Текст книги "Журнал Наш Современник №4 (2004)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
26/ХII. Иногда ничтожной кажется своя способность писать. Читатель из меня хороший – трясет всего, когда сажусь читать хорошее, а писака неважный. Читать быстрее, писать медленнее.
Думал и понял, что конъюнктура страшна не количеством произведений среднего уровня на заданную тему, страшна тем, что обезличивает идею. Заданность всегда почти бывает на нужные, часто святые темы. А тем, кому все равно, о чем писать, лишь бы сказать миру о своем существовании, идея безразлична. Всегда находится (имеется) набор средств для выражения мысли. Набор этот профессионально верен, но бездушен. Идея, казалось бы, доказана двумя третями образов, а на деле опошлена.
Второе. Национальный вопрос. Складывается нация, советская. Это хорошо, как братство людей. Но взять XIX век. У Достоевского в “дневнике” в деле Джунковских боль за будущую Россию, призыв к русским отцам, тут же, в XIX веке, “злая пуля осетина”, тут же “бежали робкие грузины”, тут же “грузинские старухи – это ведьмы”, чеченцы, татары и прочее. Все это без единой мысли унизить любую называемую нацию. Даже “жид Янкель” в “Тарасе Бульбе” не оскорбляет слуха. Почему? В основе – Россия, сила, мудрость русской нации.
А сейчас, когда без России уже не мыслится судьба земного шара, когда Россия столько в себя приняла и столько отдала, невозможно сказать в полный голос “о национальной гордости великороссов”.
Не национализм! Я – русский. И чем дальше, тем больше русский. И я советский, тоже чем дальше, тем больше. Но слияние наций не есть женитьба татарина на узбечке – а в подъеме на высшую ступень, где лучшее – от всех, без худшего. И тогда я буду безразличен к нации своей, когда мудрость и сила ее распространится на всех и возьмет лучшее от других.
27/XII. Сны некрасивые, пошлые, утро снежное, приятная полутень, много медленного крупного снега. Теплый снег. С утра с дочкой в больнице. День пропал. Бог с ним. Посчитал, что все же (все же!) страничка в день выходит (в среднем). Вчера четыре странички. Вышел вдруг какой-то мальчишка. На ночь глядя пошел копать червей. Вот и возьми его за грош! – как говорит мама. И не выбросишь, и убивать жалко. Убивают, я понял, от бессилия. Понимаю неотвратимость смерти у Шекспира (там судьба, рок, мистика), у Шолохова (правда жизни), у Достоевского (безысходность), у Лермонтова (возмездие) – не понимаю у многих.
Убийство, даже внезапное, не подготовленное, действует. Это слабость. Натурализм – беспомощность. Натурализм – безжалостность, равнодушие. Все может быть в литературе: символы, мистика, цыпочки романтизма, фантазерство, но не натурализм.
Вчера в полусне правил строку из рассказа “Две доли”. Думал, забуду. Нет, помню. Но ни одного экземпляра, чтоб внести правку.
Всё в людях. “Рукописи должны работать”, – говорю я друзьям и сам наконец-то себя послушался. Сидя на них задницей, ничего не высидишь – не яйца. Пусть гуляют, пусть ходят в гости, производят впечатления. А какое, хозяева скажут. Да ведь соврут, да и вовсе не хозяева.
Конечный итог – точка. Публикация – следствие. Конец следствия – приговор читателей. Приговоров множество. Хуже, когда не судят. Все это я записал с тоски.
Писательство – дело королей духа. Голых королей. Одежда – форма любая, мысль, содержание обнажено (даже подтекст), и вот, что есть в тебе, то и будет.
Хочется разнагишаться пореже и впечатлительней. Боятся нечего, поздно.
Второе: у Пришвина деление – пишут те, кто не находит счастья в семье, сохранившие в себе младенца мудрецы. Я по этой градации не писатель и не мудрец. Младенец есть во мне, но и счастье в семье нахожу. Кстати, сейчас осталось 4 эпизода в повести, с 11 октября писал. “Повесть домучиваю, осталось 3—4 эпизода”. Вот оно как – загадывать. Думаешь, думаешь, а выйдет по-своему. Люди в повести ожили и не дали скомкать себя. И все равно, это не значит, что садись и пиши. Должно быть ясно, кто куда, кто что. И с этой ясностью можно сесть за стол. Напишется другое, но близкое.
Милая моя Вятская земля, с Новым годом тебя. Опять ты меня обскакала, на час раньше встретишь Новый год. Пусть хлеб растет на твоих полях и лес – на полянах.
Спасибо тебе за рождение, за уверенность в себе. Дай мне силы только на одно – написать: до чего же хороша ты, до чего же хороши люди твои. С Новым годом, мои папа и мама, жена и дочка, с Новым годом, все хорошие люди. Все будет хорошо. Все будет хорошо. Это я знаю точно.
1972 год
2/I. За работу, товарищи! Работать пока не выходит. Чуть не весь день – Валерка. Я, как духовник, выслушиваю, утешаю. Утешаю не словами, а тем, что слушаю, сочувствую.
Новогодний сон. Библиотека. Давняя юношеская влюбленность. Вверх тяжело, вниз со скоростью 100 —150 км/ч на доске. Вчера жене 25 лет. Ей кажется, что это много.
Иногда вдруг до слез, до дрожи в спине тронет событие, мысль, а пройдет минута или месяц, думаешь о том, что поразило, и думаешь спокойно, даже холодно.
Я уже никогда не напишу о цирке. Картонные мечи, клюквенный сок. Смотришь за грань реального. Смех, не понимающий смерти. Клоун убит, его тащат за ноги. Браво! Фокус удался. Бис! Его тащат, мертвого, за ноги – как смешно! Номер кончен, глаза вверх, под купол, на подошвы тапочек канатоходцев. Клоун мертв. На поклоны выходит другой – та же маска. Браво! Ведь его тащили за ноги как бы мертвого. И кровь – это клюквенный сок. (“Смотри, малыш, дядя клоун живой, он кланяется”.)
Снимают грим ватой в вазелине, много грязной ваты. В белилах и красном в бутафорском ведре.
10/I. Постоянное ощущение своей малости. Упорно думаю, что я глупее других. Тому есть доказательство. Гляжу на себя со стороны – жалкое зрелище: волосы редеют, двух зубов нет, брюки, пиджак немодные, ветхие. 30 лет дураку и ничего не сделал. Эх! да и только.
Эти дни дважды садился за повесть. Ничего, кроме повести. Устал от нее. Значит, пора ставить точку над “i”.
Был эти дни на “Андрее Рублеве”. Третьего дня на прогоне “А зори здесь тихие...” То и другое, конечно, смотреть стоило.
Но так как передумал сам с собою подробно, записывать не хочется.
Опять вечно над Россией пожары, вечно камень перед тремя дорогами, и все трагические, вечно: что любит добрый молодец сильнее отца-матери, молодой жены?
– Родину.
Вечные вороны над полями.
Сегодня с утра деревья в инее. Легкие, и хотя воздух прозрачен, ощущение туманности. Деревья в снегу красивее, хотя красиво все и давно сказано: естественное красиво и не надо соваться называть названное.
11/I. Да, вчера поставил точку в повести. 6 месяцев мучила меня она. И еще будет мучить. Но пока точка. Рад был, шел по улице вечером, чуть не плясал.
Все-таки (считал) за два года сделано листов 14—16 прозы и две пьесы по 5 листов. Около листа в месяц, полторы страницы от руки в день. Мизерно, да и то хлеб.
Повесть научила: дольше думать перед тем как писать.
И другое сегодня: давно добивался способности охватывать явление в общем, то есть не для себя, для многих враз или о многих враз. В эту минуту рождаются люди, другие, бывшие когда-то голенькими и крохотными, сейчас двигаются, говорят, пьют пиво. Все враз. И стремительно все крутятся. Время идет, если бы даже все часы остановились. И вот – чувствую за всех и тут же сразу, а зачем?
Были в эти дни совпадения мысли и угаданного действия. Например, подумал о недавно виденной собаке – и эта собака навстречу. Почему-то подумал о фильме, вдруг – на ТВ отрывок из него, в темном зале (пустом) провел жену (не глядел на билеты) именно к тому месту, которое было в билете, и т. д.
Великое дело – дом. Сидел на совещании в накуренной комнате, вещи решались полуреальные – литература для читателя 75-го года, поднял голову – снег за окном, сучья голые, холодные, – вспомнилась квартира как далекое, невозможное. Приехал, как хорошо! Жена, дочка. Думал когда-то (наивно думал), что чем больше трудностей, тем лучше. Но исключи, Боже, одну трудность, дай всем свою квартиру, свой угол в этом мире.
