![](/files/books/160/oblozhka-knigi-garantiya-uspeha-40770.jpg)
Текст книги "Гарантия успеха"
Автор книги: Надежда Кожевникова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 34 страниц)
6. Володя
Соперничество, и зависть, и ревность пробуждаются, как известно, в людях довольно рано. И детскому взгляду многое приметно. Но в той школе, по издавна сложившейся традиции, все расценивалось по единственной шкале: есть у тебя способности к музыке или нет. То есть вовсе не способные отсутствовали, но имелись более способные и менее. По этому критерию отношения и выстраивались. И бородатый математик, бывало, прощал какому-нибудь таланту вопиющее невежество в геометрии, потому что намедни, скажем, слушал в концерте в консерваторском зале, как этот – тьфу, двоечник! – играл Моцарта.
Казалось бы, замечательно: не имело значения, из какой ребенок семьи, и никто не хвастал ни знаменитыми родителями, ни обладанием дачей, скажем, автомобилем. Но ничто так не ущемляет, как сознание своей природной личностной неполноценности, тут ни родителей нельзя упрекнуть, ни судьбу, а просто ты сам, как есть, способностями, значит, не вышел.
При всей одухотворенной, облагораживающей атмосфере в той школе действовал жестокий закон: детям давали понять ясно и без прикрас: ты, мол, посредственность, а вот тот, сидящий у окна слева, – тот одаренный. Выживали в такой обстановке действительно стойкие.
И, пожалуй, что самое болезненное, – дети, приобщенные к музыке с младых ногтей, другой судьбы для себя не видели, точно не существовало иных специальностей, иной работы – навек, получалось, обречены теперь быть с музыкой, и ужасно, если при этом подлинного таланта нет.
Потом кое-кто перестраивался, обнаруживал в себе способности, скажем, к рисованию или становился впоследствии неплохим инженером, врачом, но все же в глубине сознания это сохранялось – клеймо, которое поставили в той школе.
Не сказать об этом было бы нечестно. Ведь заниматься искусством сколь заманчиво, столь и больно – самолюбии там не щадят.
Не щадили их и в той школе. Все, вплоть до нянечки в раздевалке, были в курсе, кто из учащихся подает надежды, а кто – увы… Придурь, взбалмошность талантливому с умилением прощались, а симпатичная, добросердечная посредственность постоянно ощущала на себе снисходительно-небрежный, обидно-сожалеющий взгляд.
Увы, увы!..
До класса восьмого все ребята, учившиеся с Машей, считали твердо, что они будут профессиональными музыкантами – иного пути, им казалось, нет. Все, за исключением Володи.
А Володя был – гений. Его родители, люди скромные, отдали мальчика в ту школу со слабой надеждой, что, может, музыка хоть ненадолго Володю отвлечет, хоть как-то притормозятся его математические сверхспособности: ведь ужас! – уже в три года он умножал трехзначные цифры в уме!
К их сожалению, и слух, и музыкальная память у Володи тоже оказались феноменальными, а они-то надеялись, что хотя бы в этой области их чудо-сын окажется «середняком»…
А вот их дочка, говорили с забавной гордостью, совсем нормальная девочка и учится в школе на тройки. Откуда же это в Володе?! Они сокрушались, пугаясь невероятного будущего, ожидающего их вундеркинда.
Володя сидел на последней парте у окна, педагоги редко его спрашивали, возможно, опасаясь его ответов и вопросов, опрокидывающих, как океанская волна.
Так он сидел, прилежно слушал, но, случалось, в какие-то моменты из реальности выбывал: слюнил палец и чертил по черной глади парты математические уравнения. Вот, значит, даже и той школе не удавалось его притормозить. Хотя ведь там привыкли иметь дело с талантами, а Володя был – гений!
Ну а в обычном общении Володя был добрый, удивительно деликатный мальчик. Особо он ни с кем не дружил, но держался со всеми приязненно, искренне, мило, – его естественности, натуральности, благородной простоте могли бы поучиться как таланты, так и неталанты.
