Текст книги "Гарантия успеха"
Автор книги: Надежда Кожевникова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)
– Так и до ночи можно дискутировать. А пока этот шедевр к стеночке, извини, переверну. Чтобы настроение не портил, хотя бы до завтра, иначе не вынесу его здесь.
Утром Ксана влетела в спальню, не пожалев, разбудила Ласточкина.
– А вот Алине нравится! – сообщила, торжествуя. – Выйди, поговори с ней.
За ночь Ласточкин забыл, слава богу, об их приобретении, спросонья же сообщение Ксаны нисколько его не обрадовало.
– При чем тут Алина? – сказал, позевывая. – Бедняжка! Ты, заставила ее примчаться в такую рань?
– Она сама вызвалась. Ей было интересно. Об Уртикове она, правда, не слышала, но сказала, что знает одного англичанина, который работает в той же манере.
– Ну, конечно, Алина все знает. Так, может, она хочет это сокровище приобрести? Давай, так и быть, уступим ей по-дружески, без комиссионных, за ту же цену.
– Не смешно. – Ксана произнесла строго. И присела сбоку на кровать. – Хочу тебе сказать, ты слушаешь? Так вот, – понизила голос, вздохнула проникновенно, – у меня как-то меняется отношение к картине. Чем дольше гляжу, тем… Будто погружаюсь, и открывается новое.
– Понятно, Алина наворожила. А сама свою копеечку бережет.
– Перестань! И еще я подумала… Вот раньше в домах висели картины, передавались по наследству. Все ведь тлен – тряпки там разные. А это остается – произведение.
– Меня тоже хочешь заворожить? – Ласточкин натянул халат. Алина – свой человек, перед ней можно было и так появиться.
Алина сидела на стуле, прямая, сосредоточенная. Темная челка, острый нос, неумеренный макияж, портивший ее, зато затеняющий истинный ее возраст.
Считалось, что Алина отлично ориентировалась в современных жизненных ценностях. Разведенная, с кооперативной квартирой, эрудитка.
– Ну что я могу сказать? – произнесла после коротких приветствий. – Был бы этот Уртиков ослепительным дарованием, обошелся бы вам дороже в сто раз.
Рассчитывать на период безвестности – кончилось такое время. Чуть у кого забрезжит, сразу нарасхват. Оригинальных идей сейчас, сами знаете… А тут все крепко, в расчете, конечно, на определенную конъюнктуру. Ну а как теперь опять же без этого? Картин в личное пользование приобретать стали больше, чем прежде. Имею в виду не такое уж давнее прошлое… Тогда отдавали за гроши, задаром, бескорыстно, с голода, от отчаяния. Теперь живут неплохо, а хотят еще лучше, еще сытней. Почему нет? И художники тоже люди. В салонах, посмотрите, какие цены. Интересуетесь, не надули ли вас? Нет, по-моему, не надули. Но главное, если такая манера вам, так сказать, отвечает. Ведь бывает, все еще тянет к другому, в традициях, скажем, Лактионова.
Ксана посмотрела на Ласточкина. Он улыбнулся:
– Спасибо, Алина. Ты надежный товарищ, приехала, не поленилась. Может, попьем кофейку?
– Нет, ты скажи, ты согласен? – Ксана забеспокоилась, чтобы он не увернулся. Уйдет Алина, ей будет сложнее объясняться с ним.
– Согласен! – он, смеясь, поднял руки. – Алина кого хочешь убедит. Только была бы она, эта картина, поменьше, не так бы бросалась в глаза, я бы уж точно безропотно… А тебе, говоришь, нравится?
– Ну… – Алина на секунду замялась. – Я стараюсь объективно подойти.
Нравится, не нравится – это как-то по-детски. Считаю, каждого художника надо уважать, пытаться вникнуть, вглядеться. А нравится – не нравится… Так уже бывало, этим руководствовались и наломали дров.
– Почему? – Ласточкину захотелось поспорить. – Лучшее ведь осталось, существует и в экспозициях, и в запасниках. Уберегли, сохранили.
– А кое-что нет, а могло бы быть больше. И жизни – длиннее. Но это сложный разговор.
– Сложный, – подтвердил Ласточкин. – Но вот что меня смущает: зачем?
Купили, собираемся вешать. А ведь не разбираемся. По крайней мере я…
– Ну это не преграда. – Алина состроила гримасу. – Понимают немногие.
Остальные делают вид или выжидают, подлаживаются, скажем, воспитываются. А в результате верят, действительно наслаждаются. Хотя, может, взаправду, а может, врут. Искусство – дело темное, ты не находишь?
– Да, – Ласточкин усмехнулся, – особенно живопись.
– И музыка. Вот, скажем, для меня. – Алина прижмурилась вкрадчиво.
Ласточкин в упор посмотрел на Ксанину приятельницу. Замечание ее насчет музыки почему-то царапнуло его.
– А все же скажи, тебе нравится?
– Ну что ты пристал, – Ксана вступилась. – Алина вее сказала, и, по-моему, достаточно ясно. А куда будем вешать, после решим.
Следовало, наверно, на Алинин авторитет положиться, но Ласточкин, когда женщины удалились, снова приблизился к творению неведомого ему Уртикова.
Нельзя сказать, чтобы непонятно. Не заумь, нет. И рука твердая, умелая.
Вполоборота женская головка, с провалами незрячих глаз, на длинной пружинисто выгнутой шее, крутая толстая задница, мясистая ляжка и игриво назад отброшенная непропорционально маленькая ступня. Будто танец. Где-то это все мелькало, впервые в ту пору найденное. Великие теперь имена. Замес из них, тех открытий, находок, тогда бесстрашных, диковатых, головокружительных. Обывателю все еще хочется стыдливо опустить глаза, хотя понукают: смотри, деревенщина. И Ласточкину отвернуться хочется, отчего-то ему сейчас неловко. А вместе с тем видит, чувствует: что-то еще тут есть, ну совсем знакомое. Похожее на коврики с лебедями в базарных рядах, отороченные бахрамой – загляденье!
Такое вот удивительное сочетание в этой картине. Тоже, можно считать, находка. Лично Уртикова? Или снова стянул у кого-то, жулик? Как знать, как разобраться? А может, права Алина? Надо к кому-то прислушаться, если собственного мнения нет. И нечего себе голову морочить.
Но к обеду неожиданно возник у них приятель Николаша, заскочил по соседству. Жена его в командировку с неделю как укатила, и потянуло, как он объяснил, неодолимо на семейный борщ.
Борща у Ласточкиных не оказалось, зато – картина. Ксана, сомневаясь в Николашиной компетентности, все же повела взглянуть. Николаша вошел и присвистнул:
– Сила! Знал, что композиторы хорошо зарабатывают, но чтобы так! Это же целое панно, ему место где– нибудь в вестибюле почтенного учреждения. Ну ребята, – он хихикнул, – поздравляю! Теперь я абсолютно спокоен за вас.
– Не дури, – Ксана нахмурилась. Такая реакция ее не устраивала. – Разъясни свое впечатление членораздельно. Нам важно, тебе первому показываем, советуемся, – привычно соврала она.
– Тогда… – Никола отошел, приложил к глазам ладонь лодочкой. – Срам! Вот мое впечатление. Чтобы такое держать в доме, нужна аршинная подпись, к примеру, САЛЬВАДОР ДАЛИ.
– Шут, шут гороховый, – проворчала Ксана. – Это известный художник. Уртиков. Не слышал?
– Ах, Уртиков! – Николаша оттянул книзу и без того длиннющий домашней вязки свитер. – Уртиков? Тогда другое дело. Тогда – конечно. Сразу бы и сказали. А то – оцени.
– Ты видел его работы? – Ксана встрепенулась. – Да перестань паясничать, наконец!
Но Николаша – нет, не перестал бы и под страхом смерти. Грозный Ксанин вид на него не действовал.
– Я?! – воскликнул. – Об Уртикове? Ни плохого, ни хорошего, абсолютно ничего не знаю. Значит, говоришь, есть такой? Очень может быть.
Ласточкин хмыкнул. Но, честно сказать, реакция Николаши его тоже задела. Уртиков этот неведомый уже вроде оказывался своим, следовало взять его под защиту от нападок Николаши. В Ласточкине боролись противоположные чувства, ущемленное самолюбие и желание расхохотаться: ведь действительно влипли, что ни говори.
– Братцы, нет борща, дайте хотя бы чаю, – проныл Николаша. – И может, печеньице найдется? Одно! Понимаю, что этим приобретением вы сильно пошатнули свои финансы, так хотя бы сухарик, а?
Ласточкин уже предвидел, с каким удовольствием Николаша понесет свежую новость по знакомым, как распишет со смаком шедевр, ими приобретенный, в каком идиотском свете их выставит, но ничего не поделаешь, не заткнешь.
Издержки вращения в одном кругу. И, хочешь не хочешь, сажай за стол гостя.
– А может, – жуя, продолжал Николаша издевательства, – она и неплохая, эта – ну панно. Кое-что можно замазать. Уртиков, вы поинтересуйтесь, согласится, быть может, за небольшую надбавку? Некоторые места. Не все. Да не смотри ты на меня как тигрица, Ксанюша. Я же по-дружески. Воображаю, как он, Уртиков, сейчас загулял! Сколько всего приобрел на отваленную вами сумму… Да, между прочим, – вытер салфеткой рот, – направляясь к вашему дому, встретил супругу Гнездюкова, твоего, Ласточкин, соавтора. Такая шикарная, душистая, прямо-таки облако за собой оставляет. И мелькнуло почему– то совсем некстати: почему норковая шуба не бросается в глаза на знаменитой, скажем, балерине, а на заведующей овощной базой – да?
Ласточкин плохо спал в ту ночь и утро начал не в духе. Но, надо отдать ему должное, Ксану ни в чем не упрекал. Наоборот, у него было ощущение, что это он ее подставил, в историю с картиной вовлек. То есть через нее, его жену, над ним захотели надсмеяться – и надсмеялись. Немножко, конечно, бред, но какая-то линия тут просматривалась. Картина эта, ему чудилось, возникла в их доме не случайно, не просто так.
Хотелось сосредоточиться на простейшем: жалко денег. Большая все-таки сумма. Он не скряга, но зачем, за что? Можно, конечно, предствавить, что сумму такую он просто потерял, обронил, вытащили, в конце концов, у него бумажник: ведь случается. Так не помирать же.
Но соображения о деньгах не заслоняли другого, неотвязного, унизительного и непонятного до конца. Чья-то будто проделка с определенной целью – и удавшаяся. Да-да! Ласточкина точно через силу тянуло к мерзостному изображению, чья вульгарность усиливалась, казалось, раз от разу. Так вдруг обнаружилось, что на узком черепе приплясывающей крупнозадой дивы ни одного волосенка – лысая! Ласточкина передернуло, и даже сделалось зябко: почему раньше– то не заметил? Картина, в самом деле, будто менялась, распускалась все ядовитее, воспринималась Ласточкиным точно надругательство над ним.
И вместе, с тем, все уже вроде сообразив, он прислушивался жадно к отзывам знакомых, которых, то ли по Ксаниному зову, то ли по совпадению, за прошедшие два дня прибивало к их дому в непомерном количестве. Чем не развлечение? Глядели, высказывались. Ласточкина же задевала собственная уязвимость, всеми каждый раз угадываемая: он был точно флюгер, нуждался в чьей-то сторонней оценке, не имея будто своего соображения, своих глаз.
Они тоже, впрочем, не имели. С культурным, так сказать, уровнем в их круге обстояло неважно. Почему, спрашивается, не обрели или когда расшатали?
Творческие вроде деятели, а жили, значит, больше подсказками, слухами, заготовками, слегка варьируемыми в тех или иных обстоятельствах. Интересно, как в такой болтовне, разночтениях, невежестве и легкомыслии вообще критерии возникали? Кто устанавливал: плохо, хорошо? И кого, главное, всерьез это, волновало?
Ласточкин видел лица своих знакомых, выказывающих участие в забавном, хотя и не очень, событии: купили, теперь сомневаются. Сосед по гаражу, драматург Короедов, произнес вроде вполне простодушно:
– Что вы волнуетесь? Везде подстерегают подвохи. Купил вот мебельный гарнитур, а он через полгода рассохся, ни один ящик не выдвигается. Кому жаловаться? Импортное производство. А творческую продукцию если брать, тем более незачем уж цепляться. Пущай висит. Понятно, собственные денежки отстегнули. Но как же тогда получалось, когда все держалось на меценатстве?
Пожалуй, в те времена при таких– то придирках половина нашего брата с голоду бы перемерла. Шедевр, не шедевр?.. Если с таким подходом, я лично точно сменил бы профессию.
Ласточкин глотал, вынужденно улыбаясь. Мнилось ему, все точно ждали повода. Может быть, он заболевал? Случается: грипп, скажем, температуры нет, а инфекция бродит, окружающее видится воспаленно, в искажении.
А ведь просили, всегда просили: сыграй, Ласточкин! И на концерты являлись, хвалили в артистической наперебой. Или его выступления только поводом бывали женщинам приодеться, мужчинам выпить после за чужой счет? Да он с ума сошел! А овации в зале? А рецензии, премии? Ну да, кое-кто из хваливших, писавших в газетах отзывы действительно были его хорошими знакомыми, но ведь не все! А ставший почти девизом его «Ручеек» – не может быть, чтобы и он блеф!
Ласточкин, будто насильно прикованный, вновь и вновь возвращался к картине. «Что ты хочешь? Что хочешь?» – неслышно шевелил губами, вперясь в изображение лысой девицы. Ясно, явилась, чтобы опозорить его. Как? Да просто доказать, что нет у него ни мнения своего, ни вкуса, и больше того, что она – эта лысая – его родственница. Тьфу, как только пришло в голову! Но какая знакомая, родная повадка, прищур когда-то запретного, влекущего и вместе с тем шлепающая наглая поступь изделия с конвейера.
Почему– то угадывалось, что эта лысая рождена не одна, а в пачке, в потоке таких же точно задастых, ухмыляющихся. От того, верно, что Ласточкин так страстно вглядывался в уртиковское творение, ему открывалась все больше манера ее создателя, лаборатория его, точнее, цех. Как прозрение: их много, таких же точно!
Нахлынуло неудержимо: Уртикова надо увидеть. Застать врасплох в мастерской. Схватить за руку. Если Лысая одна, уникальна, тогда, что же, Ласточкин уйдет посрамленный. Но он был почти убежден: Лысая окружена близнецами– сестрами. Уверенность крепла, чем дольше он всматривался в плутоватую, базарную ухмылку своей блудницы. Кто же он, Уртиков? Вор, жулик, работник, родственная душа?
– Ты хочешь ее вернуть? – спросила Ксана, застав мужа опять возле Лысой.
– Н-нет, не знаю…
– Но я с тобой туда не поеду, имей в виду. И глупо. Денег он все равно не отдаст. – Вздохнула. – Была бы у нас дача, все бы уладилось: свезли бы туда.
Ласточкин, кажется, не услышал, настолько ушел в созерцание. Ксана коснулась его плеча:
– Да ты просто прилип. Изменил, что ли, отношение? Она тебя соблазнила, эта дамочка?
Ласточкин не обернулся. Он даже побледнел, осунулся за эти дни. Думал: важна внезапность. Иначе попрячутся сестры– близнецы. А если он Уртикова не застанет, дверь окажется запертой? Что, ждать, караулить? Не в деньгах уже дело. Надо успеть втолкнуть свою Лысую – и бегом. А вдруг погоня? И Лысую снова к нему возвратят. И будет она отныне всегда с ним, каждый, кто в дом войдет, с ней поздоровается, игриво Ласточкину подмигнет: ка-а-кая…
Позор. Жить бы скромно, сводить концы с концами, не думать о предметах роскоши, антиквариата, коврах, картинах– тогда себя не изобличишь. Не узнает никто, что ты невежа, пошляк, нувориш. А для свиданий с прекрасным музеи есть. Смотри, расти – там все проверено, качество подтверждено знатоками. И ты ничем не рискуешь, не подвергаешься насмешкам за спиной. Слушаешь музыку, чужую, прекрасную, находя в ней и свое, себя, лучшее в себе.
– К тебе пришли, – раздался над ухом голос Ксаны. – Давняя, говорит, твоя знакомая и что вы договорились. Пластинку ты свою пообещал. На минуту, сказала, не хочет тебя задерживать. Так выйди.
Ласточкин во всей этой кутерьме забыл: действительно, оставил Морковкиной адрес и день определил, час. В тот момент, лишь бы отвязаться, с чувством неловкости, раздражения – так она на него действовала. Тоже будто что– то в нем обличала. Но почему– то не удавалось ему отмахнуться от нее.
Стояла в передней у самой двери.
– Да ты раздевайся, проходи, – сказал как мог приветливее.
Пока помогал ей снять пальто, промелькнуло: «Ну до чего мы все внушаемы, не самостоятельны в своих суждениях, и как трудно закрепленное уже мнение перебороть. Ведь прелестная, милая женщина, а я, столько лет прошло, вижу в ней прежнюю, затравленную одноклассниками нескладеху и не могу себя перебороть».
– А, Уртиков! – услышал вдруг приветствие будто с хорошо знакомым.
Взглянул обалдело на Морковкину, но она уже от Лысой отвернулась.
– Как ты узнала? – хрипло Ласточкин выговорил. – Где– нибудь еще его видела, Уртикова? Кажется, он не так знаменит… – взглянул, не веря, с надеждой, подозрительно.
– Почему же, – Морковкина произнесла вроде без всякой охоты. – Уртиков тоже… в определенных кругах. Это ведь так все условно. Одни знают, другие не знают. Кто-то видел, но не запомнил фамилию, а кому-то фамилия известна, и больше ничего.
– А Уртиков, – продолжал Ласточкин осторожно, точно боясь спугнуть, – он что же, котируется? – В голове пронеслось: вот как, все из неожиданностей, а по глупости мог прохлопать, упустить стоящую вещь.
– Ну тоже как посмотреть, с какого боку, – она обронила вяло. – Покупают.
Ты вот купил… Уртиков, знаю, даром никогда никому не отдаст. Не тот принцип. Да и было бы бессмысленно. Зачем тогда такое создавать?
– В каком смысле? – Ласточкину не хотелось расставаться с возникшей уже было надеждой.
– Ну… такое, – она сделала неопределенный жест. – Чего тут. Сам понимаешь. А вообще-то он, Уртиков, был способный человек.
– А ты откуда знаешь? – Ласточкин спросил задиристо. Его Уртиков, и нечего эдак небрежно с ним.
– Знаю. – Морковкина взглянула, улыбнулась, отвела взгляд. – Как-никак, бывший муж.
У Ласточкина отчетливо в возникшей паузе лязгнула челюсть.
– Да я же тебе рассказывала довольно подробно. Там, в Доме литераторов.
Ты слушал. Раз десять повторила: Уртиков! – Рассмеялась, нисколько вроде не упрекая его. – Так ты, значит, только-только приобрел? Иначе, я думаю, на фамилию бы откликнулся. Вот совпадение! – она еще больше развеселилась.
– И отчего вы разошлись? – Ласточкин процедил, сознавая, что деваться некуда, приперт к стенке. – Ты, правда, говорила, ну а конкретней? Если, конечно, неприятно тебе…
– Да чего теперь… Конечно, была причина. – Прошлась по комнате, шутливо поклонившись Лысой. – Даже две, как обычно бывает. У каждого своя. Но за Уртикова можно не волноваться, он, как понимаешь, в порядке. А меня – просто смыло с его глаз. Он не тот человек, чтобы мучиться, терзаться за другого. Ну ты же видишь, – снова сделала в сторону Лысой тот же неопределенный жест.
– Что, что я должен видеть? – Ласточкин готов был уже озлиться.
– Как? – Она в свою очередь удивилась. – Да все! Все видно, все слышно, и обмана тут не бывает. Срывы, неудачи – другое дело. Оступился, не одолел, не смог, попробовал еще раз, иначе, сызнова. Но все равно ясно, как в лице, как в глазах. Да что я говорю, ты отлично сам понимаешь.
– Не совсем…
– А ладно! – Она села в кресло, показывая всем видом, что не поддастся его заманиваниям. – Я только думала, – произнесла беспечально, – что не скоро, очень не скоро мы с Уртиковым встретимся. Надеялась – никогда. И вот, пожалуйста.
– Ты считаешь, так плохо? – поинтересовался он, притворно заискивая.
– Нет, почему же? – произнесла задумчиво, не желая, верно, Ласточкина обижать. – Тут другое. Существует взаимосвязь, как от нее ни отмахивайся. То есть, к примеру, что– то ты делаешь, себя выражая, или, напротив, поглубже запрятывая, но то, что у тебя получилось, вот это готовое, оно никуда не девается, не исчезает, хоть ты его в землю зарой. Обратным действием оно уже на тебя влиять начнет, обязательно, непременно. Все созданное вновь к автору возвращается, и им тогда владеет. Точно, закон. И никуда не деться. Говорят, человек меняется, а просто, что он сделал, то и получил, с тем и живет, и от этого не отступишься. Стра-ашно? – округлила глаза. – А с Уртиковым мы вовремя разбежались, Ему, конечно, другая жена нужна была, сообщница в таком деле, – прыснула, не удержалась, – рискованном.
Ласточкин молча слушал. Она внезапно вскочила, подбежала к картине, почти вплотную прислонилась к ней спиной:
– Так и не узнаешь? Ну… – уставилась на него выжидательно. И с огорчением, непонятно только, искренним ли. – Это же я, я! Уртиков с меня писал, в первом, по крайней мере, варианте. Да скальп вот снял. – Она оттянула с силой вверх волосы. – Я – Муза. Ты разве не знаешь, какое название у картины? «Му-за». Муза художника Уртикова. Правда, сбежавшая, не выдержавшая. Знаешь чего? Скуки. Скучно невероятно, когда лепят, как пельмени, сомнительное твое подобие. Или пусть не твое. Но пельмени, пельмени… Ха– ха, – смеясь, она изогнулась, коснувшись затылком изображения Лысой. – Но и самому Уртикову невесело. Ему только кажется, что он продукцию свою сбывает и хорошо зарабатывает, а ведь это все в нем, с ним! До других людей долетает лишь то, что с крыльями, а другое, ползучее, под ногами своего создателя копошится, копошится… – Она отдернулась брезгливо, будто действительно что-то коснулось ее ног. – Ну, разговорилась, – сказала вдруг твердо. – Я ведь на минуту, за пластинкой, и не хочу мешать.
Ласточкин молчал. Провел ладонью по подбородку, закаменевшему точно на цементном растворе.
– Нету, – еле челюсти разжал. – Разлетелись они, пластинки, пропали без вести. Упали на пол, и я их растоптал…
– … Ну знаешь, это уже чересчур! – Ксана, возникнув перед ним, произнесла негодующим шепотом: – Эта женщина, твоя знакомая, которая за пластинкой, она же тебя ждет! Не знаю, о чем еще с ней говорить, уже и о погоде, и о Вовочке… Спрашивает, что ей, в другой раз зайти?
* * *
Неторопливо, добросовестно, с прочувствованным усердием Ласточкин водил сверкающим станочком фирмы «Жиллет» по щеке, покрытой душистой зеленоватой пеной крема «Пальмолив». Решил освежиться еще раз к вечеру: у Толика ожидался большой сбор. Толик прекрасно готовил и в этот раз обещал телятину с персиками. Ксана с утра посетила косметичку, для полной боевой готовности.
Толик звал к восьми. В семь двадцать Ласточкин вышел из ванной, окликнул жену: ты готова?
У Толика они чувствовали себя своими людьми. Знали, что звонок может быть не услышан и надо стучать в окованную листовым железом дверь три раза.
Толик на такой сигнал мгновенно откликался: свои, значит, посвященные. В темном, с рядами золоченых пуговиц клубном пиджаке бабочке в мелкий горошек – само обаяние. Обнимался с Ласточкиным, к руке Ксаны прикладывался, усами щекоча: «Проходите, проходите, дорогие». А народу!..
Тянулись к длинному столу, заставленному выпивкой, закуской. Наливали, накладывали, отходили, собирались в группки– все как полагается на настоящем приеме. Для завершенности полной там присутствовал даже иностранный корреспондент, давно примелькавшийся, корреспонденций, впрочем, его никто из присутствующих никогда не читал.
У Толика было шикарно. Чердачному помещению он сумел придать и роскошь, и артистическую изысканность, использовав необычность своего жилья, простор, метраж, поражающие московских квартиросъемщиков. А какие редкости Толик насобирал! Настоящий старинный Веджвуд, фарфор тончайший лиможский, светозарные вазочки Галле. Стены сплошь в гравюрах, несколько икон, не в стиле, правда, но уж действительно редкостных. Собственные картины Толик не вывешивал, они у него в другом месте хранились. Впрочем, творчество Толика имелось в домах у большинства его гостей.
Это как бы стало приметой их круга, знаком приобщенности – яркое, пятнистое изображение лысой, одной и той же, в позах, лишь слегка варьируемых, да и тональность красок Толик почти не менял. Тут-то и была вся соль, вся необычность его творческого метода. Он оставался верен своей лысой, своей музе, она поселилась уже во множестве квартир и, оставаясь все той же, неизменной, могла бы заполнить собой и весь город – да что там – мир! Толик не уставал упиваться томной негой своей довольно-таки плотной избранницы, настолько своеобразной, что даже отсутствие волос ее не портило, придавало как бы особый шарм. И постоянство такое находило поддержку у его знакомых, знакомых его знакомых, и все дальше, все шире расходились от центра круги.
А почему нет? Кто сказал, что художнику нельзя посвятить себя одной теме? Так бывало? Бывало. А если в точности картину повторить, разве перестает быть подлинником повторение? Ничего подобного. Примеры были? Были.
Ну а Толик Уртиков просто дальше пошел, углубил, так сказать, развил; писал только свою лысую, свою музу, повторял ее точь-в-точь многократно. И почему, собственно, нет?
Его почитатели – или, вернее клиенты – не жаловались напротив, гордились, что у них на стене абсолютно такая же муза висит, как висела она, было известно, у людей весьма именитых: члена-корреспондента, директора магазина «Золотой Бор», певицы Зайцевой, популярного песенного композитора Ласточкина…
Ласточкин и являлся крестным отцом художника Уртикова: он его открыл, благословил, помог на первых порах. Тем, что говорил, рассказывал, ширил славу. В материальном-то смысле Толик в поддержке не нуждался: благодаря чутью, сообразительности, коммерческой жилке он на антиквариате очень неплохо существовал. Да и теперь это оставалось подспорьем, хотя и не столь, конечно, уже важным: муза приносила доход.
Глядя на Толика, казалось очевидным, что благополучие, благосостояние на нормального здорового человека действует в высшей степени благоприятно.
Он был улыбчив, бодр и на чужой успех не скрежетал, зубами – благодаря «Музе» ему хватало на все. Безупречный его вкус сказывался в обстановке жилья, в сервировке, яствах, которыми он гостей потчевал, в ботинках, галстуках, рубашках – тут он являл себя безусловно как истинный художник, артист. А побывав у него в мастерской, кофе попив из прозрачных, точно скорлупки, чашечек, узнав между делом, с кем Толик по субботам в бане финской парится, кто смел уже усомниться в его даровании? Получить одну из его работ представлялось тогда необыкновенным везением, тем более что и цена подтверждала качество.
А как искусно Толик умел вести беседу со своими потенциальными покупателями. Тут все было срепетировано, разыграно с явным талантом. И беглое знакомство с редкостями, Толика окружающими (вот же, пригодился и период, довольно опасный, в иные моменты и унизительный, за черту, случалось, ведущий, когда он, так скажем, специализировался на старине), и свободный обмен новостями из интеллектуальной, духовной сферы (Толик всюду бывал, со всеми дружил). Он не опасался осечки в оценках новой книги, недавней постановки: субботняя баня не только благоприятствовала в плане здоровья, физического самочувствия, но там же, из первых рук, получал он сведения, что стоит считать удачным, кого поддерживать, а где пожать лишь плечами, замолчать, закопать. В парах, запахах душистых решались судьбы людей, творений. Вот на какую Толик поднялся высоту!
На этом новом этапе трудно уже было сказать, кто кому покровительствовал – Ласточкин Уртикову или Уртиков Ласточкину. Да и неважно: спайка произошла. А в нынешнее время в любой области, оба считали, без нее не обойтись.
Дружба? Скорее корпорация, и оба деловую основу своих взаимоотношений нисколько не скрывали. Зачем? Ласточкину уже одно это принесло облегчение.
«Хватит метаться», – повторял он про себя.
После сближения с Уртиковым для него наконец наступила ясность. И странным уже казалось, как долго он сам себя терзал. Выяснилось, что все куда проще и в жизни, и в творчестве. И чего он раньше-то медлил? Надо было только порожек переступить.
Благодаря Уртикову Ласточкин впервые, пожалуй, по-настоящему ощутил свою силу. Точнее, силу таких, как он, для которых сомнения отброшены, выбор сделан. И они – монолит. В сплоченности – гарантия безопасности. Любые наскоки, нападения при такой броне не опасны.
А мнение публики, критики? Да кто в это верит, кого это устрашает!
Дешевый маскарад! Чуть сдвинуть маску – и сразу узнаешь знакомую физиономию хитреца, ловкача, вздумавшего сыграть в принципиальность. На него обижаться?
Да смешно, право!
А слушатели? Кто сидел в зале на его, Ласточкина, концертах? Сплошь знакомые Ксаны. И разумеется, дружно хлопали. А почему нет? Свои – это мощь, защита, капитал, если умеешь своих ценить, поощрять, одаривать ответной поддержкой.
Среди посвященных, вот именно своих можно и открытием поделиться, что все сходит, любая авантюра, халтура глобальная. Чем меньше стесняться, тем выигрыш вернее. Лишь бы не дрогнула рука, не закралось бы нечто, похожее на раскаяние. Если такая бацилла еще блуждает в крови – не жди побед.
Ласточкин сознавал, где его подстерегает опасность – именно в подобных колебаниях, щемлениях, впрочем, почти уже им преодоленных, задавленных. И дрожь даже пробирала, когда на мгновение представлял, что бы его ждало, останься он одиночкой. Ничьим. Какая безумная отвага – рассчитывать на одного себя, одному пробиваться. Да и с какой целью, ради чего? Чтобы в изматывающей погоне, бреду, бессоннице пытаться настичь мелодию, не слышанную еще никем? Да нет ее, мираж она, химера.
Ласточкин ощущал теперь себя так, точно счастливо избежал угрозы, преодолел искушение. И спас его Толик. Толик Уртиков. Появление у него в доме «Лысой» – разве не перст судьбы?
Ведь как Ласточкин прежде существовал? Со стороны, возможно, не разобраться, но сам– то он отлично помнил, как отравлялись все его прежние удачи, победы. А что мешало, причиняло страдания? Музыка… Та, подлинная, настоящая, что вынуждала трепетать, слабеть, сознавая собственное ничтожество, но при этом еще и коварно возбуждая дерзкое желание добыть хоть кроху, хоть каплю самостоятельно, – дразнила, соблазняла, доводила до исступления, внушая исподволь, что нет слаще муки. А каково вознаграждение?
Каков конкретный результат, где он? Он и невозможен, попросту исключен.
Таково условие – в постоянной неутоленности, неудовлетворенности того, кто настоящее ищет.
А между тем пожалуйста – есть вполне реальные плоды. Есть те, кто ими пользуется – и довольны, уверены в себе. Скажем, Уртиков, его окружение.
Ласточкин готов был у них учиться. Старался, почти уже сделался своим, почти… Но все же что-то, какая-то совсем малость мешала. Поэтому каждый раз приглашение к Уртикову воспринималось им и как испытание: чтобы не заподозрили они его, не уловили чуждый дух, в котором он, Ласточкин, ведь нисколько не был повинен и который, впрочем, обещал в ближайшее время начисто выветриться.
Разумеется, человек одаренный обязательно отыщет повод, чтобы попереживать, потерзаться. Это известно, но, кстати, знанием таким как раз можно душевное равновесие себе возвратить. Кажется, что слабеет твой дар, что ты сползаешь, исхалтуриваешься, почти уже исписался, так вспомни, именно для талантливых, незаурядных характерен подобный страх. Они вот и склонны принижать собственную продукцию, сомневаться в своих способностях, в верности избранного пути. Вспомни и успокойся, не мучайся понапрасну.
…Ласточкин с удовольствием втянул терпкий, слегка горьковатый запах английского одеколона, оставшийся на ладонях, после того как он, побрившись, щеки растирал. С удовольствием вообразил предстоящее у Толика Уртикова угощение, лица, беседы. С удовольствием нарядную Ксану оглядел. И, по привычке, на прощание бросил взгляд на пятнистое изображение, занявшее почти всю стену. Крупнозадая, приплясывающая Лысаястала теперь и его Музой, талисманом, вехой в пути.