Не о нем ли я мечтал, когда ночами сидел в ванной, писал сценарии?
Хочу много детей. На коленях перед женой стою, прошу второго. Я смертный человек, одно дано мне с уверенностью – родить человека.
Февраль, господа. Третье.
Из событий важное – встреча в Театре Ермоловой. Встреча ободряющая, но не обнадеживающая. Да, с радостью буду делать пьесу. Пьесы делают. Пора определяться. И кто бы сказал умный, в чем от меня больше толку.
Морозный иней на деревьях. Катя говорит: все деревья – подснежники. Они же под снегом.
Вот как надо видеть.
Ночь на 2-е. 4-й день пьеса. Особенно эти три ночи. Кончил первое действие. Почти заново. Долго объяснять.
Сегодня дочка встанет, ей пять лет. Поздравляю тебя, милая! В полтретьего ночи просила пить.
Кончил 1-е действие.
Еще. Книгу прозы ставят в план. Листов мало, мороки много. Благословенна ночь. Устал до того, что пишу бессвязно. Салют наций!
13/II. Спустя 20 дней. За 4 присеста перестукал 1-е действие на машинку. Отдал.
Закончил 2-е действие. Надо садиться за машинку. Выходит, что месяц переделывал. Ощущения радости нет, но тот вариант, когда уже не стыдно показать.
Сел я за нее вплотную, кажется, вечность назад. Переделывал начало 1-го действия.
Поеду вычитывать верстку, слава Богу, своих рассказов в “Наш современник”.
5/III. Иногда отчаяние. По морде и по морде. Какие-то друзья, какие-то взаимные сделки. На тебе, дай мне. Никогда я не христарадничал. И сейчас думаю, если пишу не хуже других, это не значит, что есть право голоса в литературе. Присоединение к большинству неизбежно при переходе в лучший мир, сейчас-то дайте свое сказать. Не украл ведь, зачем из-под полы сбывать.
Сборник мой выперли из плана. Рассказ в “СМ” снова (в 7-й раз) передвинули. Надо забрать у них все, ну и их.
Одно спасает – надежда.
Другое – хочется написать, чтоб смешить до слез, и хочется до слез довести.
“Где б ты ни плавал, друг мой милый, я прилечу к тебе голубкой сизокрылой...”.
Господи, во грехах и словоблудии люди Твои. Толкотня тем свиноватей, чем возвышеннее предмет.
Давно, наверное, они не Твои люди.
Все страдания должны быть писательскими, а получается, что они издательские.
9/III. Во сне учил Мао Цзедуна русскому языку.
И сны, и все остальное – пустое.
Уже 22 марта .
Ничего не пишу, ни-че-го. Не усталость, скорее – горечь.
Мало сделано, выхода нет вовсе.
Пьеса никем не читается. Рассказы не идут. Ничего не думается. Дочь в Кисловодске.
Тоскливо. Много глупой, необходимой работы по обязанности.
Повесть не перепечатывается. Все отринуто. Похлопано по плечу.
23 апреля. Месяц без записей. Тот же месяц без строчки и без дочки, она в Кисловодске. Редакторство съело силы, время, радость.
Пьесу господа ермоловцы потеряли, потом нашли. Отдал по театрам. Уже из Минкультуры ответ: пьеса нужна, трудитесь. Лучше бы было отказано. Но работать надо. Работай, негр, ты и в пьесах будешь на общем проходимом, ремесленном уровне. И кто-нибудь сдуру или по знакомству твою хреновину поставит.
Чувство бездеятельности – чувство. Усталость – отмщение за лень.
27 июня. Я не ошибся – вот периодичность записей. Было месяц, сейчас уже два. Но довольно. Лучшее за это время – неделя дома (в валенках). Сегодня сон – поле картошки взошло, и я видел просекшиеся зеленые всходы. Тут же мой рассказ о том, что я с самолета принял разлившуюся нефть (15 минут лета) за озеро.
Умнею еще и оттого, что стараюсь после дерьма читать хороших, чтоб сохранить уровень температуры писательства. Издательские друзья, захватывающие меня, вернее, мое время: меня они захватить не могут, усиливаются, дела дошли до партбюро, дирекции, разговоров в народе. Нехорошо, смешно: всё под знаком спасения России, а не с завистью друг к другу. Глупые по ситуации положения вражды директора с главной редакцией, но с каким умом, тратой сил, вовлечением союзников в верхах это делается. И охота тратить время!