Никогда он не выказывал перед другими никакого превосходства. И не старался показаться ни более взрослым, ни подчеркнуто ребячливым. Когда задумывался, это просто оказывалось сильнее его, и утягивало, увлекало – те мысли.
Белобрысый, улыбчивый, светлоглазый, немножко увалень, – жаль, что в пятнадцать лет он покинул школу: его приняли в университет. Родители смирились. Устали бороться с его гениальностью.
А на рояле, при всем своем блистательном слухе, Володя плохо играл, какая-то у него получалась манная каша. По правилам той школы это было из ряда вон, чтобы такой одаренный – гений! – и плохо на рояле играл?!
7. Родители
Постороннему взгляду непременно бы бросилось в глаза небывалое скопление в той школе родителей учащихся, причем отнюдь не в дни родительских собраний, а постоянно, всегда. Пожалуй, родителей было столько же, сколько и детей: они сидели плотными рядами в вестибюле или ожидали у классов, где шли занятия по специальности, или толклись у дверей школьного зала в дни зачетов, экзаменов, приникая ухом к замочной скважине, вслушиваясь, как там играет их дитя.
Если бы это были родители только младших школьников, ну тогда еще понятно: школа находится далеко от дома и ребенка надо встречать-провожать.
Так нет, караул несли и те, чьи сыновья и дочери учились уже в старших классах, вот что удивительно. По-видимому, эти родители уже просто не могли существовать вне стен той школы, самое для них важное, самое существенное происходило именно там. У них, пожалуй, уже не было собственных интересов, а только интересы их детей.
Стремление человека улучшить свою породу, дать своему ребенку то, чего не имел сам, в основе своей благородно, но иногда это обращается в страсть, единственную, всепоглощающую. И тогда человек превращается в фанатика, задается одной целью, чтобы сын его или дочь непременно воплотили в своем лице его, родительские идеалы. Да, заманчиво лелеять мечту о том, что твое порождение достигнет для тебя недостижимое, что губы его коснутся того сладчайшего, редчайшего плода, к которому столько лет – всю жизнь и безрезультатно – тянулись твои губы. О слава!.. О успех!..
Родители сидели или стояли в вестибюле школы, как бы неся вахту, и когда с лестницы спускался кто-нибудь из учащихся, чья плоть мощно выпирала из тесной школьной формы и кто уже вряд ли нуждался в неусыпной опеке, к нему тем не менее подбегала мама, что-то бормотала в беспокойстве и совала бутерброд, чтобы сын хоть червячка заморил, раз у него нет времени ехать домой обедать.
Такая сценка была для той школы будничной: жертвенность, героизм родителей сделались там как бы уже традиционными. Одна вот мама бросила в Краснодарском крае собственный дом и в течение многих лет снимала угол ради того, чтобы быть рядом с дочерью, живущей в школьном общежитии. А мама Виталика, волоокого, с темным пушком над верхней губой, с лицом красивым, но грубым, невыразительным, поступила работать нянечкой в школьную раздевалку: сидела, выставив в окошко пышные плечи, пышную грудь, просила протяжным, с украинским акцентом голосом: «Увидите Виталика, скажите, мама ждет…»
Ну а мама высокоодаренной девочки Любы пришла однажды на свое место под школьными часами вялая и как бы в недоумении, но не в растерянности, нет!
Сказала маме Виталика, с которой успела подружиться, что ее муж, отец высокоодаренной Любы, вдруг взбунтовался, то есть взял и подал на развод.
Надоело – так он выразился – жить полоумной жизнью, в которой его дочь – придаток к инструменту, а жена вообще придаток неизвестно к чему. Надоело – он был очень разгневан – и черт-те чем питаться, и всегда быть одному, и нет до тебя никому никакого дела – все только музыка да музыка, провались она совсем! Собрал вещи – и отбыл.
Мама Любы поведала об этих событиях спокойно, и даже вроде нисколько не заинтересованно, и постоянно поглядывала на часы: в половине второго должна была появиться Люба, и надо было успеть ее покормить и мчаться в консерваторию, к профессору, в чей класс Люба недавно поступила.
… Прошли годы, девочка Люба стала знаменитой скрипачкой, гастролирующей по всему миру, на чьи концерты билеты немыслимо было достать, – все это свершилось, но только тогда, когда ее мамы уже не стало.
Но она так и стоит перед глазами, эта женщина в накинутом на плечи пальто с облезлой лисой, во внесезонной и вне всякой моды странной шляпке, и, близоруко щурясь, глядит туда, откуда должна появиться ее дочь.
И дочь появляется, спускается неровными шагами по лестнице, скользя рукой по перилам. У нее невидящий взгляд, бледное, болезненное лицо подростка– оно и осталось таким навсегда. Дочь стоит недвижно, мать застегивает на ней пальто. Потом дочь вытягивает, как слепая, руки, и мать надевает ей варежки. Они уходят, идут молча, мать не мешает дочери думать.
Так она и удержалась в памяти – Любина мама.
8. Зяма
Итак, в этой школе было привычно всем жертвовать ради детей. Это сделалось нормой. И те дети, чьи родители придерживались иной позиции, в школу «для одаренных» просто не попадали. Ну, за очень редким исключением.
Только к какой категории отнести маму Зямы? Определить трудновато. В школе она появлялась крайне редко, маленькая смуглая женщина, молчаливая то ли от робости, то ли от высокомерия. Выходило, что ее не волнуют успехи сына? А может, она просто не сомневалась, что, кроме музыки, иной судьбы для него нет?
Как уже говорилось, отношение к новичкам в школе «для одаренных» было несколько иным, чем в других учебных заведениях. Учащиеся существовали там в условиях неослабляемой конкуренции: каждый год кого-то отчисляли и принимали новых, более способных, более подготовленных. Таким образом, состав класса постоянно улучшался, и по идее к выпуску должны были остаться только «самые-самые».
Зяма влился в коллектив на седьмом году обучения– раньше он жил в другом городе, – и тринадцатилетние школьники встретили его, как и положено встречать сильного соперника. Интересовались, что он играет, у кого учился прежде и к кому поступил теперь.
И– да будь все же, несмотря ни на что, благословенна та школа! – внешность Зямы, его толщина, его уродство не оказались в центре внимания.
Школьников занимало другое: когда в переменках между уроками Зяма присаживался к инструменту, стоявшему тут же, в классе, ребята обступали его, смотрели, слушали.
А за инструментом сидел человечек, эдакий Крошка Цахес, с почти квадратным туловищем, с лицом в воспаленно-шершавых пятнах, как при диатезе, с крючковатым носом и безгубым ртом, с ногами, едва достающими до педалей, короткорукий, но пальцы были длинные, тонкие, прогибающиеся на концах, как бы даже не пальцы – щупальца: ими он, казалось, видел, познавал мир.
А кисть руки изящна, женственна. Кисть точно принадлежала другому человеку. Изысканная, точеная кисть с бело-мраморной кожей, в то время как лицо, уши, шея пылали воспаленной краснотой.
Он играл. Выражение его лица было поначалу брюзгливое, потом насмешливое, потом издевательское, а потом оно вдруг становилось просветленно– печальным.
У одноклассников Зямы благоговение перед талантом было столь глубоким, что он не только никогда не подвергался насмешкам за свою внешность – ему, скорее, даже завидовали.
Но предстояло еще испытание и для Зямы, и для его сверстников: семиклассникам разрешили устроить вечер впервые с танцами, и кто-то обещал принести магнитофон.
Принаряженные школьники выглядели совсем как взрослые, и оказалось, что между ними возникают уже недетские проблемы и недетские мысли заботят их.
Класс вдруг раскололся на два лагеря, мужской и женский. Но полного согласия не было ни тут, ни там. Девочки только изображали видимое сплочение, а на самом деле ревностно оценивали одна другую. Шушукались.
«Галка нос напудрила… шу-шу, шу-шу». «Наринэ надела такой облегающий джемпер! Фи-шу-шу». «Рыженький третий раз подходил к Наринэ, и она совершенно некстати заливисто хохотала… Шу-шу!»
Надо сказать, Наринэ уже не впервые осуждалась подружками – ну такая кокетка! В их возрасте кто больше походил на взрослых, тот и вызывал наибольший интерес. Наринэ в своем развитии обогнала сверстниц, и они ей завидовали – мальчишки так к ней и липли!
А носатая армяночка Наринэ, с нежным пушком над ярким ртом, грозившим разрастись в жесткие усики, ничуть не смущалась укоряющих взглядов, скорее ее даже подстегивало коллективное неодобрение девичьего лагеря, и в душе она, верно, потешалась над уныло-ханжескими их лицами – эй, курятник, нате вам!
Стояла посреди зала под перекрестом взглядов, чуть отставив ногу и запрокинув голову, смеялась – пусть некстати и чересчур громко, – но ведь это к ней подошел Рыженький, к ней, и ни к кому другому!
А когда заработал магнитофон, такой старый, что чьи-то родители не пожалели отдать его на вынос, на котором звук плыл и пленка рвалась, но который все же наконец заработал, Наринэ подняла голые по локоть руки на плечи обомлевшего Рыженького, и в этом движении было столько даже не женской, а дамской обольстительной грации, столько торжества и рвущейся наружу молодой силы, счастливой уверенности в себе, что все замерли и даже забыли осуждать.
Рыженький, как он ни пыжился, все равно был – мальчишка! А вот Наринэ, Наринэ…
Их танец длился, казалось, очень долго, и все так пристально на них смотрели! Но у обоих хватило выдержки держаться так, точно они ничего вокруг не замечают. Потом к ним присоединились еще несколько пар, а потом уже танцевали почти все.
Не танцевал Зяма. Он стоял у подоконника и играл сам с собой в «коробок», украдкой бросая взгляды на танцующих.
А еще не танцевала Маша, и делала вид, что целиком поглощена беседой с тощей, смертельно скучной флейтисткой Олей. Оля сонно кивала, а Маша, жестикулируя, гримасничая, то поднимая брови, округляя глаза, то прищуриваясь, изображала необыкновенную оживленность, а на самом деле ей плакать хотелось от унижения и от жалости к себе.
Вдруг Оля зевнула и хотела было подняться. Но Маша вцепилась ей в руку, потянула вниз. «Сиди, – пригрозила шепотом, – сиди, а я буду рассказывать».
Оля, испуганная, удивленная, снова плюхнулась рядом.
Почему Маша не уходила? Вероятно, она все же на что-то надеялась. Никто из мальчишек в классе ей не нравился – но неужели она хуже всех!
На танцующих она не глядела, но несколько раз встретилась глазами с Зямой, играющим у подоконника в «коробок». Да, Зяма тоже не танцевал, но это Машу не утешало. И вот они снова столкнулись взглядами, Маша досадливо отвернулась, шепнула что-то Оле, но тут все в ней опустилось: широкими решительными шагами через весь зал, чуть не наталкиваясь на танцующих, Зяма шел к ней.
К ней?! Маша заметалась, оглядываясь, – может, все же не к ней, а?..
Нет, к ней. Остановился, набычив голову с проволочно-курчавыми волосами. Его маленькие глазки глядели куда-то поверх ее лица, он не произнес ни слова, но она встала и пошла к нему.
Когда ее руки коснулись его плеч, ей показалось, что он весь набит ватой, как мягкая игрушка. Она не могла поднять на него глаз и не могла глядеть ни на кого вокруг – уж лучше бы она вовсе не приходила!
Он тоже на нее не глядел, и вдруг она угадала, всем существом почувствовала его состояние – и мгновенно забыла о себе. В ней все тогда запротестовало: как, они с Зямой кого-то, чего-то стыдятся, что, мол, другие подумают?! Да это вдвойне унизительно! Да захотели танцевать – и танцуют.
Чудесная музыка. Зяма, с твоей музыкальностью, ты что, не чувствуешь ритм?
Машины пальцы легко, но настойчиво проиграли на Зямином плече ритмический рисунок – вот-вот, вот, вот, вот-вот…
Конечно, Зяма, я не сомневалась, ты должен уметь превосходно танцевать.
Вот-вот, вот-вот..
Они танцевали вместе со всеми. А потом все встали в круг. А после снова разбились на пары. Маша из-за плеча своего партнера увидела, что Зяма танцует с Наринэ – ну и что удивительного?
9. Сольфеджио
Помимо общеобразовательных предметов в школьное расписание включались еще и такие дисциплины, как-то: музыкальная литература, теория, гармония, сольфеджио.
Сольфеджио преподавала Ядвига Яновна. Она являлась в класс всегда в одном и том же темно-синем, мужского покроя пиджаке, в простых, в рубчик, коричневых чулках, с портфелем, почти истлевшим от времени.
Он, этот ее портфель, настолько износился, что казался тряпично-матерчатым, но замочки на нем звонко выщелкивали, когда Ядвига Яновна его открывала, чтобы вынуть текст очередного одноголосого, или двух-, или трехголосого диктанта.
Мелодия для диктантов выбиралась нарочно незапоминающаяся, и Ядвига Яновна, сидя за пианино, спиной к классу, с нарочитой невыразительностью, сухо, бойко ее отчеканивала. Смолкала. Ученики кидались записывать кто что запомнил. Ядвига Яновна ходила туда-сюда. Снова повторяла диктант. И снова… Потом вдруг говорила: «Прошу сдать тетради».
Списать диктант не представлялось возможным, так как ученики сидели по одному за партами, писали карандашом, стирали ластиком: издали ничего не разберешь.
Но Маша пыталась хоть что-то подсмотреть, вертелась, оглядывалась – и холодела, чувствуя на себе тяжелый, пристальный взгляд Ядвиги Яновны.
Бывает, ловишь на себе подобный взгляд и видишь самого себя глазами того человека, но почему-то не протестуешь, а с унизительной поспешностью как бы стараешься подтвердить собственную тупость, пустяшность, мелкость.
Будто киваешь с мерзким недобастрастием: да, вы совершенно правы – ну полное я ничтожество!
Это было так стыдно – воровски у кого-то списывать, Маша понимала, но именно на уроках сольфеджио, именно в присутствии Ядвиги Яновны просто не могла иначе вести себя. Уроки сольфеджио превратились для нее в бесконечное унижение.
Но вот любопытно: к примеру, по физике она тоже отнюдь не блистала, но это вовсе ее не ущемляло, разносы физика она выдерживала со сдержанным спокойствием и даже несколько иронично: ореол круглой отличницы ее никогда не прельщал. Но сольфеджио– тут было другое дело…
Хотя после выяснилось, что абсолютный слух еще отнюдь не есть гарантия успеха, все же это было прекрасно – им обладать. Качество слуха – как проба на золоте. Да, он поддавался развитию, совершенствованию, и вообще, как известно, у Чайковского, к примеру, слух был не абсолютный, и все же, все же… Можно стать прекрасной балериной, хотя ноги у тебя коротковаты, тоже примеры есть. Можно и в живописи добиться успеха при дальтонизме. Все можно!
И тем не менее… Ты – музыкант, а у тебя не абсолютный слух – обидно!
И обидно, когда ущербность твою не только не обходят деликатным молчанием, а постоянно тебе о ней напоминают, ужасаются, негодуют! Ты гадкий утенок среди белых лебедей.
Ядвига Яновна, преподавательница сольфеджио, являлась поборником «чистых кровей», безупречной породы. Только люди с абсолютным слухом, она считала, достойны служения музыке. Для нее самой музыка была, вероятно, тем же, что Игра в бисер для членов Касталийского Ордена в романе Германа Гессе: только для посвященных, и чтобы ни одного со стороны.
И тут она была непреклонна: пусть ее любимчики– «слухачи» – впоследствии оказывались негодными музыкантами, а, напротив, те, кого та забраковывала, набирали все большую высоту, – пусть, она не сдавалась.
И мало того: тем, кто не умел на ее уроках точно записать диктант, она отказывала не только в музыкальном даре, но и в других каких-либо способностях, и даже в уме, и даже просто в серьезности.
Когда она вдруг случайно узнавала, что бывший ее троечник, что называется, вышел в люди, выражение лица у нее делалось такое, точно она хотела стукнуть кулаком по столу: не верю! не может быть!
Но в своем деле она, Ядвига Яновна, нельзя не признать, была первоклассным специалистом. Самые мудреные вещи она объясняла просто, кратко, и как замечательно было бы у нее учиться, если бы Маша не ощущала себя на ее уроках «черной костью», если бы попыталась хоть однажды что-то понять, а не падала бы камнем на дно, оглушенная, тупая как чурка, с одной мыслью – только бы не чувствовать своего унижения.
… Бывает, что взрослым людям снится, как они стоят у школьной доски, никак не могут решить задачу, и они просыпаются в холодной испарине. А Маше впоследствии являлась в сновидении Ядвига Яновна, и это был действительно кошмарный сон.
Но однажды Ядвига Яновна явилась в яви…
В овощном магазине много набилось народу, Маша встала уже было в очередь к кассе, а тут свежую капусту подвезли. Маша обернулась к стоящей за ней старушке, сказала: «Я на минутку отойду…»
Сказала, отошла и вдруг остановилась как вкопанная: эта старушка была Ядвига Яновна.
Сколько лет прошло? Сколько теперь было Ядвиге Яновне: шестьдесят? семьдесят? восемьдесят?.. Она стояла в очереди к кассе, высохшая, маленькая, сгорбленная, в каком-то плащике явно с чужого плеча, а может, то был ее плащ, но только она так ссохлась, уменьшилась? Голова ее мелко-мелко подергивалась, а в руках она держала круглые яркие, будто детские мячики, апельсины в сетчатой упаковке.
Маша аж задохнулась: неизжитый страх, обиды прежних. лет разом на нее нахлынули, но обнаружилось и новое – какое-то самодовольно-злорадное чувство.
Ну да, уважаемая Ядвига Яновна, теперь я вас не боюсь, не страшны мне ваши диктанты, ваши уроки сольфеджио – ох как я далеко!
Взрослая, большая, самостоятельная Маша точно нависла над сухонькой, сгорбленной бывшей своей учительницей, сказала с улыбкой:
– Здравствуйте, Ядвига Яновна, вы меня узнаете?
Учительница будто в испуге вскинула блеклые, старчески затуманенные глаза. И вдруг вцепилась в Машину руку:
– Узнаю! Узнаю! – голос ее оказался неожиданно высоким как-то по-детски, и детской была радостная в нем искренность: – Узнаю, узнаю!
«Забыла, – подумалось Маше. – Точно забыла…» Учительница все еще не отпускала ее руки. И Маша стояла рядом, не зная, что говорить, как о себе напомнить.
Напомнить – о чем?.. Маленькая старушка в просторном, не по размеру плащике глядела на нее с обезоруживающей доверчивостью. И в Маше от ее злорадного самодовольства не осталось и следа. Наоборот, ей отчего-то вдруг сделалось стыдно. И грустно, и она почти угадала почему…