секретарство – это мой крест. Тише воды ниже травы веду я себя в новых организациях, и – все равно! – через две недели я главный общественник. На морде написано? Это секретарство очень важно, от него зависит (хотя бы немного) порядочность, температура этики в издательствах.

Но как же этот хомут секретарства натирает шею. Правда, уже так намозолил, что нечувствительно, но тяга и тяжесть постоянная.

Как-то все странно и быстро перепуталось. Это лето и занятость головы посторонним, осень – колхоз, потом страшное – смерть Шукшина, сразу же в Константиново, и там прежняя расхристанность, и неуютность, и сиротство. И сиротство. Вчера письмо от Астафьева: “Не уйдем никак от Василия Макаровича, от Володи,– не буду больше писать: тяжело. На Руси какой-то мор...”.

Значит, надо говорить и поднимать голову своей нации. Какие мы ко всем хренам старшие братья, если на 1/10 статьи “О национальной гордости великороссов” не осознаем этой гордости. Такая тоска. Величие наше от пространств. Сиротство наше от одинокости. Вред литературы, написанной дурным языком скорописи, но на важную тему, – очевиден. До глубинности понимания тезиса, что язык не может лгать, нелегко добраться, тем более что все вроде правильно, и поэтому приходится, видя общее нечитание, смириться и сказать: пусть хоть это.

Ребенок плачет у зубного врача и после долго в слезах, а вечером лечит своих кукол, жужжит и мечтает стать зубным врачом. Прошла боль?

Сейчас проверил – точно. Ровнехонько – три года назад, день в день, был в Константинове. Старикашка, сказал бы знакомый мистик, – это рука.

Пишу доклад. Надо когда-нибудь спеть гимн общественной работе. Это не оттого, что я полжизни ухлопал на общественную работу, и было бы обидно думать, что ухлопал зря, нет. Общественная работа (при условии, что это не формально) формирует личность.

Тут есть наслоения, когда от нагрузок ждут наград, есть и спекуляция (бесплатными) выборными должностями, но в основе это бескорыстие для людей. Бог мне простит много за общественную работу.

Все время в закрытых пространствах: дом, автобус, электричка, работа, метро, поезд, тесная улица, – нет простора, эта сжатость ведет к торопливости и фантастичности в литературе.

15 октября. Вчера было четырнадцатое – забавное долгождание. Число юности. И недавно только осенило, что это две семерки. Сижу дома. Прочел взахлеб “Живи и помни” Распутина. Он выбил из рук название моей повести “Бери и помни”, теперь осталось другое.

Распутин талантлив завершающе, то есть он назначен быть вершиной русского реализма XIX и XX веков, и дай Бог ему долгих лет. В нем все есть, и главное – осознание подсознательных действий. Нет, что-то не то. Проще: в нем нет подражания никому, и все-таки вспоминаются все, это русская школа изнуряющего вопроса – чем оправдать подаренную свыше жизнь. Одна из радостей нынешнего года еще и та, что Распутин (мне передавали) просил меня быть редактором его книги.

Когда я был в Иркутске, я все время чувствовал, что он в Иркутске. Мы могли бы сойтись, но меня перед ним оговорили, а я с тех пор не был там, но, значит, помнит?

Также сегодня журнал “Новый мир” с повестью Тендрякова “После выпуска”, я слушал ее от него в чтении вслух. Она каркасна, обнажена по мысли, но необходима. Ее читать трудно, но дело она делает. Собирались мы с Распутиным к Тендрякову, да не заладилось, а я лишний раз и не подам о себе весточки.

Все думал о Распутине, о смерти Шукшина и вдруг подумал, что мне говорят: Распутин умер, и я вскочил и побежал, обливаясь слезами, и на самом деле упал на кровать и рыдал. Значит, Валентин будет жить долго. Хорошо.

Вот-вот отпуск.

Так урабатывался, что в дверь лифта совал ключ от квартиры, а в дверь квартиры пятак: путал. Утомленность не должна утешать, что мало пишу, она для меня показатель одного – слаб в коленках.

Соотношение между написанным и тем, что стоило написать (записать) – один к ста, а между написанным и передуманным – один к тысяче.

Думаешь непрестанно. Это привычное мучение, и если бы остановиться, то и хорошо – жизнь и не безмысленна, и не бессмысленна. Причем остановиться можно, тут на всё случай, но мне уже поздно, и поэтому все мои думы в конечном итоге к тому, что жизнь наполняется... ох, неинтересно. Чем? Смыслом? Ей и наполняться нечего.

– Привел Бог дожить до... – говорила моя мама и добавляла, до чего. Все было в радость; так и мне: если не в радость доживания до... то тут уж тебе никто...

24 октября. По Москве страхи – убийца. Как несколько лет назад ходил “Мосгаз”, теперь – шизофреник. Запугано враз 10 миллионов. “Всплыла голова”, – говорят бабки у подъезда. “И превратилась в человека”, – добавляет вечером дочь. “Боюсь даже днем”, – говорит задерганная жена.

26/Х. Эти дни рассказ “Граждане, Толстого читайте!” Никакого ощущения, что хорошо, никакого опустошения. Мало. Нужен цикл о современных нравах. Новый взгляд на Распутина. Разочарование финалом “Живи и помни”. Простовато. Надо было довести до наднациональных обобщений обвинения войне. Но легко советовать.

Ты сам попробуй.

До дрожи, до слез ощущаю себя русским.

Только-только у подступов писания. Действительно – писания. Опять в одиночество.

26/XII. Жил месяц в Малеевке – Бог помог: кончил повесть. Отозвали из отпуска, улетаю в Иркутск, видимо, и Новый год там. И обойдусь без новой записи, без завещаний на Новый год. Одно – здоровье и чтоб работалось. Всё.

Нынешний год был хороший.

1975 год

Седьмого января дочь сочиняла музыку.

9/I. Ощущение, что иду вперед, а сзади все обваливается.

15/I. Состояние пустоты и нервности. Сегодня отдаю повесть читать. Господи, благослови, Господи, не оставь.

Жгут старые дома, и вокруг пожары. Пожарники поджигают, курят. Канализация работает, и в раковину среди огня льется из крана вода. Все ждут, когда упадет труба.

На Байкале лежал на льду, смотрел внутрь, и с визгом простегнула подо мной трещина.

Поеду отвозить повесть. Поставил вятские песни. Матушка, благослови, посмотри, как они мучают твоего бедного сына.

Эти дни погода – мерзость. В Магистральном – 30—33о, а здорово. Сухо. Здесь + 1о, но сыро, ветры.

Вчера выступал на радио, говорил о БАМе, испуганно вздрагивал редактор за стеклом и сказал загадочно девушке в кожаной юбке, отдавая пленку: “На расшифровку”.

Прочел Шукшина “До трех петухов”. В Иркутске был на его премьере. Хохотал так, что действие прерывали.

17/I. Нервная провальная пустота и безразличие. Ждать месяц. Месяц, сказали и в “Новом мире”, и в других журналах. Месяц. И вечное ощущение, что и это будет в прошлом.

Бестолково и безразлично тычусь. Впечатление, что смотрят на меня с сожалением.

Идиотское письмо от идиотки-девушки. Надя чуть не заболела. Вот мир – комплимент считается любовью, из порядочности выжимается польза, любовь к жене – отклонение. Да нет, ничего, ничего умного не производит мозг – пусто. И погода дрянь. Пусто. Жду. Все валится из рук.

Привычная фраза в газетах: даже старожилы не помнят, аномалия, раз в сто лет. А старые дома все жгут и жгут. И вместо крещенских морозов – черная земля, лужи, лохмотья черного снега, туман, выхлопные газы, тяжелый воздух, дома горят, и это добавляет тумана. Вдаль не видно.

20/I. Наугад открыл Библию: “Праведных же души в руце Божией, и не прикоснется их мука”. Значит, я не праведный; но мука ли страдать от неизвестности?

25/I. To ли жду награды, то ли готовлюсь к великому позору. Прежняя нервная пустота. Приходится напрягаться, и устаю. Расслабляюсь с друзьями, сразу замечают, и снова напрягаюсь. Да еще и погода. И прежние пожары, будто подрядились выжечь округу. Вчера поднял глаза – марсиане! А это пожарные в скафандрах и шлемах.

И еще, уже вечером, шел по улице – привидение! А это невеста в длинном газовом платье в луче света от машины.

Вчера в театре (А. Островский) у актрисы шлейф: волочится. Она ходит быстро, он за ней, она резко поворачивается, и шлейф какое-то время лежит неподвижно. Звонил Астафьев. Заезжаю к Владимову. Надо беречь друзей (о Валере). Астафьеву говорю: хорошо вам, классикам из Вологды. Владимов все понимает и не злится.

29/I. Звонили из “Нашего современника” – не берут повесть. Так что даже спокойнее. “Я подпрыгивал от радости”, – говорит Фролов. Мотивы отказа – фантастическая часть и много пьют. Меня легко резать – безропотен. Что теперь “Новый мир”? Отвезу читать Тендрякову. На радио так усекли, что позорно.

Господин Тендряков все читает. “Терпеть, молчать – весь подвиг ныне в этом”. Вроде взяли “На левом боку” и “Армянку” в “Лит. России”. А не возьмут – не больно надо.

Идиотские сны. Один заезд в ЦДЛ, естественно, с выпивкой. С Ю. Кузнецовым по случаю его принятия в партию. Это доброе дело, когда талантливые и порядочные идут в партию.

23/II. Был с Кузнецовым (его оформляли в КПСС): много о знаниях и мудрости, о пересмотре взгляда на Библию. Сегодня же позвонил, наконец, Тендрякову. То ли не выдержал, то ли просто вежливость – с праздником. Прочел, приезжай, будет большой разговор. Теперь во вторник. Надо дожить. Это два дня.

1 марта. Начало весны. День и верно весенний – светло. Тает, ветер.

Был в Симоновском монастыре, лежал на снегу, и колокольня как капитанский мостик, и сам я на палубе, и уходит все, уходит.

Повесть вернули из “Нового мира”, вернули пьесу. Радость одна – перевели в Чехословакии.

У Тендрякова был. День морозный, ночью он провожал, небо чистое. Он – землячок – ни слова не сказал, как переделывать. Но переделка нужна. Так и надо: что это за разврат – ожидать совета. Всегда буду (постараюсь) безжалостен к подающим надежды. Он читал новый рассказ.

Был в Калинине – Твери. Жаль, что мало. Выступал. Читал “тяжелые” рассказы новые. Слушают. Надо.

Не могу пока приучить себя к мысли о переделке. Но ближусь. Был у Владимова. Который раз с Битовым. Мышление обобщающее. Прочел “Великого Инквизитора” Достоевского. Растянуто. Думаю о моменте приведения Руси к христианству.

Сегодня 9 марта. Это важно. Стыдно было даже сесть за дневник. 3—4-го крепко познавал жизнь. Один вечер в ЦДЛ – в компании “аристократов духа”, второй таскался по пивным, среди нищих духом. Один мужик все хватал за руку и проводил моей ладонью по своей голове, чтоб я видел, как искалечен череп. Сидел еще трус, другой пьяница, третий. “Жалкие люди!” – орал я на них. Они соглашались и готовы были идти, куда я их поведу. Я и вел... в следующую пивную. И мелькало что-то, что надо было запомнить, но забылось. Может быть, сидит в памяти. Обидел жену, дочь. Потом мучительно всплывал, не хотелось (в прямом смысле) жить. Но 8 марта и 7-го, когда проводил в издательстве митинг с музыкой и подарками, – ни грамма. Гордиться нечем, всегда бы так.

Потом примирение с Надей. Прощение. Бесконечный рев экскаватора и тракторов за окном. На сей раз копают громадную траншею. Ни дня не жил здесь в тишине. Книгу назвать хотелось всяко: “Кастальские ключи” – отверг сам, “Лодку надежды” – забраковали и т. д. Может быть, “Круг забот”? Круг забот, мои заботы. Повесть даю читать. Почти ничего в ней не делал. Урывками ее только искалечишь.

Два дня сижу один, телефон отключил. А ничего не идет. Погода – мерзость. Туман, грязь (хоть на что-то свалить).

18 марта. Названий перебрал миллион. Осталось “До первой звезды”, а “Кольцо забот” перешло на повесть (“От рубля и выше”.).

14-го (это было как раз два года, как сел за повесть) хотел записать состояние пустоты, но хороший разговор с Кузнецовым Юрой утешил. Давно я знал: легче заглянуть в будущее, чем в прошлое, и тут подтвердилось; давно Библия в некоторых своих местах зовет жить просветленнее. Не стыдно чего-то не знать, настоящее знание – знание себя, окружающих, прошлого.

Приехал Володя. Идет совещание молодых писателей. Я не там, и хорошо. Вот уж никто не назовет меня своим учеником, я сам выбираю учителей. Разговор о масонах в связи с книгой Яковлева “1 августа 1914-го”.

Эти же дни поездка в общежитие Литинститута. Коротаев (младший) – тип забавный, все его знают, но что он сам пишет?

Селезнев – парень умный. Говорили осторожно, так как незнакомы. О плохом в категории “человек – мера вещей”.

Надя съездила в Ленинград. Понравился. Вернулась. В парике. Пристают на улице. “Девушка, идемте в кино”.

Тоскливо, конечно, сижу тут, а надо бы в ЦДЛ на вечер. Но бес упрямства силен – я всегда поступаю себе во вред. Так, сбежал в пятницу из ЦДРИ, где был большой сбор писателей и издателей. Сегодня не иду тоже. Но, может быть, это и хорошо. Потому что хоть и говорят (загордился), но уважаешь себя. И это в пользу.

23/III. Воскресенье. Вчера ездили с Володей в Мелихово. И вообще все эти дни с ним. 21-го были на могиле Шукшина. Перед этим могила Хрущева. Золотая голова оказалась бронзовой, бронза окислилась, запылилась. Цветов у него (обычно по цветам судят) много. Но у Шукшина их – море. И когда мы сунулись со своим букетом, то женщина, убирающая холмик, показала не на изножье, а в сторону. Стояло солнце, текло, и все время на стадионе кто-то орал в мегафон строевые команды. Потом марш, снова крики.

Женщина отскребала ледок с хвойных венков, поднимала, отряхивала хвойные лапы, и казалось, что не доберется до земли: всё венки и венки. На портрете калина, то ли та, что была на похоронах, то ли свежая. Постояли да пошли. Не так уж далеко могилы Чехова, Гоголя. Иностранцы. И крики в мегафон. И грачи орут вверху, и множество людей.

Те же крики таких же грачей, но уже как-то по-хорошему, были в Мелихове.

Но в середине был день визитов. Побывали в бане, поплавали, попарились, потом Селезнев, потом Кожинов. Это три часа информации. Вряд ли Кожинов узнал меня, шесть лет прошло, как я был редактором дискуссионного клуба и он дважды выступал, потом куда-то ездили, пили, он брал гитару, пел. Возил меня к цыганке. Я не напоминал. Говорил о Рубцове, Кузнецове, Боратынском (надо писать “о”, а не “а”), Генри Форде, Пришвине, поляках, о чем угодно, и с такой скоростью, что трудно запомнить, но в отдельности куски ясные, нужные, без пускания пыли.

Впечатление от Новодевичьего кладбища вспомнилось только в Мелихове. Ехали долго и всё стояли и в электричке, и в автобусе.

Но в Мелихове хорошо. И хотя какая-то неуютность, немного от Константинова, да ведь “русскому сердцу везде одиноко”. Вороны дерутся. Собака на крыльце музея дает лапу, просит пряник, а когда выходили, смотрит безразлично и не подходит. Фото: он с Мизиновой, какая неприятная, тяжелая баба, – оказывается, 22 года. Откуда взялось, что он ее любил? Читал ночью письма, нет ни грамма от любви.

В закусочной пьяные. Равнодушный милиционер слушает, как разгорается ссора. Все – родня. Пьяный мальчик. Пьяный инженер, он приезжал из Васькина отрезать лишние, неучтенные вводы. У одного мужика их пять. И на дачку к жильцу провел, и там счетчик поставил. А в автобусе до Чехова – старик Василий Васильевич. Крестится. “Между мной и солнцем никого нет. Все можно обмануть, но не глаза”.

В электричке снова тесно. И так подкатила усталость, что сморило. Ho, скорее, это впечатление. Будто все одно к одному: фотографии Чехова и слово “Чехов” на дверце такси, эти вороны в голых черных липах, эти пьяные в закусочной, плохое вино и буфетчица (уводит милиционера кормить на кухню), и этот старик. Собака эта попрошайка.