Охота! И верхние начальники охотно втягиваются в эту борьбу, примыкая к одной из сторон, потому что этим, как они думают, они спасают Россию, российскую словесность.
Нехорошо это, но все нарывы лопаются или разрезаются.
Об этом даже писать рука ленится – не предмет это ни искусства, ни даже тревоги. России до этого нет дела.
28/VI. Утро. Рано. Проснулась Катя. Мы с ней сочиняем рассказ “Три дня после конфет”. Дети дают себя обманывать, причем с радостью. В обычном необычное. Знают, что хлеб из магазина, а если мама говорит, что его принесли два козленка, едят охотнее, веселее. Именно веселее. Веселье ведь состояние физиологическое, приподнятое, организм работает на восприимчивость продуктивно. Веселье – род вдохновения. В плаксивости ребенок сочиняет сказку мстительную, в радости – добрую.
Унификация, подгонка под себя (под взрослого) начинается с пеленок. И этот процесс был мучителен для меня с первого дня Катиной жизни. Невозможность воспитать ребенка в соответствии со своими (еще не всеми угасшими) воспоминаниями детства, невозможна оттого, что другой, третий, миллионный ребенок втискивается в стандарт и отшлифуется детсадом, школой, двором, TV и пр., сотрет необычное, выпирающее, или заполнит спрятанное обычным, принятым, и редкостью бывает ощущение сказки. Может быть, от этого, прося у жены второго ребенка, я не отчаиваюсь, что его все нет и нет.
Почему же сразу, если ребенок – так расходы, усталость, тревога? Это мозг. Но состояние радости и даже тревога за ребенка радостна. Как екает сердце, когда ребенок оступается или слишком раскачивает качели, как же он дорог, дорог сверх всех мер, дорог нематериально, духовно.
Какие бы ни были у людей накопления, мебель, машина, редкий выродок не скажет: гори все синим огнем, лишь бы ребенок жил!
Так много читаю пошлого, ненужного, что постоянно болит межбровье.
Не преступление ли писать во множестве колхозные, рабочие, ничтожные по чувствам, мысли романы?
Так и с любовью. Все первая да первая, а в ней только и есть, что начало, да и неумное. Только-только к тридцати понимаешь, что ничего не видел ни в первой любви, ни в ее предмете.
А ведь вот что интересно: вся эта мудрость пройдена, и найдена, и описана, пользуйся. Но надо пройти самому, чтоб понять. Именно самому. И пройти суждено всем, выразить избранным, понять званым.
29/VI. Утром с Катей на пруду.
– Воду выплескивают из лодок, чтоб пруд был глубже.
Приехал на ночь Михаил с описями и фотографиями Трифоно-Успенского монастыря в Общество охраны памятников. Долго о Трифоне Вятском. Дразнящая меня тема, эпоха. Ради спасения диалектов, вятских любимых мест и людей.
Повесть в “Нашем современнике” правила интеллигентная, умная дама, и все ей казалось, что моя женщина (старуха, как казалось редакторше) скажет по-народному, если будет вставлять “дескать” да “корыто” вместо “таза” и пр. Читал в эти дни в рукописи “Кануны” Белова. Прочел за вечер, даже снилось. Всю кулаковатость прежнюю ему простил. Умница! Всё массовые сцены, и всех через них тянет и никого не забывает. Красота рядом с трагедией.
2/VII. Проводил своих на юг. Сижу дома. Жарко, душно, ж/дорога гремит товарняками. Спал днем, сна не помню, в пробуждении голоса. Вслушивался. Не разобрал. Очнулся.
4/VII. Прошло партбюро от третьего дня до 8 вечера. Неинтересно, стыдно: сводили счеты взрослые люди, годящиеся мне в отцы. Руководители. Но необходимо было: нарыв лопнул, хуже не будет.
4/IX.
Был отпуск. Кажется, что важен для меня. Уход в себя. Взросление. Разное. Не писал ни строки.
Пожары. Поезд по черной земле слева и справа. Дымно. Ночью зарево. На солнце весь день не больно смотреть. Утром воздух пресноватый, нехорошее предчувствие беды. Тревога.
