Текст книги "Гарантия успеха"
Автор книги: Надежда Кожевникова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц)
Соотечественница: дом на холме
Дом казался необитаем. Стоял на холме, откуда открывался широкий обзор, и город внизу виделся настоящим, как в нормальны странах – совсем не тем, чем являлся на самом деле.
К узорчатой кованой решетке изнутри приникали тропические растения: только они вроде бы и любопытствовали, кто это пришел? Но вот одновременно явилась свора комнатных собачек, поднявших оглушительный гвалт. И только потом, спустя время, откуда-то из недр выплыла женщина с высоко уложенными седыми волосами, в ярко-красной блузке. Это была она, Тамара.
«Вы говорите по-русски?»– первое, что произнесла. Я хмыкнула. За восемь месяцев, проведенных на Гаити, по-русски я говорила только с мужем да по телефону с дочерью.
Но для нее именно это было самым главным. Хотя мы с Каролин приехали по рекомендации хозяйки одной из картинных галерей, чтобы посмотреть ее, Тамары Буссон, работы. Она здесь считалась известной художницей. В Порт-о-Пренсе жила с 1931 года. Галерейщица сказала, что просит Тамара за свои картины не дорого, но вещи качественные. Каролин они приглянулись, мне показались чересчур традиционными, сугубо реалистическими, хотя по содержанию, сюжету сплошное Гаити. В основном портреты, женские. И ни одного белого лица.
Узнав, что Тамара по происхождению русская, я удивилась, и решила с ней познакомиться.
Кто я – для нее было абсолютно неважно: она по-русски торопилась поговорить. Чуть суетилась: вот чай, обязательно чай, вы чай любите?
Несмотря на годы, статная, красивая и, чувствовалось, сильная женщина. Но не домашний деспот. Под ногами вертелись собачки ни к каким командам не приученные, а еще более вольготно чувствовали себя многочисленные детишки, Тамарины правнуки, один из которых оказался сероглазым при темной африканской рожице – вот что природа вытворяет!
Это был бестолковый, шумный, безалаберный дом. Но просторный, удобный, умно, толково спланированный. В комнате у рояля стояла наряженная елка и обеденный стол человек на двадцать. Здесь в свое время явно любили и умели принимать. Теперь же прислуга, так как хозяйка была глуховата, на нее покрикивала, и создавалось ощущение, что Тамарой помыкают.
Но нет, она себя чувствовала в своем доме полновластной хозяйкой. Она его создала, хотя строил муж, архитектор по профессии. Но что-то в ней сквозило надбытное, не в ее живописи, а в ней самой. Небрежность и, вместе с тем, холеность, руки с длинными яркими ногтями, одета тщательно, а что у чашек блюдца разнятся, что в гостиной не зажигается верхний свет – да пустяки! Такое я замечала в людях, переживших крушение стен, казавшихся им незыблемыми.
Тамара уехала из России в тринадцать лет, с матерью и отчимом из богатого купеческого рода Шамшиных. Мать звали Настасья Ивановна. Когда я спросила ее девичью фамилию, Тамара замешкалась, выражение лица сделалось испуганным: неужели забыла?! И, радостно, торжествую: вспомнила, Бараковская!
До того они жили в Батуми. Отец, инженер на нефтяных промыслах, рано умер. Тамара, урожденная Заком, наполовину еврейка, показывая фотографии своих детей, сказала: вот интересно, дочь ощущает себя стопроцентной гаитянкой, а сын говорит, что он еврей, и действительно похож, правда?
Бег из России был классический: Константинополь, Париж. В Париже Тамара встретила своего будущего мужа, гаитянина. В 1931 году он ее к себе на родину увез.
В ее спальне, где на широченной кровати она спит со всеми своими собаками, иконостас из фотографий. Покойный муж, дети, внуки, правнуки.