И всё обрываешь свои желания, чтоб других не обидеть.

Суеверно боюсь, что потеряю друга: так бесприютно одинокому. Жена пожалеет, поймет, утешит, друг разделит беду. Много запущенных дел.

27/III. Четверг. Во вторник, Бог дал, – написал (вернее, записал) сказку “Нечистая сила”.

Сегодня отдал рукопись Сорокину. Окончательное название “До вечерней звезды”. Подтягивал дела, отвязался от “Строительной газеты”, сдал архив парторганизации в РК, читаю контроль, пишу рецензию, но хочется бросить все хотя б на неделю.

9 апреля. Вчера посидел дома. Был с дочерью в походе за водой. Кормили уток и лебедя. Уже вылезают почки иголок на лиственнице и немного на ели. Вечером в юношеском театре, в Доме пионеров. Дети играют азартно, износа нет, но такой дурной текст (Б. Васильев. “В списках не значился”), так все шито рваными нитками, что получился таганский вариант “Живых и павших”. Та же беготня по сцене, почти те же щиты и бесконечные манипуляции с ними, безжалостные прожектора, назойливые фонарики, ненужные повторы и шум, вой, крики, взрывы, и даже в зале серу жгли, чтоб зрительская служба медом не казалась. Но – дети стараются и играют хорошо. Песни Окуджавы хороши, но “пролетают”. Еще в эти дни смотрел “Шел солдат” Симонова. Документальные, редчайшие кадры, хороший замысел. Но идиотский комментарий, смотрит Симонов на них (солдат), как в микроскоп. Как на подопытных. Суетня со стихами, а умения говорить по душам нет. Получилась анкета, опросный лист: 1) что самое трудное? 2) самое страшное? и т. д.

Мучился эти дни сознанием, что срываю обещание дать рецензию на В. Федотова. Но что толку – мучился, а не писал. Вчера сдвинул с места, сегодня надо завершить. Господи, и речь-то идет о трех страницах.

Смех легче всего вызвать унижением, тогда читатели (зрители), чувствуя свое превосходство, ликуют. Но это плохой смех. Два дурака изображают двух маразматических старух и издеваются над маразмом, а заодно не церемонятся с личностью, и такой ублюдочный смысл – это они, а не мы. Вот мы сняли платок, и давайте вместе посмеемся над идиотами. Но идиоты не по духовности, а по старости.

Тут рядом проповедь, что герои должны быть ниже автора. Я сгоряча принимал это, но надо возвращаться на раннее – к позиции наравне. А вообще есть озарение, когда герой значительнее автора. Мелехов и Аксинья – казаки безграмотные, а как вынесло их, как высоко стоят!

12—17 апреля. В Вологде и Великом Устюге. Незабываемо. Не надо записывать, пусть войдет в рассказы. Как много обездоленных. Ко всем бы пришел, стал бы необходим.

28/IV. Вчера выступал на базе книготорга, говорил откровенно, прекрасно понимали, и чем откровеннее говорил, тем более чувствовал аудиторию.

А так – тоска. Да и понятно: рукопись не читают ни в журнале, ни в издательстве.

Перед Вологдой торопливо виделся с Распутиным. К Тендрякову не ездили, там домашние блокируют глухо, он и не знает о заслоне. Он-то зовет. В тот же день (11 апреля) проводил Олега Куваева. По московским меркам мы были знакомы, но по-человечески, видимо, сойдемся позднее. В том времени, которое наступило для него. Много цветов поехало умирать с ним. Панихида была в Малом зале ЦДЛ, где я несколько раз выступал.

А утром того дня меня попросили помочь вынести гроб с телом из шестого подъезда с девятого этажа. Там умерла старуха, и ее некому было вынести. Шофер и мы – три незнакомых мужика. Долго крутились на узких лестницах. Машина поехала, и только дочь с гробом. Так что впечатлений хватало. Вологда (Великий Устюг) спасли от них, но и там-то, и там тоже – легко ли!

Много работы. Издательской. Все свое пылится.

3 мая. Вечер. Сейчас был в Покровском соборе и единоверческой Никольской церкви на Рогожской заставе. Ведь Пасха эту ночь. Много людей, я долго стоял, поставил свечу, подумав: за Александра о здравии – он герой моей повести, и стоял, пока она сгорала.

