Текст книги "Гарантия успеха"
Автор книги: Надежда Кожевникова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
13. Капа Вихтяк
Капа Вихтяк приехала в Москву из Закарпатья и поселилась в школьном общежитии. Ее появлению предшествовали слухи почти легендарные: грядет новый Паганини.
Роста в Капе было, верно, чуть больше метра и примерно столько же в ширину. Физиономия абсолютно круглая с размятым коротким носом и строго-презрительно сжатым ртом. Волосы начинали расти у Капы от переносья, – неукротимой буйности шевелюра вздымалась над ее головой. Держалась же она важно, величественно, и всегда при ней была скрипка. Она умудрялась использовать для занятий даже переменки между уроками: бывало, из женского туалета неслись воинствующие звуки скрипки – это Капа готовилась к выступлению.
На сцену она выходила, как тяжелоатлет, и поднимала скрипку, точно штангу, впечатление такое усиливалось выражением ее лица, каменно-напряженным, полным зловещей решимости.
В классе Капа ни с кем не сближалась: ей было не до того. Взгляд ее цепких коричневых глаз был устремлен всегда прямо перед собой и всегда через головы окружающих. Кажется, она ничего не читала и даже не посещала концертов – вкалывала денно и нощно на своей скрипке, которая могла, пожалуй, от такой непосильной нагрузки расколоться. Но, наверно, если бы такое и произошло, Капа и глазом бы не моргнула – продолжала бы играть на том, что от бедной скрипки осталось, даже без единой струны, то есть перещеголяла бы легендарного Паганини!
И вот, казалось бы, такое адское трудолюбие должно было быть вознаграждено, но, увы, Капа даже в консерваторию не попала. И выпало ей на долю служить в плохоньком оркестре в группе вторых скрипок, занять там самый последний пульт. Вот как бывает…
14. Дмитрий и Нина
Когда с начала нового учебного года в классе появился Дмитрий Бобров, женская половина девятого «Б» дрогнула. Оказалось, что своим внешним обликом, манерой держаться и даже глуховатым тембром голоса он поразительно точно совпал с тем идеалом, который именно к этому моменту окончательно сформировался в девичьих сердцах. И даже имя его и фамилия звучали как-то особенно благородно.
Его встретили с трепетом.
А он, Дмитрий Бобров, казалось, ничего не замечал. Немножко сблизился с Рыженьким, но к остальным вроде бы не испытывал никакого интереса.
Он был высок, с лицом резко суженным к подбородку, а глаза цвета ртути, тяжелые, пристальные, в глубоких глазницах, и очень яркий, в темноватом пушке рот.
Движения у него были медлительные и вместе с тем как бы судорожные – это был очень гордый мальчик, и, как многие в той школе, он жаждал первенства. Но, если, скажем, сравнить его с Рыженьким, с которым он не случайно сошелся, то Рыженький был открыто тщеславен и натура у него была агрессивно-самоуверенная, а вот Дмитрий свое тщеславие скрывал и болезненно в себе сомневался, нередко сам над собой иронизировал, но другим никаких насмешек не прощал.
Он играл на виолончели, и к нему как-то очень шел этот инструмент с низким бархатным звучанием, вкрадчивыми и одновременно властными интонациями – инструмент вроде бы громоздкий и в то же время плавно-изящный в каждой своей линии.
Когда Дмитрий играл, характер его обнаруживался полностью. Однажды состоялся концерт, посвященный творчеству Шостаковича. Исполнялось четыре квартета. На сцену вышли: первая скрипка, вторая скрипка, альт и виолончель – Бобров Дмитрий. Он сел, поставил между ног инструмент, оглядел зал отрешенно-рассеянно. И вот началось. Он ухватил виолончель с яростью, терзая ее, наслаждаясь, властвуя. Из-под печально набрякших, покорно-опущенных век на мгновение прорезался взгляд – на первую скрипку, – полный предвкушения сладчайшей мести, ненависти, соперничества.
А первая скрипка, Славик Оршанский, признанный в школе виртуоз, казалось, забавлялся муками ревности подчиненной ему по квартетному закону виолончели. Его исполнение было обходительно– изящным, и в то же время не оставалось сомнений, что это деспот, не терпящий ни слова наперекор. Эдакий просвещенный тиран. Виолончель гудела возмущенно, но не смела не повиноваться… Чудесное было исполнение, все четверо играли превосходно.
Дмитрий Бобров пручился в той школе год, так и не удосужившись стать героем чьего-либо романа.
Но вот в десятом классе он появился как-то рука об руку с Ниной.