Всматриваюсь, признаться, с большим интересом, чем в ее работы. Эпоха, жизнь, любовь. В Гаити, где прежде всего в глаза бросается грязь, нищета, существовало и существует то, что называется интеллектуальной элитой нации, при чем самого тонкого разбора. Соотношение, правда, даже не выговариваемое, на сотни безграмотных один изысканный интеллектуал. Муж Тамары, к таким, видимо, принадлежал. Вот они вместе в типичном парижском кафе с выносом столиков на улицу, великолепная пара. А вот он, высокий, стройный, с теннисной ракеткой в руках, а вот уже пожилой с бокалом шампанского. Он сконструировал этот дом по европейски, но с учетом здешних климатических условий, и социальных тоже: через высокую кованую решетку в дом не проникнуть, как в крепость. Жену привез красавицу. Но после Франции – Гаити?
Когда у меня проскользнула фраза, что не будучи гаитянского происхождения здесь трудно прижиться, Тамара встрепенулась: «А я гаитянка и есть! Это все мое, родное, я это все люблю».
Ну, допустим, за столько-то лет, хотя определяющим, думаю, было то, что она мужа любила. А он ее. Тех кого сильно любили, и в старости можно отличить, ну по стати что ли. Тамара любит и детей, и внуков, теперь вот правнуков, которых кажется вдвое больше из-за их чертенятской подвижности.
Одну из правнучек Настасьей нарекли, в честь Тамариной матери. Вот она, на портрете в овальной раме, и ее кружевной веер в витрине под стеклом. Но когда черно-пречерная пятилетняя бестия откликается на имя Настасья, в голове слегка начинает плыть.
Да, ну и судьбы. Уж в чем я была твердо уверена, что соотечественников в Гаити не встречу. А, выходит, соврала, что из наших тут никто никогда не бывал.
Месье Изя
Изю Конеца, с польско-еврейскими корнями, не издающего на русском ни звука, соотечественником не назовешь, зато, как он нам сообщил, его тетя жила в Красноярске, вышла там замуж и уехала в Израиль.
Изя был менеджером «Ваху Бэй бич» – хозяйства, включающего гостиницу, ресторан, пляж, парк, которое он без устали совершенствовал. Постоянно кипела работа, сновали рабочие с тачками, лопатами, граблями – Изя придумал использовать автомобильные покрышки, в их внутреннюю окружность засаживая растения, для укрепления склона, при штормах подмываемого.
Еще только светало, а он уже, в голубой, в белую клетку рубашке, (той же самой или у него, одинаковых, имелось несколько), мелькал в парке, на пирсе, что мы наблюдали с балкона гостиничного номера. Владельцы «Ваху Бэй» жили в Майами, но могли спать спокойно, вверив свою собственность в Изины руки. Он бурлил планами с наполеоновским размахом: собирался в ближайшее время вступить в конкуренцию с соседствующим «Клуб Медом», и по территории, и по возможностям превышающего «Ваху Бэй» в десятки раз, что Изю нисколько не смущало.
«Клуб Мед» суетностью, шумностью, неумолчным гвалтом напоминал сочинскую «Жемчужину», а «Ваху Бэй» – Коктебель начала пятидесятых. Меня туда привезли впервые в четыре года. В те годы существовал только Волошинский дом и дача Вересаева, да еще развалины поместья Юнге, где после вырос пансионат «Голубой залив». И туда охотно устремлялась тогдашняя культурная элита, хотя из «удобств» имелся единственный на территории дома творчества деревянный, двухдверный сортир, с буквами «М» и «Ж», да деревенская банька.
Вечерами я ловила бабочек, «мертвая голова», коричневых, мохнатых. То ли у меня не было детского окружения, то ли я его не запомнила, а вот только взрослых. Веру Инбер, профессора Десницкого, Мариэтту Шагинян, не полностью оглохшую, Ольгу Бергольц с челкой наискось лба еще не седых, блондинистых волос. С Тамарой Макаровой и Сергеем Герасимовым «дружила»: у них не было собственных детей, только племянник Артур, чьи рассказы, и неплохие, появились в «Новом мире», но после он куда– то пропал. Коллектив взрослых сообща меня баловал, а я важничала, никакой между ними и собой дистанции не ощущая.
К трапезам отдыхающих призывал гонг из крошечной, вместимостью человек на двадцать, выбеленной, как хатка, столовой. Пляж, разделенный низкой изгородью, чисто условно размежевывал женские и мужские голые тела. Лучший наряд – махровая простыня. Сохранилась фотография: Сергей Герасимов в полосатой пижаме и мягких татарских сапожках держит меня за руку – уж явно принарядился. После я в Коктебеле бывала десятки раз, все более разочарованная: счастье, там в раннем детстве испытанное, жухло, тускло, пока не превратилось в еле тлеющие, как оставленные после шашлычных празднеств, угольки.
А в «Ваху Бэй» тем, прежним Коктебелем повеяло: смотри, сказала Андрея, показав на горную, спускающуюся к морю, гряду, вот Карадаг, а это Святая, слева пологий Хамелеон…. Он мне не стал возражать. И баллюстрада с балясинами бело-гипсовыми, выпуклыми, как кегли, разве не та же, не коктебельская? Вот этот мираж прошлого решил наш выбор, и мы стали завсегдатаями у Изи.
Брали номер, один и тот же, что грело мою, склонную к консерватизму натуру, ту же еду в ресторане заказывали: нас уже и не спрашивали, все знали наперед. Расположение Изи и в том сказывалось, что нам приносили по полтора лангуста и дармовой, за счет заведения пунш. Изя женат был на местной, гаитянке, взял ее с черной детворой, но его собственные с ней отпрыски ничем не отличались. Изина рыжесть, крючковатый нос растворились полностью в африканском бездонном котле. Думаю, он сам их, родных и пасынков, отличить бы не мог, даже если бы и хотел. Когда они на нем висли, обвивали за шею, улыбался растерянно. А с женой так и не познакомил.
В беседах его с Андреем присутствовали в основном две темы: прогнозы на ближайший в Гаити переворот и российская мафия. Я их интересы не разделяла, и либо плавала, либо собирала, как грибы в Подмосковье, ракушки. Утром, после отлива, они торчали из песка, но их следовало ухватить, пока не смыло волной. Азарт мой разгоралась все больше. Хотя эта, розовенькая, уже присутствовала в коллекции, и серенькая, с загнутыми ушками, тоже, но лиловая зато уникальна. Оставь, такой у меня еще не было! – убеждала Андрея, когда он безжалостно выбраковывал собранный мной в очередной раз урожай.
Наша перепалка – он отказывался грузить в багажник машины этот, по его определению, мусор, а я настаивала – входила в ритуал посещений «Ваху Бэй».
Однажды Изя за меня вступился: да ладно, Андрей, оставьте, если ей нравится.
И посмотрел куда-то, мимо меня.
И внезапно меня осенило, я осознала – все, конец. Гаити исчерпано. Все сорта ракушек собраны, картины, те, что пленили, куплены, море, синие-сапфировое, выпито, съедены тонны песка; колибри, увиденные в саду, точно в мареве радужном от мельтешения крохотных крылышек, как Жан объяснил, в неволе погибают, в клетку их не запрячешь, никуда с собой не увезешь, как и запах цветущих апельсиновых деревьев, флер д'оранж, невестин символ, не запрячешь в багаж, который пора собирать.
Изя с обычной любезностью вышел нас провожать. Мы, как обычно, из машины ему помахали: до следующего, мол, уик-энда. Но я уже знала: все, черта подведена. И не обмануло чутье: спустя месяц мы отправились в аэропорт. Жан у ворот дома остался, покидаемого нами навсегда. Не картины, а он, большеглазый, похожий на подростка, был и остался моим главным там, в Гаити, обретением. Жан, прощай.
ВНУТРЕННИЙ ДВОР
Кеше было четыре года, когда его отец, молодой ученый-биолог, уехал в длительную командировку в страну экзотическую и во многих других отношениях заманчивую, но с очень неблагоприятным климатом. Климат такой в особенности являлся неблагоприятным для людей, склонных к сердечным заболеваниям, что как раз и наблюдалось у Кешиного отца. Но отец Кеши предостережений врачей не послушал: отказываться от столь соблазнительной поездки представлялось недопустимым.
Жену, маму Кеши, все находили очаровательной, хотя, если трезво взглянуть, в ее внешности от природы было больше недостатков, чем достоинств: чрезмерная скуластость, курносый простецкий нос, глаза небольшие в слегка припухлых веках. Но она сама, Люба, будто решила однажды, несмотря ни на что, ощутить себя красоткой, с ребячливой нагловатостью убеждала в этом и окружающих. Впрочем, когда Люба смеялась, она в самом деле делалась неотразимой: пухлые щеки прорезали ямочки, глаза превращались уже в щелки, но из них рвался наружу такой обжигающий свет, азарт, дерзость, что многие в душе робели и, вместе с тем, зачарованные, парализованные даже как бы, не могли отвести взгляд. А Люба хохотала. Хохот ее бывал чересчур громковат, резковат и даже не совсем приличен, но понимал это, пожалуй, только один человек, Любин муж. И сдерживался: вслух выражать свое неодобрение ему казалось неудобным, а его молчаливых знаков Люба не хотела замечать.
Кстати, уже готовые к отъезду в страну чудес, супруги навестили родителей, и в доме, где вырос молодой ученый-биолог, их случайно застала одна молодая особа, живущая по соседству. Ничем в ту пору не примечательная, она бы не стоила упоминания, если бы в ее незрелом сознании не отчеканилась навсегда картина чужого счастья, столь очевидного, откровенного, что молодая особа, и без того страдающая застенчивостью, с печальной пристыженностью и вовсе сникла.
Но исподволь продолжала наблюдать. Ее пригласили за стол, где в честь отъезжающих пили вино, закусывая сочным арбузом. Отец молодого ученого произнес тост, арбузный сок натекал в тарелки, в нем плавали скользкие продолговатые косточки, Люба смеялась, и в этот момент случайная гостья увидела вдруг все иначе: тридцатилетний грузнеющий человек сидел, отвалившись устало на спинку стула, крупное, рыхло-бледное его лицо казалось застылым, в глазах же, серо-голубоватых, выблескивала сверлящая сосредоточенность, пугающая своей напряженностью и абсолютной несвязанностью ни с чем происходящим.
Тогда вот внезапно скромную молодую особу опалил гнев. Ей захотелось встать, крикнуть в весело-чумные лица собравшихся какое-то грозное предупреждение. Но о чем? Она не знала сама.
Впоследствии она пыталась приписать своему состоянию пророческое значение, но на самом-то деле ее, плохо еще знакомую с ревнивой яростью, уязвлял Любин смех, отвлекающий общее внимание с безнаказанной навязчивостью, а также манера Любы, вскинув руки с округлыми локтями, поправлять на затылке завитки, а также блестевший и подпрыгивающий, когда Люба вертелась, крошечный золотой медальон, а также… – также то, в чем не причастная вроде бы ни к чему гостья не желала признаваться: у крупнолицего, не по возрасту тучного мужа Любы улыбка получалась смущенно-печальной, точно он сам себе казался смешным, но скрывал это под напускной суровостью.
Но, конечно, кто и что мог тогда предсказать? Потом только все обрело многозначительность, припомнилось, разрослось, пустило корни. Когда Люба из сказочной страны вернулась одна.
На узкой, длинной, с каменным скользким полом террасе, окруженной со всех сторон парно-душной пряной тьмой, Любин муж, грудью упав на перила, кричал беззвучно, раздираемый удушьем, и, захлебнувшись немым криком, упал.
Люба приехала домой худая, прямая, с новыми жесткими бороздками в углах рта.
Забрала у свекрови сына. Кеша упирался, хныкал, когда она тащила его по лестнице за собой. Свекровь стояла у раскрытой двери квартиры, глядела. И рванулась. В тапочках на босу ногу нагнала внука уже во дворе, сунула ему плюшевого слона с оборванным ухом. Кеша взвыл. Люба, посмуглевшая, постаревшая, выпустила его руку. Он было кинулся к бабушке, но мать, как щенка, прихватила его за воротник.
С того раза и решено было на семейном совете Кешу поделить. То есть строгое расписание составить, когда мальчик живет у бабушки, а когда с мамой.
У бабушки, когда Кеша просыпался, он видел бледную от солнца штору, висевшую на деревянных баранках. Шесть стульев с прямыми спинками были плотно придвинуты к круглому столу, на середине которого обычно стояла синего стекла вазочка. Справа от дивана, где Кеша спал, надвигался ступенчатый громоздкий буфет из карельской березы, поверху увенчанный резьбой: чтобы стереть оттуда пыль, приносили стремянку.
Кеша не решался сразу выползти из-под одеяла: бабушка, несмотря на его протесты, каждый раз открывала на ночь форточку – настолько, насколько позволяла привязанная к оконной задвижке бечевка.
Бабушка вообще блюла порядок в доме. Никто не смел ступить за порог, не вытерев тщательно ноги о щетинистый коврик. Стол к обеду накрывался с полотняными салфетками, в туалете на полочке лежал коробок спичек и флакон цветочного одеколона – к неприятным запахам бабушка оказывалась чувствительна особо. Чистоплотность такая приобретала уже деспотический характер, но, пожалуй, больше ни в чем другом бабушка подобной твердости не проявляла: хозяином в доме был дед, профессор истории Дмитрий Иванович Неведов.
Утром профессор подолгу ванну занимал: брился, растирал, умащивал крупное породистое лицо барина-крестьянина из Смоленской губернии, откуда он уехал в девятнадцатом году, с агитпоездом, в шинельке и обмотках, а в двадцать девятом в столицу прибыл, с невенчанной женой, Екатериной Марковной, по домашнему Екой.
Тогдашний знаменитый фотограф запечатлел юною Еку в видавшем виды боа, накинутом небрежно на узкие плечики, вполоборота, и с той обольстительной томной исплаканностью во взгляде, что в ту пору считалась модной, как и длинная нитка бус, свободная широкая блуза, укороченный, в сравнении с прошлыми годами, подол.
Образование Еки осталось незаконченным средним, а из родного города Орши она увезла проклятие своей семьи, возмущенной скандальным поведением младшей дочери, кинувшейся вслед за каким-то проходимцем.
«Проходимец» же отнюдь не настаивал на том, чтобы его сопровождали. Ека в полудетском платьице, в ботинках с высокой шнуровкой, рыдая, объясняла ему, какая замечательная у нее семья, как хозяйственна, мудра, экономна мама, сумевшая создать мужу-часовщику обстановку почти аристократическую, о чем как о чуде отзывались у них в городе, и насколько успешно, блестяще учатся оба брата, успевая одновременно помогать в делах отцу, и что только она одна, Ека, паршивой овцой затесалась – нет ей прощения и оправдания не будет. «Вы слышите, Дмитрий?»-требовательно, плаксиво, заискивающе она вопрошала. «Да-да, – бормотал невнятно будущий профессор. – Конечно. Да…»
Хотя он не стал бы отрицать, что Ека в ту пору была прелестна. Но, к сожалению, не столь умна. И шумна чрезмерно. И пугающе энергична. А самое главное, и тогда и впоследствии неприятная догадка у него мелькала, что в безудержных порывах Ёки кроется некий расчет, но уличить ему ее не удается.
Как не удавалось ему с ней хитрить. Хитрости он порой изобретал жестокие – в надежде вырваться, освободиться. Но Ёку никакой измор не брал.
Она встречала его в комнатенке в Леонтьевском переулке, куда он являлся под утро, свежая, бодрая, хотя и не сомкнувшая за ночь глаз. Готовила завтрак.
«Ну, Дмитрий Иванович, право, зря ты… – произносила с заботливой укоризной. – Ты ведь без меня пропадешь».
Иногда, несмотря на ее ласковый взгляд, проникновенные нежные интонации, ему чудилось, что она его ненавидит. Но и это тоже оставалось только ее тайной, постичь которую – с годами он понял – ему не дано.
Ека не стеснялась и на людях глядеть на мужа с откровенным обожанием, первой хохотом заливалась, когда он, не всегда, впрочем, удачно, острил, по всякому поводу и без повода хвалилась его успехами, что его смущало, раздражало, и тем не менее он постепенно, незаметно усвоил манеры баловня, удачника и вообще укрепился в хорошем мнении на собственный счет.
Хотя успехи у него действительно были. Происхождение, репутация, биография – все способствовало тому. Да и в натуре его, в самой внешности обнаруживалось отменное здоровье, радующее, обнадеживающее, внушающее желание такого человека поощрить, продвинуть, покровительствовать ему.
Он казался всегда непоколебимо спокоен, слегка даже сонлив и великодушен от сознания собственной силы, как положено былинному богатырю.
Рост, сложение, осанка делали его заметным всюду, в любом обществе, даже если он ни слова не произносил.
Обыкновенно он и отмалчивался, чуть растягивая в снисходительной, добродушной усмешке губы, или, щурясь, строго брови сводя, – либо одно, либо другое наработанное выражение защищало точно панцирь его довольно-таки рыхлое нутро.
А рядом щебетала, суетилась, несла околесицу Ека, достававшая мужу до плеча и готовая сносить любые насмешки, обидные перемигиванья ради благоденствия своего рослого супруга, который на фоне ее бестолковой мельтешни безусловно цвел. И обращалась Ека к мужу исключительно по имени-отчеству, как бы загодя приучая и окружающих, и себя к почтительности, обязательной в отношениях с таким значительным, уважаемым человеком.
Молодой еще тогда Неведов в самом деле продвигался в заметные фигуры.
Он любил учиться, учился с удовольствием, и если бы вся жизнь состояла лишь из чтения и запоминания, чтения и запоминания, он бы в конце концов освоился, перестал бы робеть, перестал бы стыдливо скрывать свою робость.
Поэтому с безотчетным рвением он растягивал, длил процесс своего обучения – заканчивал одни курсы, поступал на другие, получал дипломы, грамоты – и в результате вырос в весьма ценный кадр.
Но к моменту, когда вопрос о назначении его на ответственный пост вот-вот должен был решиться, Неведов позволил себе неожиданный выверт: он ушел из семьи.
Ека не слышала о нем ничего полгода. Неведов как в воду канул.
Некоторое же время спустя в комнатенку на Леонтьевском стали наведываться личности, знакомые и незнакомые, смущающиеся и наглеющие, будто с поручениями или просто так, но Ека с неизменной стойкостью поила их пустым чаем и выпроваживала.
Однажды только она не смогла сдержаться, расплакалась в присутствии Феди Долгова, неведовского приятеля, благодаря которому в биографии Еки возник период, пусть недолгий, но вспоминаемый ею впоследствии с гордостью, хотя и не без преувеличений.
Как сама Ека выражалась, то было время обретения ею общественного лица.
А точнее, Федя Долгов с редкой отзывчивостью вызвался помочь несчастной Еке в ее отчаянном положении, переговорил с кем-то, убедил кого надо, и вот Ека оказалась в симпатичном особнячке, откуда, правда, вынесли прежнюю изящную мебель и заменили канцелярской, неказистой, но зато вскипела там интереснейшая жизнь, люди прелюбопытные туда являлись, спорили, убеждали друг друга, делились фантастическими идеями, из которых кое-что даже реализовалось в жизнь.
Ека, правда, запамятовала с годами, как точно учреждение это называлось: то ли Союз любителей искусств, то ли Общество служителей муз, то ли строже, официальной, но, безусловно, серьезнейшие люди стояли у истоков такого начинания, коли сумели привлечь в участники многих знаменитостей.
Ека приходила в особнячок поутру, усаживалась в прихожей за высокий, похожий на конторку стол и глядела – сначала в окно, выходившее в тихий дворик, а после на дверь, откуда появлялись разнообразнейшие посетители.
Потом она уверяла, что, занимая столь выгодную позицию у самой двери, воочию узрела весь цвет отечественной культуры той эпохи. И, разумеется, люди эти отличались безупречным тактом, тончайшей деликатностью, ибо, при всей своей занятости, находили все же время вступить пусть в короткую, но живую беседу с молоденькой скромной сотрудницей вышеупомянутого учреждения.
О своих конкретных обязанностях Ека упоминала туманно. Но она числилась в штате, получала зарплату, паек, а главное, ощущала себя в гуще важнейших событий и на заработанные лично деньги купила дорогие, драгоценные прямо-таки туфли на высоких каблуках.
И все же, когда Федя Долгов навестил ее как-то в Леонтьевском переулке, она, восторженно его поблагодарив, от избытка чувств даже чмокнув в холодную, вялую щеку, вдруг вжала ладошку в глаза и разрыдалась.
Она знала, помнила, какой Федя добрый и как умеет хорошо молчать, как прост, хотя полно у него друзей влиятельных, да и сам он многое может, но ростом вот милый Федя уродился маловат, и щеки серые у него, запавшие, а лоб бугрист от ранних морщин, – плача, Ека прижалась к нему, а Федя тихонько по волосам ее гладил.
И внезапно, резко отстранил.
– Послушай, – глухо сказал, – пойми…
Но оборвал начатую было фразу. Она подняла на него глаза. Мрачный неотрывный Федин взгляд мгновенно подсказал ей то, к чему ни одна из женщин не остается равнодушной, что утешает женское сердце в самый трудный час, и неподходящих моментов для подобных признаний не бывает. «Ты прелестна», – Ека услышала, хотя строгий, собранный Федя вслух ничего не сказал. «Прелестна», – в ней самой звенело, и она склонила чуть вбок гладко зачесанную голову с маленькими красными фальшивыми камушками в ушах, решив лукаво и вместе с тем абсолютно невинно: пусть дальше, дальше говорит…
Но Федя молчал. Отошел к столу, сел, сдвинул блюдечко с колотым сахаром, стакан недопитого чая.
– Послушай, – снова начал, – так нельзя. Ты должна учиться. Сейчас все учатся. Сама потом убедишься, насколько все изменится, взгляды твои, желания. И то, из-за чего ты сейчас страдаешь, покажется… ну, в общем ясно, что я имею в виду.
– Не-ет, – она озадаченно протянула, и в выражении ее детского лица была такая бесхитростность, что он невольно улыбнулся.
– Екатерина Марковна, Ека! Пойми, очнись. Замечательное время настало.
Большие дела, большие люди вокруг. И отцепись наконец от своего Дмитрия! – Всегда сдержанный, Федя вдруг озлился. – Прости, а впрочем, и прощать не надо. Потому что дурак он, Дмитрий. И дураком останется, сколько бы книжек ни прочел.
– Федя! – испуганно она воскликнула.
Но щупленький Федя Долгов впал, казалось, в непривычное буйство.
Раскраснелся, пристукнул кулаком по столу:
– Не останавливай меня, все равно скажу. Неведов трус. И от тебя ушел, потому что струсил. Говорю это не от возмущения и не потому, что мне жалко тебя. Считаю, твоя удача, что удалось от него теперь избавиться. Потом бы разобралась, да поздно. Он, Неведов, посредственность, серость, а пыжится и будет пыжиться дальше. И только кажется, что вреда от таких нет. Такие по нутру своему инертны, безразличны, а безразличие – есть та же тупость. От безразличия и к предательству близко…
– Федор! – гневно она его оборвала.
– Хорошо, – он как-то сразу сник, – согласен. Не стоит забегать вперед. Время покажет.
– Ты просто завидуешь, – с пренебрежением она сказала.
– Я?! – он рассмеялся. Звучно, искренне, обаятельно, что Ека не пожелала отмечать. – Мне, Екатерина Марковна, и незачем завидовать, и некогда. Не только Неведову – никому. Мне бы только то успеть выполнить, что я наметил, во что верю, за что, если надо, голову положу. И не жалко, не жалко! – Он еще больше, казалось, развеселился. – Что бы потом ни случилось, мне, полагаю, повезло. Не стыжусь я себя, не озираюсь, а это очень здорово. А что еще замечательней: время я наше чую, праздничное, необыкновенное. Хочу все, что есть сейчас, запомнить, сохранить. И это мое время, никем, ничем мне не навязанное. А ведь беда, если у человека просто выбора нет, и уродуется он, корежится из страха, как бы его не захлестнуло, чужое, чуждое, что оказывается победительнее, мощнее отдельной человеческой судьбы.
Ека молчала, и Федя устыдился вроде своего пафоса, и непонятного и обидного, может быть, маленькой женщине с гладко причесанной головкой, которая тем не менее сумела произнести весьма достойно:
– Спасибо, Федя, за все, что ты сделал. Но больше, мне кажется, не надо тебе приходить к нам.
К «нам» было сказано без всякой нарочитости, легко, скороговоркой, что умный Федя сразу оценил. Поднялся, схватил с подоконника серого сукна кепку – и больше Ека не увидела его никогда.
Феди Долгова не стало. Лишь после войны, в пятидесятых, имя его вновь всплыло, объявились люди, знавшие его, и Ека решилась вспомнить – то время, куцую Федину фигуру, звучный его смех, а больше, охотней – себя молодую, темное, крапчатое бедное платьице свое той поры, тяжелую массу волос, и полукруглый, выпадающий из прически гребень, и предвоенную энергичную Москву, в трамвайном звоне, заботах, которые, к слову, никто не преувеличивал тогда, и комнатенку в Леонтьевском, где она Дмитрия своего дожидалась и дождалась.
Да, он пришел. Большой, тяжелый, в размокших от мартовской хляби ботинках: снял их и прошлепал к дивану, точно отсутствовал пару часов. В первое мгновение ей именно так показалось. Сел. А она заметалась: хозяин вернулся! Ни объясняться, ни оправдываться он, к счастью, не стал: неизвестно, сумела бы она еще и это выдержать.
… Один этап в их отношениях, так сказать, завершился – и новый начался. Но, пожалуй, как раз с последующего витка возникли у Еки визгливые интонации, скандальность, заносчивость, что особенно в глаза бросалось, когда Дмитрий Неведов оказался на виду.
Предсказания Феди Долгова тут не сбылись. И в отношении Еки Федя просчитался. Ека в супруге своем не разочаровалась. Напротив. Все туже захлестывал ее страх Неведова упустить. Все ужасней, сокрушительнее представлялась с годами такая потеря. Чтобы не увели. Влиятельного, представительного, вальяжного. Федя в способностях его сомневался? Да знал бы Федя, что за Неведовым теперь подъезжает казенный автомобиль, кабинет у него просторный и предбанник с секретаршей, недостаточно, правда, уродливой.
Ох, господи, до чего беспокойно, тяжело… Дмитрий, почему ты так груб? Что значит не хочешь слушать? Я имею право сказать, я тоже в конце концов… Я не скандалю. Я хочу объясниться. Глупости, не слышит никто. Ну вот я шепотом говорю. Не уходи! Ах, так… Не беспокойся, осколки сама вымету. Да я все сейчас разворочу! Ты жизнь мою растоптал – ах я дура, дура…
Маленький Кеша просыпался не раз от подобных криков, как в свое время его отец. А утром Ека была хлопотлива, заботлива. Завтракала семья чинно.
Профессор Неведов утирал крахмальной салфеткой рот. На середине стола стояла синего стекла вазочка со свежими цветами. Ека любила уют. Когда профессор на службу отбывал, она до блеска вылизывала все углы в квартире. Кеша при сем присутствовал, хотя поручений ему никаких не давали. Ека отводила душу, рассказывая внуку о своих огорчениях, о детстве, о прошлом – о том времени, что все больше отдалялось, но тем ярче светило ей.
Маленький Кеша слушал. У него была большая тяжелая голова с неровной макушкой, улыбка вялая и сумрачный взгляд серых глаз. Он еще не осознал вполне своей неуклюжести, но двигался медлительно, с опаской, точно на невидимые препятствия натыкаясь. А чаще в угол куда-нибудь забивался и, таращась, глядел. В спальне у бабушки над туалетным столиком, по обе стороны зеркала, висели фотографии в одинаковых рамках: она сама, молодая, в накинутом на плечи мехе, а на другой, увеличенной и потому не очень четкой, Юрий, ее покойный сын. Отец Кеши.
Кеша отца плохо помнил. Отцовское, мужское для него воплощал дед.
Бабушка на деда кричала, дед отмалчивался, пока тоже не взрывался. Однажды Кеше стало даже за деда страшно. С чего-то вечером у них началось, бабушка дверьми хлопала, потом в кабинет деда вбежала и – с порога: «Ты и Юру загубил!» Дед из-за стола поднялся, жутко побагровел. «Замолчи! – прохрипел. – Сейчас же замолчи, идиотка несчастная».