Текст книги "Гарантия успеха"
Автор книги: Надежда Кожевникова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)
Маргарита Аркадьевна вроде бы присмирела. Вроде бы обнаружились у нее свои дела: уходила куда– то, беседовала с кем– то по телефону. Молодые, Ира с Петей, боялись сглазить: неужели наладятся отношения в семье?
Насчет зятя теща, правда, оставалась прежнего мнения. Классического. С добавлениями, характерными для сегодняшнего дня. Да вот, пожалуйста, судите сами: въехал на женину площадь, зарплату приносил меньшую, чем жена (и алименты, кстати). Словом, вариант незавидный. А по повадкам, по запросам – принц. Усы свои холил, ежедневно менял рубашки, на службу отправлялся ну как министр.
Тещу гнев распирал. Не соглашалась она, что по нынешним временам муж такой более чем типичен. Да что там– еще поискать. И не пьет, и не бьет.
Сокровище. Без присмотра оставить, вмиг утащат. Но, что бы там ни говорили, теща упрямо стояла на своем.
Вспоминала. Себя молодую, собственную семейную жизнь. Улыбку белозубую мужа, его шею, плечи, рубашку с твердым воротничком, в полоску…
А дальше, глубже страшно погружаться, можно и не выплыть, не выдержать.
Но ведь выдержала, устояла, себе на удивление. Запоздалый испуг. И так, значит, бывает. Ее крутило, корежило, а она обшивала кружавчиками дочкин подол, скребла пол, душилась духами «Ландыш», старела, ждала дочь– ждала, ждала, ничего в ней от себя, для себя не осталось, но ведь уцелела, а?
А что, если теперь рискнуть задуматься? Почему она именно так прожила жизнь? Да потому, что человек обязан выстоять. Нащупать опоры и оставить хоть какой– то след. У кого– то сложный, затейливый, у кого– то простой, как считалка. Я дочь родила, вырастила. Но дочь ничего мне не должна. Я растила ее, – она помогла мне выжить. Выжить в любви. Если бы любить было некого?..
Приближались праздники. Ира с Петей заранее знали: предстоит маета.
Вялый ужин в грозовой атмосфере, с переглядами, паузами– тоска!
Но Маргарита Аркадьевна вдруг куда– то засобиралась. Ответила на недоуменный Ирин вопрос: «К Рите Соболевой. Пригласила. На три дня. А уж вы отдыхайте, веселитесь. Без меня».
Сказала спокойно, чуть ли не ласково. Ира с Петей оторопели. Неужели свобода? Гости, праздник? Без надзора, без окриков? Ура!
Маргарита Аркадьевна уходила. В передней стояла хозяйственная, из черного дерматина, уродливо распухшая сумка. «Что это ты, мама, столько-то набрала? – улыбаясь лживо, виновато спросила Ира. – Прямо как на Северный полюс. А платок пуховый зачем?»
Маргарита Аркадьевна на дочь взглянула. Долго, пристально, точно через все преграды, пустые, суетные. «Ну, как же, – увещевающе произнесла. – Тапочки домашние надо? Ночную рубашку, халат, то да се. Да и гостинцы, не с пустыми же руками…»
«А-а!» – дочь протянула с облегчением. Радуясь, что все так понятно, просто. Ну что поделать – старики. Свои у них представления, свои привычки– и ладно.
В коричневом добротном пальто с каракулевым изжелта– серым воротником и такими же манжетами, в пуховом платке, Маргарита Аркадьевна уходила. За ручку двери уже взялась. «Мама, ведь теплынь!»– выкрикнула Ира, и голос почему– то сорвался.
– Что ты, дочка. Это вам, молодым, так кажется. А я зябну.
– А когда ты вернешься? – Ира топталась, цепляясь, не давая матери пройти.
– Да что ты! – Маргарита Аркадьевна поглядела строго. – Я же сказала.
Договорились мы. Посуду лень за собой помыть, что ли?
Ну слава богу! Влепила под конец, не удержалась. Или специально заготовила? Чтобы уже без сомнений возликовали они: да, уходит она, уходит!