Подходили слева люди, прикладывались к плащанице, и монашенка в платке, заколотом у горла, тонкой свечой показывала место, где целовать – ноги Христа. Мужик задел меня, потом еще, я посторонился, он спросил: “Прикладался?”.

Подошли с двух сторон и четырехкратно отдали поклоны два парня. Долго стояла девушка в бархатной короткой юбке. Ей сказали: нельзя в церкви руки назад. Она сцепила их спереди, как раз на уровне обреза бархата.

Мне хотелось, чтобы от моей свечи зажгли следующую, но свечи не торопились жечь, просто клали, и целые их поленницы копились на подсвечниках. Свеча догорала, и долго тянулся дым. Старики (все бородатые) дремали. Старик-священник читал по книге, часто говорил: “И рече: Корнилие...” Ему принесли подсвечник с двумя свечками для освещения книги.

На улице другой священник гладил по голове детей и говорил: я вам яичко приберегу. Тут же украшали цветами куличи, ставили на них свечи и пробовали, хорошо ли горит. Пьяная женщина, видно, не в первый раз, подошла к священнику и зашлась: “Ты сказал, что я вредная”. Он серьезно и спокойно объяснил, что он не мог так сказать, что он, наверное, сказал, что вы нетерпеливая, а это разное: вредная – это зло, а нетерпеливая – это ничего, просто нервы.

Потом навстречу от электрички шло много дружинников.

1 мая ходил с гостями на Красную площадь сразу после парада. Открывался доступ, снималось оцепление. Громадное количество милиции: на конях, целые отряды на автобусах, целые колонны и целые потоки пеших милиционеров. Много девушек в форме, солдаты. У Исторического музея почетный эскорт, много милицейских “Волг” с пронзительным вращением синих фонарей, много генералов.

На всех станциях метро масса крупных искусственных цветов, шары, девушки и парни в форме.

Демонстрацию смотрел по телевизору. Много портретов Брежнева, скандирование благодарностей ЦК. Дети трогательны. Эти дни – стихи Рубцова. В остальном не продвинулось.

Из плохого: 29-го я пришел в журнал “Москва”, а Елкин, зам. гл. редактора, прочитавший мою повесть, утром умер. Плохо. Я не знал его, но он успел сказать мне по телефону хорошие слова.

Завтра опять на эту собачью службу.

4 мая. И завтра тоже.

И аж до 15-го.

Сегодня 15-е. В магазине зрелище. Я сразу не понял – одинаковые женщины яростно причесываются. И много. Штук 5—6. Потом понял: купили парики. Но вначале дико.

Может быть, надо погрубее воспитывать дочь, она чувствует даже взгляд, других лупят – и хоть бы что, а ведь с ними ей вырастать, и то, что другим – плевать, ей – трагедия. Это и моя, и Нади беда: нам хватает песчинки, чтоб механизм настроения заело.

А что же я о рукописи-то ничего не пишу? А пока нечего.

Девятого мая ездили на Преображенское кладбище. Много-много, целые холмы крашеных яиц у Вечного огня. Чисто. Но дважды заметили на четырех плитах одинаковые фамилии. То есть фамилии выбиты дважды. Раздвоение умерших. Просто бардак и безразличие исполнителей.

16 мая. У пивной мужики. Один держит на ладони рубль с чеканкой Ленина и говорит: у меня не мавзолей, не залежишься. Смеются. Это показывает две вещи: раскрепощенность и перебор в пропаганде.

Должны были 23-го принимать в Союз на бюро секции прозы, из-за шолоховского вечера отменили, сам Шолохов болен, было без него. Я не ходил. В “Лит. России” идут три маленьких рассказа. Все-таки хоть фамилия мелькнет, а то год не печатался нигде. Погода обрезалась – холодно. Вчера ездил в Переделкино, холодно, ветер в еловом лесу, песок мокрый. Надю назначили кандидатом в депутаты.

31 мая. Последний день весны. “Черная суббота”, то есть в типографии работали, ездил в Электросталь. На секции прозы приняли, и так хорошо, что даже назначили творческий вечер в клубе рассказчиков. Читал слабую повесть о религии. Надо для “МГ” сделать рецензию на способного парня Поздышева.

1 июня. Первый день лета. Молюсь всем богам, чтоб решилась судьба рукописи. Полностью зависим от нее.

“9 июня, в понедельник, Творческое объединение прозаиков Московской писательской организации на очередном заседании “Клуба рассказчиков” проводит обсуждение новых рассказов Владимира Крупина: “Граждане, Толстого читайте” и “На левом боку”.

Приглашаем Вас на эту встречу.

Начало в 18 часов в Гостиной ЦДЛ (ул. Герцена, 53).

Совет “Клуба рассказчиков”.

8 июня. Думаю все время. И ещё: изнуряющая русская природа разговоров. Нельзя без проблем. Мировых. У Юры Кузнецова читал две новые поэмы в рукописи. Очень русские. И хотя одна для безудержного веселья, задумываешься.

12 июня. Свинство с моей стороны не вести дневник, ведь прошел вечер в “Клубе рассказчиков”. Приехал Тендряков. На ходу, стоя, не хочется записывать. В другой раз.

Тендряков любит меня, еще раз это почувствовал, теперь уж навсегда. Это тяжело, это надо оправдать. Он вел вечер. Я читал, сидя рядом, сразу ощущая, что нравится ему, а что нет. Обсуждали. Выступили 11 человек. Я до этого три дня волновался и тут был как деревяшка, будто сижу на чужих именинах.

Ночь, видно, и не записать как следует, надо бы – веха. Но уже утром уныние: столько аванса и вексель, надо платить. А сегодня 17-е. Вернул Сорокин рукопись. Хорошо, но сложно для прохождения.

В книжном магазине заплатил за “Слово о полку Игореве”. Дал чек дочери. Она стесняется пойти к продавщице. “Как тебе не стыдно. Это первая русская книга”. Она пошла и взяла. Потом спросила: “А какая будет последняя русская книга?..” Слово о каком-нибудь другом полку.

Владимова свел с новым зам. главного редактора Марченко. Вроде сторонник, вроде поможет. Меня злость берет – хороший писатель, в первой десятке, и живет нищенски.

1 июля. У Владимова в “Гранях” напечатали повесть о собаке. Его выселяют за долги по квартплате. Я звонил в РК КПСС. Помогут вряд ли. Савицкая (секретарь по пропаганде) назначила встречу. Жена Владимова идет на обострение. Успокоить почти невозможно.

Ю. Селезневу в прописке отказали. На улицах музыка. Торгуют Высоцким. Успех полный. Это та самая “блатнинка”, бывшая в Лещенке и Вертинском, но по-другому. Блатное – иллюзия независимости. Отсюда успех. А так – уровень зрительский.

Повесть (мою) Владимов прочел. Хвалит. Но говорит о разломе двух частей. Антропов (рецензент) говорит об излишестве, гротеске. Это он зря. Гротеск – в традиции русской литературы.

А так – живу. Голодно. Верю, что цыган мог приучить лошадь не есть. Был в этом обезьяннике, в общежитии Литинститута. Бог спас от учебы в нем. Там только пьют и плачут, и считают всех, кроме себя, дерьмом. У них отключили горячую воду, и они все казались мне неумытыми.

А кстати, и у меня она была отключена, и я злился. А ведь рос без горячей воды. Как быстро привыкаешь к хорошему. Льготу получить трудно, но и отнять ее нелегко.

3 июля у Савицкой. О Владимове: “Если он беден, пусть идет на завод. По одежке протягивай ножки”. Разговор не вышел. В издательстве меня Сорокин и Панкратов измордовали. Они открещиваются. Прокушев говорил с Савицкой, обвинив меня (как и Сорокин) в самовольстве. Марченко молчит.

Хорошо то, что видно друзей и “шестерок”. Друзей в издательстве нет. Трусы, даже смешно. Садятся не рядом, напротив, “Мы хотим, чтобы ты по глупости не попался”. Сердце болит непрерывно. Непрерывно. Мне стыдно перед ним. Владимов был у С. С. Смирнова. Смирнов хочет (но сможет ли?) помочь издать “Три минуты молчания”. Редзаключение на роман я писал в феврале прошлого года. Конечно – за.