Да-да, не с Наринэ, которая считалась первой претенденткой, а с Ниной, тихоней и молчуньей, у которой была такая странная походка, неслышная и вперевалочку, и пугливо-настороженный взгляд темных матовых глаз.
Дмитрий Бобров появился с ней рука об руку и сел рядом на задней парте у окна, а по окончании уроков они ушли вместе: в одной руке он нес свою виолончель, в другой Нинину скрипку.
Он что-то ей говорил, и Нина стыдливо опускала голову и съеживалась вся под наблюдающими взглядами, а Дмитрий, напротив, распрямлялся, точно готовился дать отпор, и выражение лица у него при этом было вызывающее.
За ними затаенно наблюдали.
Отношения этих двоих абсолютно не походили на те влюбленности, что случались иной раз между старшеклассниками. Во-первых, удивляло полное отсутствие игры – кокетства, подначек, преувеличенных ухаживаний и преувеличенных придирок, каковыми пользуются юные, дабы выказать свой интерес. Дмитрий и Нина вели же себя так, будто между ними уже нет никакой неясности, будто они все решили и, более того, готовы за свое решение бороться и предвидят, что дастся оно им не без труда. Выражение их лиц было трагически-серьезным, упрямым, пасмурным: они избрали одиночество, лишь бы быть вместе.
Они действительно оказались в изоляции. Их не то чтобы даже осуждали – над ними подсмеивались. Неготовые еще к серьезности чувств, школьники видели в такой серьезности лишь ограниченность, недалекость. Вот когда у Рыженького был с Наринэ роман, они не замыкались только на себе, но постоянно держали в поле зрения и публику: реакция общественности обоим вовсе не стала безразлична.
А эти… Их основная ошибка, пожалуй, состояла в том, что они не считались с мнением большинства, выказали к этому мнению полное пренебрежение – шли рука об руку, сжигая за собой мосты, а это не прощалось.
Даже учителя и те не удержались от иронических замечаний; очень живая, очень общительная учительница по химии высказалась, не утерпев: «Этот выбор Дмитрия… не понимаю!»
Отчего-то все считали, что должны понимать. Впрочем, это часто бывает…
Так постепенно Нину и Дмитрия, вроде бы поглощенных только друг другом, все больше затягивала борьба. С кем? С чем?.. Никто вроде бы никаких препон им не ставил. И разве можно было возмущаться, что он несет не только свою виолончель, но и ее скрипку?
И тем не менее, спустя какое-то время, сражаясь с ветряными мельницами, Дмитрий и Нина обессилели. Сдались. А может, были еще причины? Но, словом, в один из дней Нина ушла по окончании уроков, самостоятельно неся свою скрипку, а Дмитрий, верно, нарочно задержался, и больше уже вместе их не видели.
«Ну конечно, это можно было предвидеть, – с облегчением констатировало большинство. – Ведь не пара они, ну совсем не пара!»
И все же, как ни странно, в лицах того же большинства почему-то не замечалось удовлетворения. Значит ли это, что люди, мешая серьезному чувству, все же втайне надеются, что оно победит?
15. Маша
Маше исполнилось пятнадцать. Она носила очки, постоянно сползавшие с ее короткого носа, и поправляла их растопыренной пятерней. Остриглась и волосы закладывала пряди за уши.
В старших классах учащиеся уже не надевали форменных платьев, и школьная администрация как бы не замечала этой вольности. Маша являлась на уроки в папином свитере и в серой, перешитой из маминой, юбке – к этим вещам она привыкла и чувствовала себя в них хорошо.
Вообще же она чувствовала себя плохо. Ей мешали собственные руки, ноги, и затекала спина, когда приходилось проходить под чьими-то взглядами: она опускала глаза, сутулилась, стараясь прошмыгнуть незаметно.
При этом самолюбие развилось в ней чрезвычайно. Она постоянно то вспыхивала, то бледнела, ощущая себя всегда во враждебной среде, готовая к любым подвохам, неприятностям, и выставляла колючки. Даже родители, казалось, ее опасались.
А ведь было время, когда она. Маша, считалась самой веселой, самой улыбчивой девочкой – сладкая физиономия, ямочки на щечках, и полное доверие, полная доброжелательность ко всему, ко всем.
А теперь она как бы разучилась улыбаться, но собственная мрачность ее не огорчала, а скорее доставляла своеобразное удовольствие – пожалуй, она даже упивалась своей воинствующей нелюдимостью, неприкаянностью, втайне любуясь собой.
Переходный возраст тягостен прежде всего потерей натуральности, непосредственности – главными приметами детства. И наверно, это самый эгоистичный период в человеческом развитии: ничто и никто не интересен, кроме самого себя.
Но увлечение самим собой проистекает одновременно с самоанализом: обнаруживаешь как достоинства, так и крупные свои недостатки. Познай самого себя – слова эти находят самый глубокий отклик в душе подростка.
Но подросток зловредное существо. Инстинктивно ощущая свою беспомощность, неопытность перед миром взрослых, он как бы постоянно ищет чем бы их компенсировать, ищет слабые струны, болевые точки в окружающих его людях и с поразительной меткостью – бьет.
Даже в том, как Маша одевалась, как причесывалась, подчеркивая свою нескладность, обнаруживалась некая мстительность: да, мама, гляди, ты такая красивая, счастливая, а я буду несчастлива, одинока. И ты видишь, какой у меня мерзкий характер – меня никто не станет любить! Ага-ага!.. Но я посвящу себя музыке. Музыка – вот единственная моя радость, единственная цель…
Маша сидела за роялем сутками, но, как ни странно, чем больше она занималась, тем добивалась меньшего, точно конфликт ее со всем окружающим распространился и на музыку тоже.
Техника у нее никогда не была блестящей, но когда она играла, то испытывала трепетный восторг, пронзительное наслаждение, передававшееся и слушателям, и вот вдруг в ней это пропало. Исполнение стало бездумным, выхолощенным, хотя она горела внутри, но это перестало быть слышным.
Почему, отчего? Маша переживала кризис.
И появился безумный страх перед сценой. Дома еще что-то получалось, но в момент выступления в панике сминалось все, и она так себя тогда ненавидела, что готова была сквозь землю провалиться.
Неужели все так в человеческой природе связано, что и профессиональные навыки искажаются под воздействием душевного состояния, и мироощущение, отношение твое к людям пронизает буквально все?
Маша одного желала – успеха в своей работе. Но это, казалось бы, благородное стремление все больше ее ожесточало. Она точно билась о каменную стену и играла все хуже и хуже.
Преподавательница музыки, Вера Ильинична, у которой Маша занималась, наблюдала за своей ученицей в растерянности. Она ведь в Машу верила, гордилась ею, и вот такой неожиданный поворот.
Кроме того, прежде отношения у Веры Ильиничны с Машей были дружеские, Маша учительнице во всем доверяла, а тут будто ее подменили: что ей ни скажут, она упирается, глядит упрямо исподлобья, и нехорошая улыбочка таится в углах губ.
Да, это правда, Маша в учительнице своей ра-зо-ча-ро-ва-лась. Подростки ведь бескомпромиссны, либо видят полное совершенство, либо полное ничтожество.
Вера Ильинична концертирующей пианисткой никогда не была. И среди ее учеников никто в знаменитости не вышел. Но это был достойный, интеллигентный, порядочный человек: интриги, междоусобицы, борьба за власть – нет, это все было не для нее. Но Маша, заметив вдруг скромное положение своей учительницы, ее запрезирала. И стала совершенно неуправляемой.
И вот, после очередного зачета по специальности, произошел взрыв.
Маша подготовила новую программу, трансцендентные, то есть высшей трудности, этюды Листа, и потому особенно волновалась. И про себя надеялась – всех поразить.
Ведь в самом деле у нее получалось! Поздно ночью, не щадя ни родных, ни соседей, она разыгрывала эти сверхтрудные этюды как бы уже перед публикой, и, верно, так чувствуют себя спортсмены, когда берут новый мировой рекорд.
Хотя трудились только руки, Маша всю себя ощущала ловкой, гибкой, стройной – ей удавалось, какое счастье! Даже разбитый мизинец не болел, хотя оставлял на белых клавишах коричневые пятна. Маша оттирала с клавиатуры кровь, ложилась в постель: ныла спина – других ощущений, мыслей у нее не было.
И вот – день выступления, правда закрытого, перед комиссией. Вялое, заторможенное, противоестественно-бездеятельное состояние: все силы надо сберечь к вечеру. Тихо. Инструмент закрыт. Маша ходит вокруг неприкаянная. А чем ближе к назначенному часу, тем резче боли в животе, тошнота, головокружение.
Но после умывания холодной водой, после того как была надета белая крахмальная кофточка и новые лаковые туфли, шевельнулась в душе надежда, что-то радостное и вместе с тем робкое – а вдруг все будет хорошо?
Но, поднимаясь по лестнице к залу, слыша приглушенные звуки рояля, Маша уже мало что соображала: переступив три ступеньки, ведущие на сцену, она споткнулась, чуть не упала. Боком подошла к инструменту, поклонилась – в глазах мельканье, нестерпимый, слепящий свет – села.
Глубоко вздохнуть! Унять прыгающую дрожь в ноге. Досуха вытереть ладони, они отвратительно мокрые. Собраться – Боже мой, Боже мой…
Казалось, была в беспамятстве, но точно знала, что играет плохо, совсем не так, как надо бы и как могла. И чем очевидней становилось ее поражение, тем большее равнодушие она ощущала – ну и ладно, ну и пусть.
Доиграла. Но когда спускалась с эстрады – снова три ступени, – шла через весь зал мимо экзаменационной комиссии, вдруг подумала: а что, если они слышали совсем иначе, чем слышала себя я, что если им… понравилось? И не удержалась, взглянула на лица экзаменаторов искательно, и тут же отвела взгляд.
Ожидая результатов, слонялась по школьным коридорам и даже трепалась о чем-то, даже смеялась, а в голове пульсировало: ну как там, как?..
И вот они стали выходить, члены комиссии, степенно, неторопливо, и снова Маша спохватилась, что смотрит заискивающе, просительно в эти безучастные лица, и все проходят мимо нее.
Но вот, цепляясь за лестничные перила, появилась Вера Ильинична.
Низенькая, тучная, в просторном платье, с бледным лицом, которое в молодости было, верно, прелестным, но прежде точеные черты потускнели, расплылись. Она издали увидела Машу и как-то так улыбнулась, что слабая, жалостливая эта улыбка привела Машу в ярость.
Они пошли друг к другу навстречу.
– Ну что? – теряя уже над собой контроль, с грубой требовательностью спросила Маша.
Поди сюда, – спокойно, терпеливо сказала Вера Ильинична, – поговорим.
В темноватом коридоре в углу стояли стулья: Вера Ильинична усадила Машу, а сама села так, точно желала загородить собой ученицу, заслонить ее, защитить.
– Маша… – начала она.
– А я знаю! – вдруг выкрикнула Маша. – Я все знаю, и не надо мне ничего говорить. И пустите меня, пустите!
… Это тоже останется навсегда в памяти – склоненное лицо учительницы, растерянная ее улыбка, ее серьезные, печальные глаза, большие руки в старческих пигментных пятнах, которыми она пыталась обнять, удержать Машу, а та вырывалась от нее, царапалась с отчаянной дикостью.
– Маша! – звала учительница.
А Маша уже неслась по коридору и по лестнице, не видя ступеней, вниз – куда-то, куда, сама не зная…
Тогда инцидент этот как бы вымылся из сознания – уже на следующий день Маша плохо что помнила, – но по прошествии времени снова возник во всех подробностях, свежо, ярко. Возник вместе с запоздалым раскаянием, с горьким чувством собственной неблагодарности.
Но это пришло позднее, а тогда Вера Ильинична посоветовала Машиной маме перевести дочь к другому педагогу, объяснив, что сама она мало что может теперь своей ученице дать.
16. Татьяна Львовна
В той школе не было редкостью, когда кого-либо из учащихся принимал в свой класс педагог консерватории. Это считалось почетным и давало ощущение, что ты как бы приблизился к своей мечте – да, еще школьник, но уже вхож вместе со студентами в желтоватое здание на улице Герцена, перед которым сидит бронзовый Петр Ильич Чайковский.
И вот с осени нового учебного года Маша поступила в класс доцента консерватории Татьяны Львовны.
Это было счастье. Ни до, ни после не приходилось Маше испытывать того благоговения, какое возникало в ней, когда она, потянув на себя тяжелую, с бронзовой ручкой дверь, входила в учебный консерваторский корпус, поднималась к раздевалке с низким потолком и, мимо столика вахтера, шла по долгому коридору, минуя лифт, которым пользовались в основном преподаватели, а студенты взбегали на нужный этаж по широким ступеням лестницы, опережая неспешный ход старого лифта.
Здание гудело от смешанного звучания рояля, скрипки, виолончели, в паузы которого вклинивались фиоритуры вокалистов, и этот гул казался Маше праздничным, воодушевляющим, с невольной улыбкой она шла по коридору к белым двустворчатым двойным дверям класса, где занималась со своими учениками доцент Татьяна Львовна.
Татьяна Львовна была одной из самых молодых в преподавательском составе консерватории, но выделялась не только молодостью, но и подчеркнутым интересом к собственной внешности, не желала приносить свою женственность в жертву бытующим представлениям об обязательно строгом, скромном облике педагога. Нет, она позволяла себе надевать очень короткие, по тогдашней моде, юбки, поскольку обладала стройными ногами, и подолгу стояла в раздевалке у зеркала, не обращая внимания ни на чьи взгляды. В этом тоже сказывалась ее независимость, хотя прежде всего независима она была в деле, и ее мнение, ее оценки пользовались уважением среди коллег: несмотря на молодость, она считалась авторитетом.
Она принадлежала к той породе женщин, которых одни находят дурнушками, а другие, напротив, прелестными. Фигура у нее была бесспорно хорошей, но длинный и к концу расширяющийся нос, нижняя губа заметно оттопыривалась, посредине зубов расщелина, в припухших веках медвежьи глазки.
Подобное описание может показаться нелестным, но думается, что сама Татьяна Львовна в отношении себя была более чем трезва.
Однажды, придя на урок сердитая, она вдруг обернулась к сидящей за роялем ученице. «Ну ты представляешь, – сказала, – челка им моя не нравится!
Говорят, вид не солидный. А вот, гляди, – резким движением она отбросила волосы со лба, сжала голову обеими руками, – без челки я какова? Ну ведь жуткая уродина!» – и засмеялась.
Что касается Маши, то она находила Татьяну Львовну обворожительной. Для нее, нескладного подростка, казалось непостижимой та свобода, с которой Татьяна Львовна держалась, и очаровательным слышался смех, и кокетство воспринималось без тени вульгарности.
Иными словами, Маша Татьяну Львовну боготворила. Для нее это стало нерасторжимым– Татьяна Львовна, и консерватория, и музыка. Она входила в просторный, с двумя роялями класс, слышала запах духов Татьяны Львовны и вся размякала от взгляда учительницы, брошенного хотя и вскользь, но доброжелательно, с умной, нисколько не обидной насмешкой.
– А вот и дети пришли! – говорила Татьяна Львовна, сидя у рояля чуть боком и заложив ногу на ногу – длинную стройную ногу в прозрачном чулке.
Это приветствие – «Вот и дети пришли!» – вошло в привычку.
Действительно, все в классе были взрослыми, студентами, и только Маша – школьница, малявка. Но Маше нравилось такое обращение, нравилось, что она – «дети», что Татьяна Львовна выделяет ее среди прочих, даже балует, ну как самую младшую.
А вообще-то Татьяна Львовна была строга-а! Итак порой зло насмешничала, что у взрослых парней чуть ли не слезы на глаза навертывались, – это случалось, когда кто-то из них обнаруживал свое невежество, и даже не в области музыки, а, скажем, в живописи, в литературе.
Татьяна Львовна возмущалась, как правило, не случайным незнанием, вполне, конечно, простительным, а самой позицией: мол, общая эрудиция способностей не прибавляет, и вообще талант отнюдь не одно и то же, что ум, и, безусловно, ума как такового и выше, и ценнее. И приводились примеры: такой-то – дурак дураком, а как играет!.. Подобные разговоры приводили Татьяну Львовну в бешенство, и она клеймила невежд, их ограниченность, и тоже приводила свои примеры, и, безусловно, была права, но только в ее энергичном отстаивании бесспорного проявлялась и некая личная ее ущемленность: она сама была больше умна, чем талантлива, а догадка такая человека искусства задевает.
Для Маши это открылось позднее, а тогда она была целиком на стороне Татьяны Львовны, тем более что в процессе занятий они с учительницей нередко говорили о поэзии, о картинах, музеях, и Маша была очень в такие моменты горда: ей казалось, что Татьяна Львовна отводит с ней душу.
На этой основе, литературной и вообще, так сказать, культурной, и началось у Маши с Татьяной Львовной сближение, уже вне консерваторских стен, с провожаниями, с допущениями в дом, что порождало в Маше неизъяснимое блаженство.
Она опьянялась общением с Татьяной Львовной, как опьяняются только влюбленные, когда часы кажутся минутами, и ожидание вовсе не скучно, потому как заполнено предвкушением встречи, и каждая интонация, каждый жест объекта твоего преклонения наполняется особым смыслом, грацией, и наблюдать за ним даже просто со стороны представляется невероятно увлекательным.
Татьяна Львовна надевала в раздевалке свое пальто с капюшоном, с этим пальто обычное чутье ей изменило, лицо, в обрамлении капюшона казалось не просто носатым, а как бы шаржированным, но это мелочи, Маша отмахивалась от них, глядя, как Татьяна Львовна взбивает у зеркала челку, как надевает перчатки, кивает покровительственно ожидающей ее Маше – мол, пошли.
Однажды, идя по улице Герцена рядом с Татьяной Львовной, Маша встретила прежнюю свою учительницу, Веру Ильиничну, и снисходительно-небрежно с ней поздоровалась. На мгновение ей сделалось неловко, но влюбленные всегда целиком устремлены в будущее, и тени прошлого их не занимают.