1-я часть отпуска в Крыму. День в Тамани.
Год вел эту тетрадку, а не она меня, так что, милая, прощай без жалости. Да никто уж и не поведет меня. Так что прощайте все. Я долго грузился у литературной стенки. Тем ли, не тем ли, дело времени. Отчалива-а-а-й!
4/XI. Год-то 72-й кончается, а что сделано? Да ни хрена, господа хорошие, 6 листов повесть, так ведь это начато в прошлом году летом. Рассказа нет, даже маленького. Пьесу три раза переделал, так ведь не идет. Как же остро, до чего же нужна книга, но ждать еще год, а может, еще больше.
И раздражаться-то даже, не то что злиться, нельзя. Да я и не злюсь. Желаю всем всего хорошего, чего возможно пожелать: вслед за бураном, за порошею приходит солнышко опять.
И на последнее сегодня.
Как бы я ни любил русских, страдая от невозможности доказать их ум и красоту, я не избежал участи всех взрослых русских интеллигентов – мы не умеем дорожить друг другом. Не умеем помогать друг другу, не понимаем, что успех одного – это успех всех, так вот и я – остался без друзей, остался давно, но по доброте своей, которая несет мне все новое горе, не замечал одиночества.
У меня остался один друг – моя жена, которая и любит, и понимает меня. И мои родители, которые любят меня, тоже мои друзья. И хотя я вижу, что в моем окружении много людей, которым я дорог, но я дорог тем, кто не пишет. Пишущие же невольно злы ко мне, хотя я ничуть не зол и рад за них.
Не красота спасет мир, а доброта, хотя, может быть, уже и спасать нечего.
Красив – значит выделен, а выделенность обособляет.
Сон. Во мне, как в лодке, сидят люди и гребут веслами.
Разве нельзя враз чистить картошку и думать о вечности? Отец сказал однажды (он выпил, когда я приехал в гости, он был рад): “Владимир! Красота есть природа жизни”. И еще: “Владимир, ты мне зачастую дороже родного сына!”.
10/XI. Был у Тендрякова. Вкратце: – Образ противоречив. Трагедия – хорошие вынуждены поступать плохо. Типическое в нетипическом или нетипическое в типическом. Дворянин в лаптях. Черное на белом, и наоборот.
Отелло, убивающий всех направо и налево, патологичен.
То, что хочется проскочить при перечитывании, переписывать.
Искать сложное, докапываться.
Быть над героем или рядом. Не умиляться. Каратаев плох, Наполеон получился. Толстого губила философия.
Литература меньше всего должна философствовать. Автор знает, этого достаточно.
B конце ноября ездил в Иркутск. Байкал, тайга. Распутин.
31/ХII. Цыганка выманила у меня последнюю пятерку. Это хорошо, вступаю в Новый год без копейки.
И зеркало было, и волоски из виска, и обещание, что половина монеты будет красной, другая черной, и то, что я в зеркале увижу врага. Из нового было: “Тебе в красное вино налили мертвой воды, сможешь ли пойти безо всего на кладбище?” (“Далеко, – сказал я, имея в виду, что кладбища, родные мне, не здесь, да разве она даст слово вставить”). Повторил за ней что-то, все забыл.
Должна вернуться моя пятерка, ее надо разорвать на 3 части и выбросить.
Был в Царицыне, на стекольном. Работы нет, но печи горят. Выпил газированной воды, вот и вся моя жидкость. Умнею. Впервые встречаю так Новый год. Спокойно, даже безразлично.
Снега нет, весь день солнце. Лед на озере голый, грязный от пыли. Прекрасный закат. “Красиво, как будто Тамань”, – сказала Катя.
Жены нет, в Болгарии. Моя верность ей благотворна, жду ее, всю настолько родную, что страшно, что мы оба старимся. Встречу полночь на дежурстве в издательстве. Записался сам, чтоб не быть ни в какой компании.
Плох был год для меня, так плох, что противно вспоминать. Избрали секретарем партбюро в издательстве, зачем? Ушла хорошая работа из-под носа. Високосный год, наверное оттого? Касьянов год, говорят старики.
Я много читал в этом году. Пушкина, Лермонтова, Солоухина, Шергина, Астафьева, Белова, но все это покрывалось громадностью листов современного дерьма, десятками бездарных (технически, политически, идеологически, этически верных) рукописей. Покрывалось, но не захлестнуло. Плесень золоту не страшна.
Так уж дошло, что безразлично, чем кончать запись. Не загадываю, не строю планов – пусто. Одни заглавия – рассказов, которые хочется написать. “У нас дураков нет”, “Здорово девки пляшут”, “Некий норд” (повесть), “Бумажный роман”. Только названия.
Годов много – страшно. Зря Тендряков смеется. Хваля повесть мою, говорит о полосатости, ждущей меня.
Поехал на дежурство встречать Новый год. Буду один, буду надеяться, что все будет хорошо.
Будет работаться. Книга. Жена, дочь. “Кто любим прекрасной женщиной, того минуют беды”.
Аминь.
1973 год
1/I. Вернулся, побрился. Надо жить. В прошлом году ехал на дежурство – всё парочки (мужья с женами). Женщины насурьмленные. Сумки полные.
В нынешнем – утром возвращаются. Лица бледные, усталые, сумки тощи, женщины выговаривают мужчинам. Хорошо все-таки я встретил Новый год.
Тендряков хвалил мою повесть и ругал. Астафьев, Белов заметили публикацию “Зёрен”. Вот, видимо, и все события прошлого года. Тендряков пишет предисловие к книге, подарил свою, Астафьев прислал свою, это много для меня, это аванс. Они добры, они рады союзникам. Но я не стреляю, даже не подношу патроны, я в резерве, и кто знает, надежном ли. Они надеются, а я боюсь испытать свои силы. Писатель обязан быть современным, я – в стороне. Социальность – общество, а я насочинял из юности и взросления искусственных героев. Пытаются они чего-то вроде бы умное говорить и действием пример подавать, на деле же выходит христарадничание участия.
Заврался я. И в этой записи заврался. Как-то всё не так. Проще.
Жизнь одна. Потрясающая истина.
За ложь, бессилие, трусость начала меня в этом году бить бессонница. Так и надо. Пяль бестолковые глаза в темноту, пяль, может, чего увидишь.
Ночь. Перехитрил бессонницу, совсем не ложился. Но и дела не делал, возился с ванной: засорилась. Так до конца и не сделал. Струмента нет. Вода хрюпает в горловине, выхаркивает черную слизистую мерзость. Ничуть не противно: вспоминается МТС, загашенные головки блоков, которые доводил до рабочего состояния и до блеска.
Вечернее мое состояние было немножко ненормальным, очень я на себя раскипятился. Но сейчас, ночью, спокойнее могу повторить по-другому почти то же.
Злость на себя оправданна, пишу грамотно по языку, но по смыслу мелко. Ничего обращенного к совести. Взять “Тот самый Комаров” Астафьева и другое его же, это – к совести всех. А у меня, недоумка, даже позиция была: процесс есть процесс, на него не повлияешь, литература – вещь незначительная, в тяжкие минуты не до нее и т. д. Никого не осуждать, у каждого оправданность поступка и т. п. Все это не так уж неверно, но пассивно.
Очерка мне уже не написать, рассказа пока не сделал, так и стою нараскорячку. В башке мысли сикось-накось.
Но что-то полезное рождается внутри. Оттого, видно, и пустота. Не потерять момент, откреститься от влияний. Я частично был спасен тем, что когда говорили переделать рассказ, то не мог написать так, как требовалось. Это хорошо, но все-таки где-то засела (уходящая сейчас) зацепинка требуемого.
И вот вывод: что б ни говорили мне хорошего – а говорили много, пора и уши затыкать, – что б ни говорили, я искренне говорю сам себе: ты ничего не умеешь, ты ничего не написал, а если умеешь – докажи.
Литейщик Иван Козырев сказал: “Очень правильная эта наша советская власть”, получив квартиру с душем. Не много. А если б не получил?
4/I. Утром встал по будильнику, отвел дочь и лег спать. И спал весь день. Ночь сказалась. Уже четвертое, как полетели дни! Сдаю завтра повесть на машинку.
Вечер. Дописал последнюю сцену – разговор. Плохо, очень плохо. Каркас. Видимо, придется скатиться к описанию биографий, а не хотелось бы. Узнавание героев через действия. Характер должен сказать о предыдущей жизни, в которой сформировывался. Хватило бы намеков.
Еще чистил. Горе горькое – какую ни возьмешь страницу, всё есть к чему придраться.
Сравнение с кем бы то ни было (Белов, Астафьев, Носов, Лихоносов, Распутин, Тендряков) не в мою пользу. Зелен виноград! Может, это и хорошо было раньше. Легче жить, когда русская литература держится. И стадия почитания перейдет в соперничество при равенстве. Но у меня все-таки хило. Так гладко. И все перечисленные в скобках в мои годы могли и сделали больше моего.
C 13-го на 14 января. Никого не удивляет сочетание: старый Новый год. То есть по старому стилю. Но смысл мудрый – старый Новый год. И все-таки хочется верить (“блажен, кто верует”), что что-то подвинулось к лучшему.
Все эти дни повесть. Можно сказать – финиш. Не все, конечно. Пойдет повесть по кругам ада, через четыре читки. Умертвил председателя, Аньку-дурочку. Ее – красиво, его – просто. И еще кой-чего прописал.
Надя спит. Она все хорошеет; как ей идет быть любимой!
А тому, кто верует, ох, нелегко на свете!
Ночь на 15-е.
Захват пространства есть власть над всем, что в пространстве. Проблема власти занимала меня в повести, и она перешла в бессмысленность власти. Чем больше захваченного пространства, тем больше времени ушло на захват. Время необратимо (самая непостижимая для меня категория – время), и это время делает бессмысленным власть того, кто шел к власти. Появляется другой – и всё сначала.
Чем бездарнее писатель, тем большую власть получает он над одаренными. Зависть тайная и злоба прикрытая.
10/II. Вчера вернулся из Сталинграда; там ненавидят слово “Волгоград”, говорят: Сталинград. Там весна, я в своем полушубке был странен.
Курган – до слез. Сквозняки в зале Памяти. Пламя чудит, ветер, музыка всё время. Караул сменяется четко. Ребята молодые, красивые.
Волга не замерзла, широко, на теплоходе был на той стороне. Лед разрозненный, желтый. И все время ветер. Днем, ночью – ветер и ветер.
Разговоры по дороге туда, там и оттуда. Боязнь полюбить новое место, чтоб не обидеть старые.
24/II. Ничегошеньки не пишу. Написанное отболело, почти безразлична его судьба. Много читал Пушкина, Бунина, Яшина, из наших – Семенова, Шугаева.
Пушкина поймал на повторе. В “Капитанской дочке”: “картечь хватила в самую середину толпы”. Дословно то же в “Путешествии в Арзрум”. Ну и что? У Бунина – о зеркале в “Арсеньеве,” то же испытано и мною в детстве. Ну и что? У Яшина о кошке и мыши, и у меня в записках есть, и кажется, не хуже и короче. Ну и что? Г. Семенов тратится на вздор – охота, рыбалка, а Шугаев куда сильнее. Ну и что?
Вот именно: ну и что? Тендряков в предисловии скуп, и по тону я понял, что, очаровав его вторым вариантом повести, я разочаровал третьим. На четвертый – ни сил, ни желания. Читается повесть, как отрывок из романа.
11/IV. Очень много внутренних, душевных событий, но хорошо, что тетрадка кончается, дотяну и брошу: никогда не передать того, что пережито. Да и не надо. Да и сил нет.
Книга моя (упорно называю книгой, хотя она в рукописи) все еще мордуется. Совершенно хамски, глухими к слову людьми. Но людьми, которые, так получается, стоят на страже чистоты литературы, а я получаюсь графоманом, использующим служебное положение. И сверхтерпение мое (рукопись идет с 1971 года, с лета) толкуется, видимо, как выжидание момента. О, собаки!
Решение уйти из издательства созрело давно, но сейчас так подступило к горлу, что душно. На работу идти не просто противно и тягостно. Хуже. Право, лучше каторжнику. Ядро на ногах, кирка в руках – хорошо!
Уйду, уйду, уйду! Ни одна зараза не задержит. Русские одиноки, истязают своих сильнее кого угодно.
Была одна радость: звонил Е. Осетров, открыв во мне нового писателя. Но этого нового писателя мордуют, как кому вздумается, и книга моя первая, в тридцать два-то года, так обрыдла мне, что я лучше всех вижу ее ничтожность. Но дайте же, так и перетак, выпустить ее!
Ведь и уход зависит от количества листов и тиража. Деньги. Важно для куска хлеба.
Начал и бросил “Обет молчания” – вещь, призывающую бросить писать.
– Не занимайся хреновиной, – сказал Тендряков.
Начал и отложил рассказ “От рубля и выше”, когда увидел, что вещь серьезнее замысла и поползла на маленькую русскую повесть.
Сел за пьесу. Ух, как она мне осточертела, а свалю же! Никому ничего не докажешь – “и погромче нас были витии, но не сделали пользы пером: дураков не убавим в России, а на умных тоску наведем”. Надо бы видоизменить: не стоит пробуждать совесть, пробудишь ее у тех, в ком она заснула, и пробудившиеся погибнут за тех, в ком совести нет.
Злость – плохо. Не надо. Весна. Усталость.
Ну, загадываю: уйдет в апреле книга в производство? Должна. Было 14 листов, дорезали до девяти. Год назад я сидел над этой же пьесой. Все заново. Раз пятый или шестой. Сейчас спокойнее, взрослее, без нервов.
Не будем суеверны, давайте, господа, обойдемся без стука по дереву.
24/IV. Сколько злобы, зависти, недоверия, поучительности, плохого мнения льется на меня. Так и надо: терпение нынче считается трусостью. Книга пока не идет. Уйду я из издательства – это даже не решение, а обреченность.
Чем бездарнее писатель, тем он пробивней. Бездарный писатель-администратор страшен: он рубит рукописи не за художественные достоинства или недостоинства (не силен!), а за идейно-политические, идеологические, моральные и т. п. тенденции. Они не боятся остроты вопроса – это их лозунг, они против тенденции. Острота же для них и есть тенденция.
Я гибну на своих глазах. Так нельзя, нельзя стать очередным примером погубленных поданных надежд. 32 года. Господи, Твоя воля. Наплевал бы я на книгу, да нельзя – не будет денег, не будет денег – не будет возможности уйти.
Я пока ничтожность. Это застенчивость. Я пока плохой писатель – это скромность. Я могу писать – это уверенность. Докажем. Когда? Значит, нет сил? Сдаешься? Сдаешься? Нет?
Ну, подождем еще немножко.
Бездари сплочены. Талантам так трудно, что помогать другим и сил нет, и желания. Они чувствуют свою силу и одиноки.
4/V. К концу дня одна радость – в “Малыше” ставят в перспективные планы мою книжку. Хоть это. Для детей писать для меня не хобби, а потребность.
Будь моя воля, было бы у меня 12 детей и писал бы для них.
13/VI. Так потихоньку до конца тетрадки и доволокусь. Милые мои, ведь книга-то моя все еще не в производстве. Теперь у директора. Сколько же выброшено из нее, сколько, по-вятски говоря, изнахрачено. Я тоже хорош, позволил, чтоб мне ломали хребтину, и ни один выброшенный рассказ не отстаивал. Хрен с ними – книга переношена, уж давно пора ей родиться, а все мучается роженица, повивальная бабка охамела, не подходит.
Все-таки надо отметить и еще одну крошечную радость – в белорусской “Вясёлке” две мои сказки в № 5. Так что белорусы меня впервые переклали з русской мовы. Головастик – аполоник, забавно!
15/VI. Количеством в искусстве ничего не сделаешь. Количеством можно только прожить. Решает качество. Искусство вообще опровергает диалектику. В нем количество (любое, некачественное) никогда не перейдет в качество.
И вот не утерпел, взял вторую такую же тетрадь. Ту записывал с 7/IX 1971 года по 15/VI 1973 года. Посмотрим, за сколько осилю эту. Посмотрим также, поумнеет ли эта тетрадь в сравнении с той. Та подвернулась под руку вовремя – отошли друзья (скорее, я отошел от друзей), вот и скрашивал одиночество. И сейчас не в толпе, но все же спокойнее. В этой тетради должна появиться запись о выходе моей первой книги. Скоро ли? Боже мой, как она меня вымучила, выскала, выражаясь по-вятски, но не она вымучила даже, а то, как она шла к типографии. Как били ее, как терзали, как оскорбляли на полях. Хрен вам, милые критики! Не учите меня писать, я уже умею. А то, что пишу плохо, это мое дело, мое страдание. Но мое плохое лучше вашего хорошего. Этой наглой фразой я и начинаю эту тетрадь.