Целых три дня. В комнате Иры и Пети дым стоял коромыслом. Друзья-приятели нагрянули, танцы, песни. И квартира– то в самом центре, всем удобно. Ира, как застоявшаяся лошадка, рванулась, закружилась, сверкала глазами, зубами. Временами всплывало мутно, зыбко Петино лицо и все не попадало в фокус. Сквозь шквал музыки слов было не разобрать. Смех, галдеж, пик радости, вершина наслаждения.
А на утро – помойка. На третье, кажется, утро. Тут только они пришли в себя. Приходили постепенно. Озираясь, принюхиваясь. Вонь, грязища, а главное, какая– то внутренняя замаранность. От перебора во всем, со всеми.
Тормоза, значит, не сработали. Взрослые люди, а вели себя как взбесившиеся щенки. Ничего особенного, но очень противно. На себя, друг на друга– ох, лучше бы не смотреть.
Но за работу пора. Петя объедки, мусор выкидывал, Ира посуду мыла, загаженный пол. Терла и терла, ползая на– карачках, а все не оттиралось, хоть до крови костяшки сдери.
– Хватит, – услышала голос мужа. – Садись, передохни. Сюда, поближе. Не в том ведь дело, понимаешь? – Ира вздохнула, кивнула. – А в чем, догадываешься? – Ира молчала. – Сорвались мы без нее, – сказал тихо. – Выходит, она нас как– то сдерживала.
Смолк. Но Ира слышала его мысли. То есть свои собственные, дочерние.
Сквозь детский забытый беспомощный всхлип: ма– ма… мама, ты ушла, а мы еще не готовы. Мы обязаны были считаться с тобой, жить вместе, тогда бы нас не затопило, не захлестнуло. Ты поторопилась, мама. Нас нельзя еще оставлять.
Никого нельзя. Все люди либо чьи– то дети, либо сироты, мама, ты слышишь? Ты вернешься?
– Давай-давай, мы бутылки еще не вынесли, – заторопился Петя. – А то, представляешь, как она начнет ворчать.
ГАРАНТИЯ УСПЕХА
1. Детский праздник
Началось все с праздника, устроенного в квартире у одного мальчика, тоже посещавшего прогулочную группу. Группа состояла из десяти детей дошкольного возраста. Под присмотром воспитательницы, сухонькой, шустрой, с оранжевыми губами и на очень высоких каблуках, дети выводились в сквер, резвились там, а к обеду возвращались домой к родителям.
Почему-то группа называлась английской: считалось, что на воздухе, в непроизвольной, так сказать, обстановке, дети обучаются основам иностранного языка, но метод такой совершенно нов, необычен, и напрасно ждать быстрых результатов: дети не должны знать, что их чему-то учат, и, возможно, не обнаружат это никогда.
Считалось, что дети не просто посещают группу, а занимаются, хотя заняты, озабочены оказывались только их родители: кому-то из них постоянно что-то поручалось. То подготовить карнавальный вечер, то организовать выезд на лоно природы, то наготовить на всю ораву пирожные безе – словом, родители были при деле.
А детей, как водится, только ставили в известность, что завтра, к примеру, все вместе пойдут во МХАТ на «Синюю птицу», а послезавтра в кинотеатр на фильм «Илья Муромец», а через два дня домой к мальчику Ване явится знаменитый преподаватель музыки Юрий Саныч и скажет свое веское слово, у кого из детей есть способности к музыке, а у кого, увы, нет.
У мальчика Вани в квартире стоял инструмент, кабинетный, тускло-коричневый рояль с завитушками. И там устроили танцы.
Одна из мам, особенно энергичная, с врожденными задатками массовика-затейника, села к инструменту и, вонзая с силой пальцы в клавиши, стала наигрывать польку. Дети жались по углам. Родители, возбужденные, скрывая раздражение и нетерпение, шепотом их уговаривали: «Васенька, ну спляши, ты ведь умеешь – „Эх, яблочко“…»
Дети упрямились. Их нарядили в карнавальные костюмы, оставшиеся с новогоднего праздника, – снежинки, красные шапочки, мушкетеры, царевны, айболиты сбились в кучу, исподлобья разглядывая незнакомого человека, сидевшего в кресле у окна и пьющего чай.
Человек был сед, толст и, казалось, ни на кого не обращал внимания. Но вот он вынул из кармана жилета часы с цепочкой, вгляделся и снова их спрятал.
Родители еще больше заволновались. «Маша! – взмолилась мама. – Ну Машенька!..»
Маше исполнилось пять. Она была в костюме Красной Шапочки. Косицы жгутиками, и на них, словно гири, огромные банты. Сладкая физиономия балованного дитя, пухлые щечки, пухлые ручки, пухлые ножки, которые так умиляли взрослых.
Маша насупилась и – руки в бок – вышла на середину комнаты. Два притопа, три прихлопа – Маша важно прошлась по кругу. Поймала мамин благодарный взгляд и настороженное внимание всех присутствующих, – ей стало весело, как после удачной шалости. Подняла руку, согнула в локте, потопала, похлопала – бросилась к маме и уткнулась лицом ей в грудь.
– Браво, браво!
Маша заслужила пирожное, и ее оставили в покое. Но она-то думала, что все уже позади, а это было только начало. Откуда ей было знать, что ее смелость будет столь высоко оценена взрослыми, что знаменитый Юрий Саныч, сделав серьезное лицо, удостоит беседой ее маму, и мама будет внимать, внимать! А через месяц домой доставят пианино…
Пианино. Крутящийся на винте стул и маленькая скамеечка под ноги – мама решилась. А Маша еще не подозревала ни о чем.
Она спала. Ее разбудили, хотя было темно. Вгляделась испуганно в лицо мамы, оно было холодно-сердитым.
– Одевайся, – сказала мама резко. Ей самой ужасно хотелось спать.
Маша встала. Хотя ее баловали, она детским инстинктом знала, что нельзя не подчиняться воле взрослых, пусть даже эта воля и совершенно непонятная, пугающая.
– Что ты копаешься! – прикрикнула мама.
Каждый человек, и маленький тоже, внутренне всегда готов к самым неожиданным переменам. Маша, не замечая дрожи в пальцах, торопливо натянула чулки, сунула голову в душную горловину платья, путаясь, застегнула крючки: совсем недавно она гордилась, что научилась одеваться самостоятельно, но сейчас гордиться уже, видно, было нечем – наоборот, она неловкая, и на нее осуждающе глядела мама.
Пока она завтракала, мама часто взглядывала на часы. Маша чувствовала, что с каждой минутой это приближается– беда, несчастье, – но покорно продолжала жевать: деваться было некуда.
И вот раздался звонок в дверь. Вошла женщина. Маша ее не знала, но так как мама себя с ней держала, бывало только когда в дом приходил врач, кто-то был болен и всем было тревожно. Маша уже знала это ощущение.
– А вот Маша, – сказала мама и подтолкнула ее вперед.
Маша подняла глаза. Она увидела пушистые пепельно-седые волосы, узкое с желтизной лицо, печальную несмелую улыбку.
– Раиса Михайловна, – сказала женщина и протянула Маше руку– Я буду учить тебя музыке.
Мама оставила их одних. Когда дверь за мамой закрылась, Маше почудилось, что с бледных губ ее учитель ницы слетел облегченный вздох. И уж точно, после ухода мамы выражение глаз учительницы изменилось. С любопытством, оживленно она огляделась вокруг.
– Ты тут одна живешь? – спросила Машу.
– Да… – протянула та.
– Ну ладно… – Словно себя одернув, учительница пододвинула к пианино стул. – Садись. Нет, низковато… Что-то надо подложить. Может быть, «Сказки» Пушкина?
– Давайте «Сказки»…
Маша не могла тогда еще уяснить, что именно уловила она в своей учительнице, что сразу ее обнадежило: подсознательно она опасалась грубой власти, диктата, беспощадной требовательности, но тут почуяла: можно будет ускользнуть, и власть эта, пожалуй, никогда не утвердится.
Учительница сказала:
– Дай руку. – Положила что-то в протянутую Машей ладонь. – А теперь, – сказала, – сожми.
Маша увидела: в руке у нее шар размером с яблоко, обернутый в целлофан.
Учительница улыбнулась.
– Когда будешь играть, руку ставь округло, будто держишь вот это… такое должно быть ощущение.
– А это что?
Учительница развернула целлофан:
– Попробуй.
Маша сунула в рот дольку:
– Леденец?
– Это называется «сахарный апельсин». Вкусно?
– Мгу-у!
– Ну вот видишь!
Так прошел первый урок. По окончании его учительница говорила о чем-то в маминой комнате, а Маша досасывала последнюю дольку «сахарного апельсина».
«Ничего, – решила она про себя, – не так уж страшно».
Действительно, можно считать, обошлось. Даже вставать не пришлось так рано: выяснилось, что Раиса Михайловна не очень занята и может найти для уроков с Машей и более удобное время.
Спустя, наверно, месяц Маша догадалась, что учительница вовсе даже не занята, но что она это скрывает – прежде всего от Машиной мамы. И в Маше возникло сла достно-мстительное чувство: а я знаю! Но маме не скажу… А вот учительница-то знает, что я знаю.
Маша не забывала тот свой утренний страх и беспомощность, бессилие, покорность: взрослые могут сделать с детьми все, что угодно– это она поняла.
Так постепенно выстраивались отношения между учительницей и ученицей, ну и мало-помалу шли занятия музыкой.
Заниматься было скучно. Но – тоже радостное открытие – скучала не только Маша, но и ее учительница. Зато им обеим очень нравилось беседовать на посторонние темы, обмениваться последними новостями, наряжать кукол, менять им прически, повязывать плюшевому медведю новый бант.
Но время от времени учительница с очевидной тревогой поглядывала на дверь.
– Ничего, – успокаивала ее Маша, – мамы нет дома.
– Да не в том дело! – досадливо говорила учительница и отводила глаза.
Надо сказать, учительница проводила с Машей значительно больше означенного по договору времени, и Маша уже не сомневалась, что она – единственная у Раисы Михайловны ученица и что вообще она у нее одна.
Маша привыкла, что ее любили, и любовь своей учительницы спокойно приняла. Но вот мама, к примеру, любила Машу, но это была любовь-власть, которая вынуждала к подчинению. А Раиса Михайловна, любя, зависела – да, от Маши и от Машиной мамы, и еще от чего-то, о чем Маша еще не могла знать.
Маше хотелось одного: чтобы уроки музыки не оказывались уж очень нудными, чтобы можно было хоть ненадолго развлечься, отвлечься, и тогда она ластилась к Раисе Михайловне, и жаловалась, хныкала, просила, и знала, что та не сможет устоять.
Но иной раз в комнату входила мама, и у Маши замирало от восторга сердце – музыка была тут ни при чем, музыка не имела никакого значения, – был страшный, почти смертельный, казалось Маше, риск, и она, и Раиса Михайловна боялись маму, а мама что-то чуяла, хотела их поймать, но ей пока это не удавалось!
А еще Маша жалела Раису Михайловну, но в то же время «подставляла» ее.
Да, она понимала, что если что-то произойдет, хуже всего придется Раисе Михайловне, но если бы не риск и не коварное выжидание чего-то, желание вырвать у взрослых какую-то их тайну – да без этого она. Маша, со скуки бы на уроках умерла!
Но были не только уроки. Однажды Раиса Михайловна спросила у мамы разрешения немного с Машей погулять. «Не беспокойтесь, – сказала она, – я буду все время держать Машу за руку», – и на губах ее появилась все та же несмелая улыбка.
Маша считала, что те люди, у которых волосы седые, те старые. У Раисы Михайловны была седая голова. Но вот она надела маленькую меховую шапочку, узкое, в талию, пальто – и сделалась сразу стройная, молодая.
Они шли по улице, держась за руки. Раиса Михайловна оживленно что-то рассказывала, а Маша искоса, удивленно поглядывала на нее: на улице, на воле, учительница была другая.
Маша ощутила вдруг новое чувство: сопереживание.
То, что она услышала в тот раз от своей учительницы и в другие, последующие их прогулки, по-своему уложилось в детском сознании, но именно в такой форме, в таком видении застряло навсегда.
У Раисы Михайловны были руки в синих жилках и казались крапчатыми, а пальцы длинные, с выпирающими костяшками, на безымянном – гладкое, тяжелое золотое кольцо. Раиса Михайловна, когда нервничала, двигала его то вперед, то назад. Кольцо называлось обручальным: Маша узнала, что Раиса Михайловна была замужем, была любимой, счастливой, но муж у нее умер.
«Если бы он был жив!» – повторяла Раиса Михайловна, и в голосе ее звучала не столько даже печаль, сколько обида, точно Раиса Михайловна кого-то порицала и бессильно кому-то грозилась – вот-де, был бы жив муж, тогда бы не смогли, не посмели…
Счастливую, безоблачную – ну как сейчас у Маши – жизнь Раиса Михайловна называла довоенной. В довоенной жизни они с мужем жили в прекрасной квартире, где в одной из комнат окно было фонариком, – Маша живо это представила, такое округлое, выступающее над фасадом здания окно, глядя в которое кажется, что ты висишь в воздухе, под ногами нет пола, и ты вот-вот взлетишь. Так ей казалось.
А еще в той квартире мебель стояла из карельской березы (карельская – что-то, значит, наверно, хрупкое, хрустальное, сверкающее, может быть изо льда)…
Муж приходил с работы, Раиса Михайловна играла ему на рояле, а он, стоя рядом, гладил ее по голове – гладил, гладил, и это завораживало, усыпляло…
Потом однажды муж купил радиоприемник, очень большой, очень красивый, чтобы слушать музыку. Они включили его в сеть – они были тогда очень счастливые, – и тут голос по радио сказал: война.
Так ли было на самом деле?.. Но Маша поверила сразу, точно с ней это тоже случалось: тебе хорошо, ты радуешься и не подозреваешь, что беда уже крадется, и чей-то четкий, раздельный голос произносит: вой-на.
И все рухнуло. Муж ушел воевать, а Раиса Михайловна, взяв самое необходимое, тоже уехала.
Маша задумалась: что бы она в таком случае взяла? Что для нее было самое необходимое?.. Сидела в своей комнате на полу, перебирая игрушки, книжки. И вдруг заплакала – ей было всего жалко! Заплакала не от жадности – просто она поняла, что не вещи только оставляет и, чтобы ни увезла с собой, все равно придется с самым лучшим, самым дорогим расстаться – самое лучшее, самое дорогое останется в той, довоенной поре.
Война закончилась, но квартиру Раиса Михайловна потеряла: туда вселились чужие люди. Нужны были какие-то справки, но их очень трудно оказалось достать.
– Мы этого не умели – ходить, просить, – сказала Раиса Михайловна, и сказала почему-то гордо.
Маша это расслышала – гордость, и с недоумением подняла на учительницу глаза.
– Понимаешь, – та разъяснила, – люди тоже бывают разной породы. И тут ничего не поделаешь: мы с мужем не могли и не должны были делать то, на что способны некоторые. Возможно, даже это не так уж и дурно, но мне было бы неловко перед мужем, а ему, наверное, передо мной.
– Но если не дурно…
– Ну как тебе объяснить! – Раиса Михайловна затеребила кольцо, вперед-назад, вперед-назад. – Есть люди, которые стыдятся, когда им плохо, не повезло, а вот мне кажется, в каждой судьбе случаются и беды и радости, но и то, и другое ценно – и все помни, все старайся в себе сохранить. Мы получили комнату, – она продолжала, – маленькую, тесную, но тоже в центре. Вот если бы нас поселили не в центре, – она вздохнула, – тогда бы, признаться, трудно бы пришлось…
– А вы тогда, наверно, очень хорошо играть умели? – спросила Маша.
– Я? – Раиса Михайловна задумалась. – Тогда я играла больше для себя…
Хорошо ли? У меня, видишь, рука узкая, плохая растяжка, и ладонь плосковата, суха – хорошей пианисткой я бы не смогла быть.
Признание такое Машу разочаровало:
– А я думала…
Раиса Михайловна спохватилась:
– Но зато у меня абсолютный слух, и музыку я люблю – очень! И очень хочу, чтобы ты научилась по-настоящему хорошо играть. Представляю: ты выходишь на сцену, а я сижу в уголке, и никто не догадывается, что я тебя знала совсем маленькую.
– Почему в уголке? Вы будете сидеть в первом ряду рядом с мамой. И когда мне подарят цветы, я один букет отдам маме, а другой вам – тут все и поймут…
– Да, конечно, – торопливо сказала учительница. Взглянула на часы. – А ведь нам пора, мы с тобой загулялись.
… Занятия длились до весны, и вот однажды в один из уроков дверь распахнулась настежь, в комнату вошла мама и вместе с ней толстый, важный Юрий Саныч. Маша взглянула на учительницу и по лицу ее поняла, что для нее это тоже неожиданность – и неприятная.
Учительница встала, а на ее место рядом с Машей уселся толстый Юрий Саныч.
– Ну-с, – произнес гулко, – посмотрим, каковы наши успехи.
Мама и Раиса Михайловна сели позади Маши на диван; спиной она чувствовала исходящее от них напряжение, и оно передалось ей.
Юрий Саныч холодно, равнодушно, точно из бездонной какой-то глубины, взирал на Машу.
– Ну-с, – прогудел, – что сыграем?
И Маша с треском провалилась. Ни одну пьеску она не сыграла толком до конца: начинала сначала, снова путалась, застревала – страх выморозил в ней обычную веселость, детскую милую непосредственность, – как щенок, она барахталась, захлебывалась, а взрослые молча наблюдали. В отчаянии, обессилев, она остановилась, не смея поднять глаза.
– Мнда-а, – произнес безжалостный Юрий Саныч и обернулся всем туловищем к маме и Раисе Михайловне, – что ж, обсудим!
А Машу выдворили из комнаты.
Долго, бесконечно долго она ждала, слонялась по квартире и думала: все кончилось, никогда уже ей не будет хорошо, не будет радости, праздника, веселья, – пусть даже ей подарят много-много подарков и обещанный на день рождения велосипед, но она к нему не притронется, она пройдет мимо, будто его и не заметив, пройдет усталая, сгорбленная, как старушка, и вот тогда они, взрослые, может быть, поймут, что наделали, а она никогда никому из них не улыбнется.
Ее мрачная решимость, увлеченная сосредоточенность на своем воображаемом горе немножко ее отвлекли: она увидела яблоко, надкусила рассеянно и по рассеянности съела.
И тут услышала, как хлопнула входная дверь. Значит, они что-то решили – и разошлись. А до Маши никому из них нет дела. Они, взрослые, всегда за одно и об одном заботятся, чтобы покрепче, подольше держать детей в повиновении, – так если не подумала, то, во всяком случае, почувствовала пятилетняя Маша и из гордости удержалась от слез…
Действительно, все познается в сравнении: после своего провала Маша убедилась, что раньше заниматься музыкой было несложно, а вот теперь уроки превратились в настоящую повинность. Обрелись рамки – и в отношениях, и в программе. Появилась тетрадь, куда учительница вписывала задание и где ставила отметки, отдельно за поведение, отдельно за успеваемость.
Ну а в девочке Маше никто не заметил никаких перемен. Разве только, что она стала дисциплинированней?
Конечно, взрослые хотели ей добра. Мама повторяла: главное в жизни – научиться трудиться. Маша слушала: выражение довольства на ее румяном пухлом личике все чаще уступало место другому – упрямо-насупленному, скрытному, как бывает у подростков. И никто не знал, что в эти моменты Маша думает о будущем– о том будущем, к которому ее готовят взрослые и которое – она уже ощутила – не избежать.
Старая учительница с седыми волосами, в неновом скучно-строгом платье, отсчитывала бледными губами: и – раз, и– два, легонько пришлепывая сухой ладонью по по плечу Маши, не замечая, что при каждом таком шлепке ученица напрягается, деревенеет, тая свою неприязнь, накапливая ее, наращивая, готовясь и желая взрыва.
Они уже не говорили о постороннем. Вели себя теперь по отношению друг к другу так, точно в комнате сидел некто третий, посторонний наблюдатель, но ведь никого-то на самом деле не было, а значит, они сами друг за другом наблюдали, и наблюдали не как друзья.
Бывает, что и взрослые люди не умеют объясниться, а Маше всего-то исполнилось пять, и она, не рассуждая, не обдумывая, просто, можно сказать, вломилась в новое для себя состояние – враждебности к человеку, который еще совсем недавно был мил.
Теперь все в Раисе Михайловне ее раздражало: и темное, как бы пыльное, заношенное платье, и тонкие слабые волосы, которые не держались в прическе, свисали прядями у щек, и манера вертеть на пальце кольцо, вперед-назад, и сами пальцы: вялые, бледные, с выпирающими костяшками, и – что вовсе казалось непереносимым – дрожь в пальцах.
Учительница сделалась жалка. Но в жалкости своей вредна, опасна. Она ведь угнетала Машу – такое угнетение, такую власть выдерживать оказалось особенно унизительно.
А фоном всего была музыка, глупые пьески, нудные гаммы, – Маша барабанила, лупила по клавишам и только так безнаказанно могла выразить свою злость. Учительница, в такт, легонько, похлопывала по ее плечу; Маша костенела, замирала – и ждала…
– … Ты что – нарочно? Ты решительно не намерена заниматься? – спросила учительница чьим-то чужим, очень неприятным голосом. – Ну что же, считай, что сама меня вынудила. – И встала.
– Вы куда? – пробормотала Маша и тоже вскочила.
– Я вынуждена поставить в известность твою маму. У меня уже нет сил справляться с тобой. – Раиса Михайловна взялась за дверную ручку.
– Нет! – Маша бросилась ей наперерез, прижалась спиной к двери. – Нет, подождите!
Мне надо поговорить с твоей мамой, – повторила учительница. – Я больше не намерена…
Нет! – не дала ей договорить Маша. – Пожалуйста, я вас умоляю!
У нее дрожал подбородок, она вся дрожала, и с губ слетали недетские, но где-то когда-то слышанные слова, жалящие гордость, растаптывающие достоинство – слова, при произнесении которых сам себе ненавистен и которые могут возникнуть только, наверно, в умопомрачении перед чем-то таким ужасным, что и не вообразить.
Маша не соображала в тот момент, что может случиться, если учительница пожалуется маме, но ей казалось, что, если она только выйдет до окончания урока из комнаты, беда неминуема.
Бе-да! Лицо мамы – уже достаточно.
– Дай, пожалуйста, пройти, – сказала учительница нетерпеливо и потянула к себе дверную ручку.
И тут Маша – это она никогда не забудет – бухнулась на колени, схватила руку учительницы и, задыхаясь от ненависти, брезгливости, отчаяния, прижалась губами.
– Что ты! – учительница вскрикнула, подалась назад. Но – поздно.
В комнату вошла мама.
– Мама! – кинулась к ней Маша, мгновенно забыв, что маму-то она больше всего и боялась, что именно страх перед маминым наказанием… Она рыдала и билась в руках у матери, повторяя несвязно:
– Уберите, ненавижу, ненавижу…
Повторяла, пока ее не уложили в постель, задернули шторы, и потом она лежала, глядя перед собой, ощущая странную заторможенность, опустошенность, близкую к облегчению, точно долго болела и вот выздоровела, но очень пока еще слаба, и покачивает ее, подташнивает от слабости.
И еще ей казалось, что какая-то сила внезапно ее подняла и выбросила вперед – к тому будущему, о котором говорили и к которому готовили ее взрослые.
Она привстала, оглянулась на дверь, откинулась на подушки, потом медленно, с замершим лицом поднесла свою руку к губам, понюхала – и снова увидела, как все это было– понять, осознать еще не могла, но знала уже, что это никогда ее не отпустит.