5 июля. Гнев мой был таким, что я часами думал, как писал. Это была горечь: меня ругают за защиту человека, писателя. Трусы они. Сейчас суббота. Пасмурно. Полегче. Наконец запишу, но коротко. Те деревья, что были зимой опалены многими пожарами, сухие. И редкие листья выбиваются сбоку, прямо из ствола или у корней. Но тут был пожар летом, жгли склад, и опалило вокруг много зелени. И она пожелтела и стала облетать. Сейчас шел по мокрой желтой листве.

Вчера в Колонном зале был, выступали Суслов и Пономарев. Они подъехали на “зимах”, движения не останавливали, и капитан милиции показал шоферу, куда встать.

На работу пришел отзыв на какую-то книгу из лепрозория. Внутри на бумаге на обеих страницах штамп: “Продезинфицировано”. Вскрикнули, никто не брал в руки. Я взял, повертел, стали от меня отходить. Но – смелость смелостью, а почему-то все же, не сказав никому, сходил вымыть руки.

Приехал брат Михаил, взял на себя хозяйство, а то я уж дошел, а силы нужны. Редакторша моя, Алексеева, подарила валерьяновый корень. Хлещу вместо чая. Жду жену. Мысленно говорю с ней. Уже не так долго. Занимаюсь ее делами, оформлением в институт, видя в этом спасение ее и, как следствие, меня.

Кажется, что книга... нет, перекрестись, раз кажется. Повесть сейчас читает Марченко (зам. гл.). Он же, кстати, звонил в Московскую писательскую организацию, секретарше Скарятиной, узнавал, не Владимова ли у меня рекомендация в Союз писателей.

Много дней спустя. 12 июля 75-го г. Суббота. Все дни как один был на работе. Заезжал к Владимову. Наконец что-то сдвинулось. Была с ним встреча. Перед ней меня конвейерно обрабатывали. Приехал С. С. Смирнов. Он за Владимова, за издание “Трех минут”. Прокушев преподнес все так, что автор оказался кругом виноват. “Мы вам продляли сроки представления, посылали к вам редактора в Сочи, а вы нас подводите” и т. д.

А мне интимно (до этого): “Что случись, тебя кто будет защищать? Владимов? Мы будем защищать”. “А сколько защищали, – вступал главред Сорокин, – ты всего не знаешь, и в случае с Дьяковым я тебя выгораживал перед ЦК” и т. д. Деликатные, но постоянные попреки книгой, той, что вышла, и следующей. Я: “Забудьте, что я давал рукопись, если корить, так чем другим”.

Марченко отстранился от встречи, Целищев сидел “на выстреле”, готовый по команде “фас!” вцепиться во Владимова. Владимов ушел, и после него вдруг все заговорили, какой он хороший. “Не отдадим на Запад!”, “Издадим!”, “Мы не звери, давно бы ему надо придти”. Камень с души.

Потом мы с Владимовым ходили к даче Сталина. Не специально, а по пути в магазин. И когда сидели, перебирали все пережитое за эти дни (партком Московской писательской организации, райком, встреча его в СП, его письмо, выволочки мне, и серьезные, до разрыва, ссоры), то легче почти не было. Но – все-таки!

На следующий день он принес (дважды пришел в Каноссу!) рукопись.

Радость! Письма, открытки от Нади. Тоскую душевно по ней. Она бы была рядом, и на нее же бы кричал и так же бы полез на ветряные мельницы, так же бы ввязался в защиту, но она была бы рядом. Тоскую сильно. И всю перестройку квартиры затеял для того, чтоб ее обрадовать и отвлечься.

И сегодня пишу это на новом месте. Прощай, мой кабинет, он отдан дочери. Книги (мои любимые) и стол переехали в спальную комнату. Прощай, моя гордость, кабинет. Какой удар по друзьям и знакомым. Сколько было похвал моим деревяшкам – стеллажам. Но! Дочери нужна комната. Отдельная. А уж как я мечтал об отдельной комнате, уж как! уж как! Когда писал ночами в ванной, когда ютился по библиотекам, когда приходил в чужие дома.

Но много ли я писал в своем кабинете? Он больше был комнатой приезжих. Да и много ли вообще я писал?

Марченко (ему было поручено), прочтя повесть, говорил такую херовину, что слушать стыдно. Идти в лоб – упрется: хохол, надо покивать. А вообще эта история сделала меня сильнее, и не кивал, а вякал против.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю