412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Кожевникова » Гарантия успеха » Текст книги (страница 32)
Гарантия успеха
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:44

Текст книги "Гарантия успеха"


Автор книги: Надежда Кожевникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)

23. Буба – и опять отступление в будущее

Буба – настоящее ее имя выговорить было трудно, а запомнить вообще немыслимо – родилась в Элисте, но с восьми лет жила в Москве, в интернате, что имелся при той школе.

И вот она, Буба, эта маленькая, чернявая, диковатая калмычка, оказалась для Маши впоследствии единственным по-настоящему близким другом. А ведь так бывает достаточно редко, чтобы школьная дружба продлилась и закрепилась в поре уже зрелой, когда вроде бы столько всего обнаруживается, что могло бы и совсем развести.

Но, учась пока в школе, ни Маша, ни Буба не очень задумывались о возможных когда-либо срывах, разочарованиях, неудачах – у кого-то в личной, у кого-то в профессиональной судьбе.

Юность… Верно, основная примета этого возраста сказывается в постоянных и ничем пока не заглушенных мечтаниях о будущем, туманных надеждах, и столько времени отдано серьезной чепухе, вздорным умствованиям, но вот как раз в такой чепухе, и вздоре, и в бескорыстии вынашиваемых планов – в этом, думается, и есть счастье юности.

Им было по пятнадцати лет – так о чем же они говорили? Ходили по городу вдвоем, забредая в какие-то переулки, тупички, которых потом никогда уже нельзя было найти, и несли в абсолютном, только юным доступном доверии, отвлеченный от всякой реальности бред, но воспринимался он ими как исповедь.

Они рассказывали друг другу сюжеты прочитанных только что книг, с наивным воодушевлением делясь возникшими догадками, прозрениями, и можно было бы отнестись со снисходительной усмешкой к тем их речам, если бы не признать, что впоследствии, в будущем они уже никогда так много не читали и столько не передумывали.

Да, согласитесь, взрослые люди часто лишь используют тот багаж, что нажит ими в юные годы. Юность верит в ум, благоговеет перед знаниями, пусть и не обращенными ни в какой капитал, не дающими вовсе пока процентов.

Поэтому, возможно, столько и глотается книг, впечатлений– без раздумий, куда это, зачем и в какой степени будет способствовать делу, но только так, только в таком бескорыстии и задействована по-настоящему душа, и глаза видят, слышат уши.

Они ходили, блуждали, брели… И никогда Буба не расставалась со своей виолончелью. Она всюду ее за собой таскала: если виолончель была с ней, она уже ни о чем не беспокоилась. Быть может, так ее древние пращуры-кочевники относились к своей лошади, как она к своему инструменту.

Маша иной раз позволяла себе подначки:

– Я бы на твоем месте, Буба, давно бы поменяла этот сундук на что-нибудь полегче, поизящнее – на скрипку, например. А еще лучше на флейту.

Насколько бы тебе стало удобней жить. Ты бы не шла по улице – летела А то ведь смотреть жалко, такое таскаешь на себе!

– Она тяжелая из-за футляра, – произносила Буба, не поднимая глаз. – Когда она в мягком, то не тяжелее твоего портфеля. Но в жестком футляре мне за нее спокойней. Пусть будет в жестком, – и прижимала свой инструмент к бедру теснее, – пусть.

В их возрасте казалось, что надежды непременно должны сбываться, мечта становиться явью и что есть в жизни справедливость, есть! И все, в конце концов, по заслугам воздается. Так просто, так ясно – по зас-лу-гам. Но как-то они забывали, что существует еще и удача. Да, удача. А она капризна, и может от чего-то надолго, на целые годы, куда-то исчезнуть, никак себя не обнаруживать – да, задремать в каком-то тихом уголке и не расслышать, что ее зовут, зовут…

… Они закончили школу и высшие учебные заведения – стали взрослыми, можно сказать, но когда встречались – а это удавалось не часто, – утыкались носом друг в друга, что у них означало поцелуи, по-дурацки как-то хмыкали, и снова им было пятнадцать лет.

Только случалось это, если никого посторонних рядом. не было. А любой третий оказывался для них посторонним. Они и в школе так дружили – только вдвоем.

И всегда Буба являлась со своей виолончелью. Говорила:

– Пожалуйста, положи ее, где уютно, тепло. – Передавала Маше инструмент как спящего ребенка. – И главное, чтобы она была в безопасности.

Она была некрасива, Буба: тощая, нескладная, сутулая и двигалась всегда как-то боком, точно старалась проскользнуть незаметно, не привлекая внимания к себе.

И только на эстраде менялась. Почему-то там множество устремленных на нее глаз ее не пугало: она выходила из артистической на сцену со вздернутой головой, мелко шагая в длинном концертном платье, маленькая, гордая, с очень бледным лицом.

Насколько она была застенчива в жизни, настолько беспредельно откровенна в музыке. Иные даже говорили: «Ну это уже чересчур…» Хотя вряд ли сумели бы объяснить, что именно кажется им чрезмерным в Бубином исполнении: темперамент, страстность, томление, призывность, обнажение душевной муки?

Она и Баха так играла: отчаяние титана, бессилие мощи, великое одиночество– вот каким у нее был Бах.

И потом, как бы опомнившись, отводила смычок и, вскинув голову, уходила.

У нее взмокала даже кожа головы, волосы липли ко лбу и на верхней губе проступали бисеринки пота.

В артистической пахло работой, конюшней. Входили друзья, почитатели – Буба совала им холодную влажную руку, слегка дрожащую от перенапряжения, и складывала шуршащие целлофаном букеты на рояль.

У нее были темные зверюшечные глаза с желтоватыми белками, широкие брови и нос всегда блестел, сколько она его ни припудривала. А руки как бы крапчатые, в сине-красных жилках, зябкие, ногтей почти не было, одни подушечки, и широкая мускулистая ладонь. Даже весной она носила варежки на выворотке из засаленной замши и всегда ходила в брюках: платье у нее было только одно – концертное.

Родные ее, мать, сестры, жили в Элисте, а у нее была однокомнатная квартира в Москве, но она так и не успела ее обжить – все моталась по поездкам.

Она была кормилицей и поилицей большого семейства и почти все, что привозила с гастролей, отправляла родственникам в Элисту, но сама от тамошней жизни давно отвыкла, редко наведывалась туда.

Да, у нее случались гастроли, случались интересные выступления, но лауреатством она не обзавелась, не было у нее такой «охранной грамоты», и потому отношение к ней концертных организаций оставалось небрежным.

Пробивные способности у нее тоже оказались развиты слабы. И совершенно чужда была ей страсть к наращиванию все новых и новых знакомств, хотя в ее среде многие увлекались подобным коллекционированием, полагая, по-видимому, что это придает им значительность, вес. «Меня все знают, и я всех знаю» – такое сознание как бы возвышало человека в собственных глазах, воспринималось как доказательство его популярности, хотя на самом деле ничего утешительного в этом не было: и незаметное, и безликое может при мелькаться настолько, что станет узнаваемым, – всего лишь.

Бубу такие проблемы не занимали вовсе, не столько даже потому, что она была мудра, сколько оттого, что у нее очень мало оставалось свободного времени: его еле-еле хватало на тех, кем она действительно дорожила.

И вот она приходила к Маше. Они дурачились, слегка друг над другом подтрунивали, но перемены, что в них произошли, давали все же о себе знать, и Маша иной раз ловила себя на грубой догадке: а ведь Буба-то неудачница…

Жалко, обидно за подругу, но хотелось, бывало, при этом ее и одернуть: «Опомнись, ведь кое в чем и сама виновата. Да, ты сама…»

В чем же? Да в том, что принято считать добродетелью, чем принято восхищаться, но что в чистом, беспримесном виде часто приводит к поражению, – такая вот цельность, душевная целомудренность.

Ну, стоило ли, считала повзрослевшая Маша, еще и на ноги-то как следует не встав, сцепляться с теми, кто, очевидно, тебя сильнее. Буба – вот бестолковая! – буквально с пеной у рта спорила с заведующим кафедрой о трактовке Бетховена; ей бы обзавестись его поддержкой, а она – вот дуреха! – гордо сообщила, что ему пришлось признать ее правоту. И объясняла, морщась, что не станет исполнять сонату такого-то композитора, пусть он и очень влиятелен, потому как он по-человечески ей, видите ли, не симпатичен: есть у нее основания, она бы не стала так попусту говорить…

Маша слушала… И хотелось, бывало, ей больно треснуть любимую свою подругу: «Опомнись, опомнись… Разве может просто способный человек навязывать себе режим существования гения? Просто способный должен думать о том, чтобы пробиться. Иначе никто его не услышит, никогда…»

А Буба… Она сидела на кончике стула сутулясь и, точно не удерживая равновесие, вытягивала вперед свои крапчатые зябкие руки:

– Понимаешь, – говорила, глядя в пол, – я не могу иначе… Ну, не могу – что делать? Но что-то постепенно у меня проклевывается, ведь так? – А как-то сказала: Я начинаю верить, что буду когда-нибудь очень хорошо играть, потому что… – вздохнула, – кроме музыки, у меня ничего нет. Слышишь? Ну, как объяснить… Человеку даны какие-то силы, и считается, что надо их распределить– на работу, на детей, на семью. Но у меня ничего нет– только музыка. – Улыбнулась. – Мне холодно, одиноко, больно, тошно, но чем больнее – вот странность! – тем ближе я к музыке. Я чувствую, что погружаюсь в нее все глубже. И думаю: дано ли благополучным, счастливым людям понять то, что понимаю я?

Взглянула в упор на Машу. Та промолчала…

…Концерт, на который Буба попросила прийти Машу, считался абонементным, и– разумеется, Бубино везение! – не успели расклеить по городу афиши, программок тоже не было.

Маша явилась за двадцать минут до начала: пустая раздевалка, пустой вестибюль – ах, Буба, Буба… Две старушки с седым перманентом оживленно беседовали о чем-то в углу: какие-нибудь бывшие учительницы музыки, вроде Машиной Раисы Михайловны, отчаянные меломанки – они на все концерты ходят, неважно, кто играет, что…

Гулкая безрадостная тишина – как не похоже на праздничное оживление тех вечеров, когда выступают знаменитости! Принимая из рук раздевальщицы номерок, Маша вдруг ощутила в себе что-то близкое к предательству: стыд, что она пришла вот на такой концерт, куда никто не рвался, никто не спрашивал лишнего билетика, – вот что в ней промелькнуло.

Признать в знаменитости друга детства – ну, это, конечно, всем льстит.

А если друг твой неудачник, от него, что же, отмахиваться?

С неприязнью к самой себе, и все же подавленная тишиной, безлюдьем, Маша поднялась на второй этаж, – и даже буфет не работал!

Вошла в зал. Села. Сцена в глубине была задрапирована темно-бордовой тканью, а по бокам спускались оранжево-морковные занавеси – ничего себе сочетание, бездна вкуса!

Но зал постепенно заполнялся. И с каждым вновь прибывшим у Маши будто что-то отпускало внутри, но она старалась не оглядываться, не хотела видеть пустой амфитеатр.

На эстраду вышел конферансье, и Маша с неприязнью отметила его обвисшие на коленях брюки, и стоял он, выгнув икры отчего кривизна ног особенно подчеркивалась. Произнося имя и фамилию Бубы, он как бы слегка запнулся, и Маша чуть не привскочила от негодования, увидев в том дополнительное оскорбление – да, им обеим, и Бубе, и ей…

Но вот, стуча каблуками по дощатому настилу сцены, появилась Буба. У Маши горячее тепло разлилось в груди, она невольно улыбнулась, точно ее улыбка могла сейчас ободрить Бубу, но, наверно, тогда и искренни твои чувства, когда ты улыбаешься, глядя на друга, зная, что в этот момент он не может видеть тебя.

Буба играла Шуберта.

Профессионалы, верно, слушают иначе, но Маша слушала сейчас не как профессионал, а как те самые обычные люди, что заполняют залы, прибежав на концерт со службы, не переодевшись, а бывает, и на голодный желудок, но с жаждой, неистребимой потребностью слушать живое исполнение, потому что дома в грамзаписи уже будет вовсе не то…

Это приходит не сразу – духовное и вместе физическое наслаждение музыкой, потребность в ней как в самом необходимом – ну точно в кислороде для живущих в задымленных городах. Расслабление мышц, нервов и мобилизация того, что в другие моменты дремлет.

Только музыка, верно, способна растопить, размягчить затвердевшее в будничных суетливых судорогах нутро современного человека. И как близко, оказывается, подступают к горлу его слезы, как нуждается он в милосердии – да, в скорбном милосердии композитора Франца Шуберта, жившего сто лет назад.

А когда Шуберт кончился и те слушатели, что оказались на этом абонементном концерте, зааплодировали– и каждый старался за двоих, – Маша взглянула на Бубу; она стояла у кромки сцены и как-то растерянно улыбалась.

Что же такое талант? Наверно, не только дар божий, но еще и выбор пути, и умение себе самому во многом отказывать – так, наверно…

Но всегда ли приходит вознаграждение? Удача – ведь она действительно может надолго вздремнуть. И в таком случае все добродетели, благородство, бескомпромиссность, – много ли тогда это стоит, если не знают, не слышат, не признают тебя?

… Можно было бы так закончить рассказ о Бубе, если бы жизнь, правдивая реальность, сама не предложила иной конец. Возможно, и прямолинейный, с излишними моральными акцентами. Но как не поддаться искушению сообщить правду, действительный, всамделишный факт: Маша, на счастье, оказалась дома, когда раздался телефонный звонок.

За океаном, далеко-далеко, Буба на сложном, престижном международном конкурсе получила Первую премию. И Маша закричала: «Ура!»

– Ура, ура, ура! – кричала Маша в телефонную трубку.

Но, быть может, совсем некстати, еще одна подробность: когда Буба вернулась домой из-за океана, оказалось, что во время ее отсутствия лопнула в ванной труба, квартиру затопило, паркет вспучило, предстоял капитальный ремонт.

Сообщила и эту новость Маше.

– Ну конечно, – Маша проворчала – твое везение!

24. Ве-е-ес-на!

Приближалась весна, а вместе с ней и пора экзаменов, выпускных в школе и вступительных в консерваторию. Но Маша за три года – девятый, десятый, одиннадцатый класс – настолько уже в консерваторских стенах обжилась, что не представляла себе существования вне их. Ее даже нянечки в консерваторской раздевалке узнавали!

Апрель месяц. Маша с облегчением скинула толстую шубу и надела куртку, туфли на тонкой подошве, а на голову любимую свою замшевую зеленую кепочку, выменянную у приятеля на зажигалку, которую, в свою очередь, она чуть ли не со слезами вымолила у папы.

В кепочке с надвинутым на левый глаз козырьком у нее даже походка изменилась и другое было выражение лица, когда она шла, руки в карманы, сумка через плечо, бойко, скрывая подслеповатость, поглядывая на прохожих.

Да, очки никак не сочетались с кепочкой, и потому Маша решила их снять: надевала только в консерватории, чтобы знать, с кем здороваться.

А на улице плыла в радужном тумане – достаточно, чтобы видели ее! И так плыла однажды, пока не уперлась кому-то носом в середину груди – тому, кто зачем-то преградил ей дорогу.

Подняв голову, Маша узнала: Адик. Молча, недоуменно она в него уставилась, забыв даже поздороваться. А он глядел на нее с высоты своего роста, с обычной своей снисходительно-небрежной ухмылкой и тоже молчал. И что-то необычное, странное, новое в его взгляде привело Машу в полное замешательство.

Она ничуть не была рада этой встрече! Ей ни разу еще не приходилось так с ним сталкиваться, лицом к лицу, и не разумом, но инстинктом она уже знала, что это очень опасно – хотя бы однажды случайно взглянуть ему так вот в глаза.

И она не ошиблась. Три года учения в одном консерваторском классе, где он изредка появлялся, намеки, недомолвки, которыми обменивались студенты на его счет, легенды, что повсюду его сопровождали, – все это вроде бы пролетало мимо ее сознания, но на самом деле оседало там. В результате к моменту этой неожиданной встречи она превратилась в тот самый сухой хворост, что должен был вспыхнуть при первой же искорке.

И вспыхнуло… Она стояла перед ним в своей зеленой кепочке, выменянной у приятеля на зажигалку, с беспомощно опущенными руками, застыло-покорная, подавленная, и вот по такому своему состоянию ей суждено было и в будущем угадывать в себе любовь.

Ему же, взрослому, умудренному, определить ее чувство не представляло сложности. И он широко, покровительственно улыбнулся. Спросил: «Ну как, программа к экзаменам готова?» Она немо кивнула. «А хочешь, – предложил вдруг, – я как-нибудь тебя послушаю?» Ей нужно было отвечать?! Он поглядел на часы: «А что, если прямо сейчас, если найдем свободный класс?»

И пошли. То есть он шел, а она плелась за ним следом. Как маленькое суденышко за большим судном, покачиваясь на волнах, рожденных его стремительным ходом, и взгляды, обращенные на него, скользили по ней: она на себе почувствовала, что это значит – греться в лучах чужой славы.

Но удивительно, что за тот недолгий отрезок времени, пока они дошли до консерваторской раздевалки, миновали коридор, поднялись по лестнице, она как-то вдруг осмелела. Казалось, всего лишь мгновение, но она проживала его как часы, так и после случалось, когда она бывала с ним вместе.

Вошли в класс, счастливо оказавшийся свободным, она села за инструмент, он за другой. Опять же странно, но ей удалось сосредоточиться. Она сыграла программу, и он не перебивал ее, но после стал делать замечания. Они вовсе не были пространны и лишены тех многословных обоснований, коими, выказывая недюжую эрудицию, любила пользоваться Татьяна Львовна. Нет, его замечания были очень кратки – даже не фраза, а как бы ее обрывок, произнесенный со свойственной ему неясной дикцией, но воспринималось это мгновенно и точно, настолько все было емко по смыслу и диктовалось безошибочным музыкантским чутьем. Опереться в пассаже на мизинец, и тогда эта нота неожиданно высверкивала, обретала звонкость, боль и нежность, точно признание, а после тихий вздох.

Он не столько говорил, сколько показывал, и она чуть ли не отпихивала его от инструмента, спеша доказать, что поняла – да, поняла!

Они прозанимались довольно долго, и все это время он был серьезен, вдумчив, а прежде она считала, что серьезным он не способен быть никогда.

И больше того, в его серьезности обнаруживалась та человеческая теплота, заботливость и то сознание своей ответственности как старшего, что она с надеждой подумала: а вдруг он к тому же еще хороший человек?..

Он спросил:

– У тебя когда с Татьяной Львовной урок? Не опоздаешь?

Она сложила в папку ноты, и они вместе вышли. Но, подойдя к дверям класса, где занималась со студентами Татьяна Львовна, он вдруг сказал:

– Пожалуй, я не буду заходить…

Кивнул и зашагал обратно по коридору; она с недоумением поглядела ему вслед.

… На уроке, когда Маша сыграла этюд Шопена, Татьяна Львовна тут же обнаружила в одном из мест иную, чем раньше, аппликатуру.

– Что это, – она спросила, – ты вдруг решила переменить?

– Мне Адик показал, – не подумав, ответила Маша.

– Да-а? – В голосе Татьяны Львовны отчетливо прозвучали нотки недовольства. Пауза. – Запомни, у каждого свои возможности. Та аппликатура, что о н тебе показал, совершенная нелепица, но с его руками можно все. Тебе же… тебе же лучше делать то, что я рекомендую.

Окончание фразы она произнесла почти ласково, но вкрадчивость эта показалась Маше почему-то зловещей.

25. Выпускные экзамены

В начале июня в школе начались выпускные экзамены. Главный из них, по специальности, проводился в актовом зале, и туда допускалась публика.

За Машу пришли болеть кое-кто из студентов класса Татьяны Львовны, и Адик был среди них.

Маша сыграла прилично, получила пятерку, но пятерки многим ставили, это было еще отнюдь не все, ее шанс для поступления в консерваторию, многие считали, состоял в том, что она уже занималась у консерваторского педагога, и если еще к тому же Татьяна Львовна войдет в состав приемной комиссии, тогда скорее всего…

Но Татьяна Львовна сказала, что в этом году в приеме участвовать не будет – прошлый раз уже отсидела, и вообще у нее масса дел. «Но ты не волнуйся, – ободрила она Машу, – все будет хорошо».

В последнее время она стала обращаться с Машей особенно терпеливо, ну точно с больной, а когда ободряла, то вроде как с сожалением, утешая – точно уже следовало утешать…

А Маша существовала в тот июнь в каком-то лихорадочном отупении. Когда заметила, что Адик пришел на ее экзамен, подумала, что это хорошо, но и плохо тоже. Почему – она не вдумывалась, но так ей подсказывало чутье. И жалась, ластилась к Татьяне Львовне, сознавая, что теперь, как никогда, целиком от нее зависит, что учительница – главная опора. Но вот действительно ли надежная – в этом Маша начала сомневаться, хотя тоже бы не могла толком объяснить почему.

И неприятно было, что в ее собственном отношении к учительнице появилось нечто показное, ложное, заискивающее – какое-то сознание вины, хотя вроде бы в чем?..

Ах, некстати, некстати возник этот разброд! – ведь теперь ей следовало быть особенно собранной. Как и прежде, она страстно жаждала одного – стать музыкантом и пожертвовала бы ради этого, ей казалось, всем. И Адиком… Если бы ее только прямо спросили, она бы так и ответила.

Но ее не спрашивали… Приближались вступительные экзамены в консерваторию, и Адик, которого она за три года видела какие-то считанные разы, тут, в эту июньскую пору, как нарочно, повсюду маячил – делать ему, что ли, было нечего! – и она застывала под его взглядом, безропотно куда-то шла за ним, сознавая с ужасом, что идет в совершенно противоположную от вожделенной консерватории сторону.

Он же – он вел себя безупречно! Все с той же доброй снисходительностью старшего к младшему, держался так, что казалось, ничто не должно было ее смутить, а она с тоской думала: да, он хороший человек, но как же это все некстати!

Неправдоподобная случайность их встреч точно нарочно кем-то подстраивалась, что и у него, и у нее вызывало искреннейшее удивление: ну надо же…

Однажды она допоздна прозанималась в консерватории и потому решила сесть в такси, и когда уже отъехали, таксист, даже ее не спросив, решил подсадить еще одного пассажира, призывно махающего рукой с обочины, – и им оказался Адик, ну надо же!

А еще они как-то столкнулись в кинотеатре Повторного фильма – подумать!

Итак еще и еще, и все так же случайно, и по-прежнему он вел себя безупречно, участливо произносил: «Да не беспокойся… насчет экзаменов.

Обойдется…»

Сюжета, то есть развития, в их отношениях не было никакого. Только взгляды и отсутствие слов. Адик вообще был не мастер на разговоры, а Маша, вообще-то болтушка, цепенела в его присутствии.

А ведь прежде – и после, к сожалению, тоже – она считала, что для того, чтобы другой тебя понял, надо ему себя объяснить. Адик был и остался единственным в ее жизни случаем бессловесного понимания – ни до, ни после ей встретить такого не довелось.

А быть может, ей только казалось, что он понимает, ведь доказательств на этот счет, как и на любой другой, у нее не было никаких.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю