Текст книги "Семирамида"
Автор книги: Морис Симашко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
– Матушка, давно мы этого дожидались, и что целишь – все сделаем! – отвечали солдаты.
Лишь один офицер было задумался, так едва не покололи его штыками.
Елизавета прошла в царские покои, где почивала правительница.
– Сестрица, пора вставать! – сказала она.
– Как, это вы, сударыня! – вскричала та, испугавшись солдат, и стала просить милости для себя и всех близких.
Цесаревна взяла на руки малолетнего императора Иоанна и поцеловала его, промолвив: «Бедное дитя! Не ты виноват, а твои дурные родители!» После чего посадила всех в сани и отвезла в свой дворец.
В то утро Елизавета провозгласила себя императрицей и полковником гвардии. А гренадерскую роту Преображенского полка за верность и службу объявила личной своей лейб-компанией, назначив себя ее капитаном. Отныне офицеры ее приравнены были к генералам, а унтер-офицеры – к обер-офицерскому чину. Тем, кто вошел с ней в Зимний дворец, было пожаловано имений но триста душ, адъютанту же Петру Грюнштейну – девятьсот душ…
Совсем одна вышла она к замерзшей реке. Город к утру стих, и все теперь ясно было видно. Безудержная сила не укладывалась в каменные квадраты, и, казалось, содрогаются они от ее избытка. Причудливые шпили неравномерно пронизывали туманное небо. Противоречие таилось в самой ровности домов и улиц. Ей угадывалась прядь волос, беспорядочно падающая со лба набок. На стене во дворце она видела набухшее, сведенное яростью лицо со щеткой усов и гневными выпуклыми глазами. Все в нем было неумолимое движение. Долго стояла она перед портретом царя, давшего святое имя построенному им городу. И имя это было Камень. Ей было необходимо что-то понять…
Но это был уже совсем другой город, стоящий прямо посредине лесов и равнин. Деревянные дома его с причудливыми пристройками, ставнями, воротами были их плотью и продолжением. Сани мчались с такой же скоростью, будто находились здесь все те же лес и равнина. Тьма и свет сменялись за окнами…
Движение было неудержимым, безостановочным. Покой и основательность остались в том лесу, где явился молодой гвардеец с падающей прядью волос. Там уже припрягли к карете десять лошадей по две в ряд, и казалось, неслись они вместе с ветром. Даже когда спали на станциях, движение продолжалось. Оно никак не замедлилось среди каменных квадратов построенной великим царем новой столицы, лишь завихрилось вокруг ее монументов и шпилей. Теперь запрягли в карету шестнадцать лошадей, и три дня они летели над белой землей с черными молниями проносящихся деревьев. Где-то возле Твери край саней зацепил попавшийся на дороге дом, отчего мать ударилась коленом. Бревна дома немедленно раскидали, и движение не замедлилось.
Еще двадцать или тридцать саней летели вместе с ними. Четыре фрейлины были приставлены только к ней. Две из них: мадемуазель Карр и княжна Репнина учили ее делать на свой манер прическу: сверху гладко, а на ушах гнезда от цветов. Она долго думала, но не стала таким образом класть волосы…
– Москва!
Длинное «а-а-а» словно раскатилось по равнине. Сани встали, но полет продолжался. Здесь, в последней станции, их встретил молодой и предупредительный граф Сивере. Он объявил, что императрица ждет их приезда именно вечером. Отдохнув, они уже в темноте поскакали дальше. И как-то незаметно начался этот не имеющий границ и точных очертаний город. Скакать по нему, казалось, можно было в любых направлениях.
Опять, в который раз, была тьма, но впереди сияло зарево. Она закрыла глаза. Золотые и пурпурные полосы четко обозначились на каретной стене. К ним можно было протянуть руку…
Через что-то очень важное переступила она в самом начале. Там было окно, к которому подошла она утром. Напротив, у ограды с чугунными шарами, стоял юный гвардеец без шапки, и ветер трепал у него волосы. Когда она садилась в карету, то увидела его в четырех шагах, как в лесу. Некое чувство поднялось у нее из глубины, прилило к сердцу. Она вновь ощутила сильные руки, поднимающие ее из снега. Выше, выше, к самому небу, в счастливую пустоту. И тут пурпурная с золотом лента через плечо у подавшего ей руку генерала перечеркнула все. Не изменив лица, посмотрела она мимо гвардейца, и он исчез так же чудесно, как явился ей…
Она открыла глаза, ослепленная. Сотни ярких огней горели, рядами отражаясь в сверкающем снегу. Карета подлетела птицей, остановилась посредине этих огней. Не чувствуя земли, прошла она в высокие двери. Там, посреди залы, стоял и улыбался ей долговязый мальчик из Эйтина. Это было невероятно, до какой степени не изменилось его лицо. Оно стало еще больше детским, чем тогда, в одиннадцать лет. Подбородок совсем сузился книзу, рот сделался шире. Младенческая припухлость под ним виделась яснее, а посредине лица круглым мячиком закрепился нос с двумя совершенно круглыми отверстиями. В глазах его читалась та же радость, как и в эйтинском доме, когда она разрешила ему играть с собой. Была еще в них некая знакомая выпуклость, но без всякого характера.
Это был ее будущий муж. С самого начала она это знала, а потому присела в уважительном поклоне, протянула ему ладонью вперед руку. Он дернулся, схватил ее худыми пальцами и не выпускал. Человек с живыми умными глазами на белом мясистом лице незаметным движением локтя оттеснил великого князя.
От свечей было жарко. Граф Лесток, лейб-медик, сам подал ей руку. Великий князь подпрыгнул, взял руку матери, и они пошли. Теперь она чувствовала под ногами твердый пол.
Поочередно распахивались двери, пламя в свечах склонялось в одну сторону, золотое с красным сияние струилось от стен и потолка. Она шла, не поворачивая головы. Потом все закончилось, впереди была светлая пустота. Посредине стояла обычная женщина и с жадным интересом смотрела на нее…
Уже потом она увидела огромные фижмы, золото на темном бархате, сверкание бриллиантов в каштановых волосах. Даже черное перо вверху лишь прилагалось к форме. Безмерность красоты была сама по себе в стройной дородности, овальности плеч, мощной нежности высокой шеи. И темно-голубые навыкате глаза не выделялись никакой особенностью, только все, взятое вместе, говорило о природной завершенности.
Глаза императрицы неприкрыто скользнули сначала по их фижмам, прическам, талиям. И вместе с тем по лицам. Но вдруг, как бы наткнувшись на что-то, остановились на матери. Полные губы дрогнули, круглые белые руки поднялись к груди, будто желая удержать стон. По щеке скатилась слеза. Императрица повернулась и ушла к себе. Граф Лесток успокоительно кивнул им…
Императрица возвратилась. Черное перо плавно покачивалось в вышине, бриллианты слепили глаза, золотое и серебряное шитье струилось по темному бархату. Мать, как было оговорено, склонилась, поцеловала у нее руку, сказала с чувством:
– Повергаю к стопам вашего величества чувство глубочайшей признательности за благодеяния, оказанные моему дому!
Императрица, не сводившая с нее глаз, всхлипнула, кивнула:
– Я сделала совсем немного в сравнении с тем, что бы хотела сделать для моей семьи!
II
Не просто так он до последнего сидел в столице, когда весь двор уже и большее число иностранных посланников переместились в Москву. Всякий день с утра приходил к нему сутулый немец-академик с исчерченным морщинами лицом. Не отдавши поклона, глядел с высокомерием, пока он, вице-канцлер, подставлял ему стул. Слуг сюда не пускали. Сдернувши парик, немец хватался рукой за плешивую, с черным волосом возле ушей голову, а другой рукой быстро рисовал арабскую цифирь на бумаге. При этом бормотал что-то, вскрикивал. Сделавши дело, отодвигай от себя бумагу и будто коченел, думая о своем. Если приходилось спрашивать его, немец отвечал коротко и точно.
Дюжина прошитых сбоку конвертов с молниями обычно лежала на столе. Помимо посольской почты приносили по выбору также и приватные письма. Службу генерал-почтдиректора нес он в приложение к вице-канцелярской, что само по себе разумело известные действия к пользе государственной. Раньше помогал ему в этом деле верный во всех случаях службы фон Бреверн – свой, русский немец, тайный советник и член иностранной коллегии. Бывши президентом академии, и призвал тот к чтению потаенных посольских реляций того ученого немца. Полмесяца тому лишь схоронили Бреверна, и теперь пришлось ему одному разбирать шифры с господином Гольцбахом. От науки тут происходила видимая польза. Так или иначе, а в Москву он привез интересные тайности для показа государыне…
Вице-канцлер Бестужев-Рюмин задул свечи, горевшие, несмотря на день, самолично запер дверь ключом, бывшим у него одного. Так всегда он делал, будучи и Петербурге или тут, в Москве. Даже недельная уборка производилась здесь только при нем.
При комнате снаружи стоял на часах гвардейский солдат. Вице-канцлер со вниманием заглянул ему в лицо, постоял в раздумье у выхода. Не слишком важно размещена тут иностранная коллегия, да бог с этим. Хуже, что дворец полных четыре версты по кругу, и до государыни очень уж далеко добираться. Комнатами да коридорами идти – голова закружится. Половина комнат не топлены – насморк схватить недолго. Проще ехать улицей…
Он вышел на крыльцо, сел в сани, бережно придерживая потертую кожаную сумку с бумагами. Чиновник для поручений примостился сбоку, и они тронулись в путь. Объезжая сугробы да ямины на дороге, все ехали вдоль окон дворца. Италийские колонны и стеклянные теремки выдвигались от него к проезжей части, а то и просто это были бесчисленные конюшни да сараи, что достраивались здесь от пожара к пожару. Наконец доехали до большого крыльца с алебастровыми львами, встали в стороне.
Придя в гостиную залу, он велел сказать о себе государыне. У той еще находился парикмахер, так что пришлось ждать. Потом вышли от нее великий князь с цербстской принцессой. Он поклонился нижайше, внимательно посмотрел в белое лицо маленькой принцессы, которая не отошла еще после болезни. Она улыбнулась ему доброжелательно, и он поклонился еще раз.
У принцессы были вовсе взрослые глаза. Все тут с умильностью говорили друг другу, как в смертной горячке полмесяца назад, когда предложили ей звать лютеранского пастора, она слабо махнула рукой: «О, нет, не надо. Лучше позовите отца архимандрита Симеона Тодорского, что учит меня русскому закону. От его бесед мне обязательно сделается лучше!» Что это, вправду или игра политическая? Для четырнадцати лет слишком уже глубокомысленный ход. Может быть, княгиня-маменька подучила? Да нет, той хоть уже много за тридцать, да великого ума в ней незаметно: сама лезет во всякий силок. Неужто впрямь столь добрые чувства внушены девице к вере греческой?
Вице-канцлер так и не дрогнул лицом. Делать приятности он не умел, лишь проводил принцессу задумчивым взглядом. Шла она живым быстрым шагом. Великий князь подпрыгивал рядом, стараясь угодить с ней в такт. «Кильский ребенок» – так звали его здесь остроумцы.
Все так же бережно придерживая сумку, прошел он к императрице, склонился у двери положенным порядком. Она дала поцеловать руку, повела недовольно полными белыми плечами. В голубых с поволокой глазах стоял каприз. Да только не действуют на него подобные пассажи, и государственные бумаги ей надлежит читать в должный час, утвержденный еще великим родителем.
И раньше то же было. Уж сколько шпыняния ей пришлось претерпеть от блаженныя памяти Анны Иоанновны все за то, что Бирон на нее засматривался. Да и от правительницы Анны Леопольдовны уже прямо приготовили ей схиму, пока взялась за ум да и произвела революцию. Того женщины не терпят, когда мимо их кавалеры на кого-то смотрят. А уж у этой рожденной от любви дочери Петра одних женихов была дюжина. Только французских трое, считая короля, а там кровные принцы Саксонский, Португальский, даже Персидский от шаха Надира. Тот так по магометанскому уставу даже слонов сюда в задаток прислал. И свои русские сватались – от сына светлейшего Меншикова и от Долгорукого до малого государя Петра Второго, не отводившего глаз от тетки. Бй же по неосмысленной бабьей верности люб оказался голштинский принц, что приехал да и умер тут от холеры. Что не состоялось, и кажется женщине самым желанным. Рассказывают, что как увидела в первый раз государыня цербстскую княгиню-мать, как та с умершим братом удивительно схожа, то речи даже лишилась. Залилась слезами и ушла к себе, чтобы возвратиться в чувство. От того и выбор свой для наследника такой сделала. Только государственное дело обязано совершаться независимо от всякого чувства…
Государыня опять повела плечом, бросила взгляд в стенное зеркало. Ну да, ей бы хоть сейчас в танцы: вон какая вся дородная да прельстительная. От родителя у нее стать, а от ливонской безродной матери особая томливая нежность, так что всякому мужчине и в дураки недолго записаться. Вот лишь радивостью в отца не получилась, все бы ей от дела убежать. Кое-что про это в посольских депешах сказано, так что пусть почитает.
А пока что она придвинулась к столу, изволила принять бумаги. Ему показала место на стуле, откуда способно указывать ей, где читать. Ко всякой бумаге, переведенной с цифири, на полях имелись его разъяснения.
Сверху всего находилась письменная депеша трех лег давности, когда была Петрова дочь еще цесаревной, проживающей у двора. И направлялось сие донесение от маркиза Шетарди к своему министерству. Императрица недоуменно подняла бровь:
– Зачем столь давнее?
– Тут ключ, какую корысть желали бы приобрести неприятели России от того, что совершилось по воле бога п к славе вашего императорского величества! – объяснил он.
Она читала французский курсив, шевеля по привычке губами, а он наблюдал текст… «Если принцессе Елизавете будет проложена дорога к трону, то можно б и п. нравственно убежденным, что претерпенное ею прежде, так же как и любовь ея к своему народу, побудит ее к удалению иноземцев. Уступая склонности своей, а также и народа, она немедленно переедет в Москву. Морские силы будут пренебрежены, и Россию увидят постепенно обращающуюся к старине, которую Долгорукие во времена Петра II и позже Волынский желали восстановить и которая существовала до Петра Великого. Елизавета должна будет относительно Швеции не только возвратить Ливонию, Эстонию, Ингрию и Карелию, но даже покинуть Петербург…»
Он услышал, как вздохнула государыня, будто пробудилась от сна. Прекрасная белая рука взялась за другой лист… «Если Елизавета будет на троне, то старинные принципы, любезные России, одержут, вероятно, верх. Нам в Европе было бы желательно не обмануться в этом. В царствование Елизаветы, при ея летах, старина настолько успеет укорениться, что голштинский принц, ея племянник, всосет ее и привыкнет к ней в такой степени, что когда наследует корону, то будет в совершенном неведении о других началах».
Руки ее теперь быстро отбрасывали листы, ломая бумагу. То была привычка царя Петра. И пальцы у нее были крупные, лишь жемчужная матовость кожи примешалась от матери. В ряд теперь шло подшитое донесение из Парижа. Французский министр Амелот писал в Вену: «Свершившийся в России переворот знаменует последний предел величия России. Так как новая императрица намерена не назначать иностранцев на высшие должности, то Россия, предоставленная самой себе, неминуемо обратится в свое прежнее ничтожество». И прусский Фридрих вторил тому: «Льщусь надеждой, что с переездом в Москву для коронации русский двор потеряет из виду Петербург и Европу».
Государыня вопрошающе подняла на него глаза. Ленивая поволока совсем ушла из них, некая знакомая пылкость засветилась в глубине.
– Коли иностранные радетели торжествуют от того, что все иноземное из России гнать собираются, то как рассудить такое? – спросил он.
Уже и наблюдать ему за чтением государыни не было надобности. Самого Шетарди рассказывались тайные мысли, и писано было прямо рукой маркиза. Будто он, вице-канцлер, всенародно радовался, что молодая принцесса Цербстская находилась при смерти. Даже если б и так, то уж при маркизе он бы не выдавал.
А вот Брюммер из Шетардиевой шайки так и не прятал заботы на своей толстой роже: думая, что конец пришел ангальт-цербстской партии, уже и другую, принцессу Дармштадтскую для великого князя припас. И прусский король Фридрих то поспешно одобрил.
Однако же принцесса выздоровела, так еще с большей остервенелостью на него, вице-канцлера, кинулась. Француз тут откровенно пишет, что полагается на помощь матери-княгини Цербстской, которой-де легко будет уломать императрицу прогнать Бестужева.
– Верно тут все? – громко спросила государыня.
Он пожал плечами: уж она-то знала Шетардиеву руку. От него, вице-канцлера, там лишь разъяснения… «Бестужев и его партия показывают такую же ярость и против берлинского двора, какую против Франции». Тут же его ответ: «Правда, что вице-канцлер не больше верит прусскому, яко французскому двору, да оный же и опаснее французского по близости соседства и великой умножаемой силе. Однако вице-канцлер ни против одного, ни против другого, но только во всем присяжную свою должность исполнял».
Опять в посольской депеше: «В согласии с известными друзьями предлагаю для допроса порочившего Россию лифляндского дворянина назначить близкого нашей партии генерал-прокурора Трубецкого». Им к тому замечено: «Иностранный министр, прибирая себе партии, во все внутренние дела мешается, но уже и до того приводит, что и по делам Тайной канцелярии вмешиваться имеет способ. Предается ея императорскому величеству во всевысочайшее рассуждение, что наконец из того воспоследствовать может?»
Дальше уж прямо шло французское хвастовство… «Я собственноручно написал проект ответа, который послан был генералу Кейту в Швецию по тамошним делам». Им же рядом записано для государыни: «Что иностранный министр российско-императорскому генералу ответ сам продиктовал и сочинял, то весьма непонятно…»
Государыня даже губку в досаде закусила. То ведь она сама советуется во всем с французом Шетардием. Ему и поручила проект для письма генералу Кейту в Финляндию составить, минуя иностранную коллегию. Следует дать знать дочери Петра, каково ответственно ее место в мире. Потому и написал он еще крупно на полях:
«Неслыханное в свете дело, чтоб в государевом совете но проекту иностранного министра оканчивалось, и все, что в оном прибавлено или происходило, ему точно известно. Генерал Кейт в сумнении будет, по каким указам ему исполнять: по отправленным ли из коллегии иностранных дел или, как Шетардиеву составлению, о сентиментах ея императорского величества ему знать дается».
Красавица государыня неласково посмотрела на него, в голубых глазах темный Петров огонь зажегся. Он же не дрогнул лицом: все к ее же пользе делается. А ему что бояться: уж и к смерти один раз от Анны Леопольдовны приговорен был, да опять вот назад позвали.
И про него самого пусть читает у маркиза государыня… «Елизавета будет поступать вопреки собственным интересам, если не расстанется со своим вице-канцлером, который признает спасение России только в союзе с морскими державами, королевою венгерскою, королем Августом и их приверженцами, и без всякого зазрения объявил себя против Франции, короля Прусского и против всего того, что держится французского и берлинского двора». Он же приписал коротко: «Древняя российская и толь паче государя Петра Великого система!»
Самый опасный из шайки сей маркиз. Еще в прошлое пребывание в России первым собеседником у цесаревны состоял. А то великая сила, когда имеющая власть женщина от любезного да обходительного мужчины многие часы подряд приятности слушает. Вот к тому и пригодится последняя маркизова депеша. Обидно то для государыни, да что поделаешь. Для нее сразу двойная будет прибыль: правда, какую про себя узнает, да заодно Шетардиевым любезностям цепу определит.
Так и есть: руки дрогнули и опять к началу листа вернулась государыня… «Всему тому причиной слабость Елисаветы, ее русская лень, отвращение к делам. Любые мнения принимает, лишь бы не дать себе труд подумать. А доброта ее такова, что всякому обмануть ее способно. На уме у нее только любовь, балы да удовольствия. Оттого и войны вести не хочет эта царица, чтобы больше денег на наряды оставалось. По пять раз в день туалеты переменяет, а также и поклонников. В любви, как и в прочем, не строга, а в министрах вокруг, и прежде всего в вице-канцлере, находит потворство своей византийской распущенности…»
Теперь уже и слезы закапали у государыни, с обидой повернула к нему лицо. Вице-канцлер взял платочек из ее рук, осторожно утер ей глаза.
III
Подпоручик Александр Ростовцев-Марьин стоял в порванном исподнем по плечи в воде, скрытый от берега прошлолетним талом, и как мог упирался босыми ногами в скользкую глину, чтобы не вынесло к свободной воде. Рядом возвышался архиерей Димитрий. Тот был в намокшей рясе на голое тело. Со вздернутой к небу бородой, он держался рукой за пригнутый от обрыва куст, а другую руку сжал в кулак, грозя невидимым отсюда врагам. Сверху слышался многоголосый вой, крики, стук деревянных колотушек. Временами шум приближался. Иерей тогда начинал в голос поносить ми тратившихся к идольству, коим пребывать в огне иге предельном. Дубовые да сосновые истуканы будут | л у жить дровами для топления жира из их смрадной плоти.
– Отец, потише! – просил подпоручик, но иерей не внял ничему.
Хорошо, что обрыв тут у берега был велик, так наверху слышно ничего не было…
С Федькой Шемарыкиным расстались они на ливонском берегу. Тот отплывал к шведам, где стояли с генералом Кейтом два русских полка на случай диверсии от датского короля. Только что воевали со шведами, и вдруг замирение такое и дружба, что даже русское войско им в гарантию выделено. Шемарыкина, которому тоже был определен армейский подпоручий чин, командировали туда в офицерское пополнение Ростовскому полку. Заодно с таким пополнением на корабле везли и золото для раздачи жалованья.
Он помахал Федьке рукой и ждал, покуда корабельные паруса не стали одинаковы с туманом. Потом ожидал еще неделю и с подорожною командой отъехал в Россию. Чуть не до весны добирался до места службы, а как приехал, то сразу отрядили его в дело. С сорока солдатами все ловил по верхней Волге беглых, что разбивали торговых людей на дорогах. Потом провожал барки с солью, соблюдая, чтобы приказчики да конвойные не торговали но пути в свою пользу. А когда по весне провел такой караван, то послан был сюда с солдатами помогать нижегородскому архиерею мордву укрощать. Так вот и оказался в реке без одежи да и вместе с архиереем…
– Не в деревяшках сих суть, – поучал его владыка накануне, когда ехали к месту. – Ходили люди без смысла и значения по земле вот как псы дикие али ящеры какие. Лишь в убийстве да насильстве получали радость и удовлетворение. Жертвы кровавые Ваалу из себя приносили, ибо идол тот был подобный тем людям. Возможно ли людьми их было считать по делам их? Но избрал бог праотца нашего Авраама и взял из руки его занесенный над сыном нож. «Я не слышу – руки ваши полны крови!» – сказал господь отступившимся. Заповеди людям дал такие, что не прибавить к ним и не убавить до конца времен, сколько бы ни напрягались для того изощреннейшие умы человечества. А что прекраснее может быть сотворено в мире, когда господь сына своего… сына единственного, любимого на крестные муки и поругание за всех людей послал!
Владыка всхлипнул вовсе по-мирскому, откинул большущей рукой полость крытого кожей возка, стал смотреть вбок, чтобы не увидели явившихся на глаза слез. Бор да чаща с прогалинами все стояли вокруг, будто и не двигались вовсе они. Возок качало на петлистой лесной дороге. Никем не пуганная белка сидела у корня сосны…
В храме, составленном из недавно срубленных деревьев, народ стоял плотной массой. Село было большое – все чаще мордва. Только и русских с ближайших деревень не отличить было от нее: одинаковые зипуны да домотканые порты у всех. И лица одинаковые: широкие лбы, скулы да носы будто вырублены из того же дерева, глаза как лесное небо. Лишь бабы у коренной мордвы были больше в раскрашенных полушубках, да вышивка на рубашках та же самая, да поярче.
Архиерей и тут громил идольствующих, с чувствительным проникновением рассказывал о страстях Христовых, вставляя притом в речь мордовские слова. Бабы всхлипывали, а потом заревели в голос. С ними плакал и владыка. Подпоручик Александр Ростовцев-Марьин сам не заметил, как стало мокрым у него лицо. Мужики мордовские истово крестились, воздевали руки к сыну божьему и ангелам на передней стене.
А владыка, неослабно громыхая голосом, вдруг пошел к выходу из храма. На улице уже подхватил в руку колун и двинулся за околицу, где среди деревьев подступившего к селу леса стоял погост. Там и тут, все ближе к околице, вкопаны были в землю кресты. Но среди них – рядом или напротив – у той же могилы торчали долбленные из дерева лики: то ли люди, то ли фавны лесные. Дальше в лесу уже совсем не виделось крестов – одни почерневшие от времени деревянные идолы. Они долбились из тех же деревьев, что росли рядом, и оттого будто срослись с лежавшими тут покойниками. Сверху на могилах стояли поминальные миски и чаши из дерева.
Толпа, валом идущая за владыкою, вдруг остановилась перед погостом у некоей невидимой черты. Настала тишина, и слышно было только, как глухо шумят верхушки дерев. Но архиерей шел дальше, воздев левую руку с пальцем к небу, а в правой неся колун. Местный священник отец Никифор что-то говорил ему, забегая со стороны, но тот не слушал.
Рука с колуном взметнулась вверх, и тихий стон прошел по толпе. Опять раздался удар, и снова стон, будто людей били по живому телу. Владыка продолжал крушить идолов, сбрасывая их с могил, очищая кресты. Поначалу удары были сухие, громкие, дерево было свежее. Но когда углубился он в чащу леса, они сделались глуше, жальче, темное дерево разлеталось прахом…
Подпоручик не понял сначала, что же произошло. Кто-то из солдат закричал, и он обернулся. Толпа стала вроде бы темней, ближе. Медленно двигалась она, как одно общее тело. В руках у трех-четырех увидел он жерди и рвущимся голосом скомандовал солдатам собраться в шеренгу. Те разбежались беглым шагом, встали у самых крестов, но толпа все двигалась, приливая, обтекая солдат. Он в отчаянности оглянулся. Иерей продолжал в ярости сечь намогильных идолов, крича хулительные слова. Следовало командовать заряжать ружья, но не мог of. того выговорить…
Солдаты в единый миг утонули среди толпы. Его подхватили и понесли по крестам, могилам, по поверженным, изрубленным идолам. Потом уже в чаще столкнуло его с отцом Никифором. Тот тащил под мышки оглушенного архиерея. Владыка был уже без колуна, из уха на бороду капала кровь.
Потом они с владыкой спали при поповской бане. Но опять начался переполох. Дрожащий священник шептал в ночи, что часть новокрещеной мордвы срывают с себя кресты, бросают на улицу иконы. Совсем близко послышались голоса, их искали с факелами. Не успев облачиться, побежали они по лесу с отцом Никифором, затаились у реки. Однако и туда явилась мордва, громко кричали и по-русски.
– Что же это: природные православные среди них? – грозно спросил архиерей у священника.
– Так оно, так, владыка! – отвечал тот сокрушенно.
Пришлось спасаться в реке, под обрывом. Там и просидели весь день, заходя всякий раз в воду, когда являлась опасность…
Только через неделю выручила их команда, посланная из губернии. Премьер-майор Юнгер из ревельских дворян расстановил роту как требовалось по уставу в виду опасного неприятеля. До тысячи мордвы с окоренелыми русскими, из нее же происходящими, встали у околицы, не допуская солдат к селу. Стояли с пиками и дубьем, да еще с медвежьими луками. Объявились и двое с мушкетным прибором. Чтобы объявить о себе, пальнули с громом в сторону команды. Вот тогда и расставлены были солдаты в боевую диспозицию.
Все совершалось согласно уставу. Первая шеренга палила по знаку офицера, пока другая изготовлялась к бою, а третья заряжала ружья. Было произведено четыре такие перемены. Мужики бежали в одну сторону, потом в другую, падали, содрогаясь, на землю. Пули до белизны сдирали кору с деревьев. Выли бабы по избам, плакали дети…
Поручик Ростовцев-Марьин смотрел не отрываясь. Солдаты стреляли вынуча глаза – они у них были цвета все того же неба. Солнышко светило в вышине, пахло хвоей и прелью…
Мордва повинилась, пала миром на колени. Дали собрать битых да покалеченных. Владыка самолично отпевал покойных яко возвратившихся в веру Христову. С огнем в глазах говорил он о спасении через муки сына божьего, и снова плакали бабы, истово крестились мужики. Допущенные к молитве солдаты клали размашистые поклоны. Поручику вспомнилось: «Я не слышу – руки ваши полны крови!..»
Ему от начальства поставлены были в вину мягкотелость и потворство отступникам за то, что не дал решительной команды солдатам. Прибывший с ротой Юнгера капитан Ляпин уже и приказ привез об его аресте.
Еще неделю шло дознание о зачинщиках. Мужиков пороли во дворе приказной избы под подступающими из лесу столетними дубами. Премьер-майор Юнгер, в летах уже, с худощавым костистым лицом, всякий раз устремлял светлые глаза куда-то в подбородок мужику и, не слушая толмача из писарей, делал пальцами знак, кого и сколько наказывать.
– Одного с ними корня, так что понимает! – то ли с завистью, то ли с осуждением заметил Ляпин.
– Как это? – не понял Ростовцев-Марьин.
– А то, что с Ревельского берега он выходец. Чухна, как и мордва, – одного финского племени. Не все из их разговору, а главное Юнгер понимает. Тут же и вовсе не разберешь: где мордва, а где самая Русь…
В том же храме при большой службе владыка провозгласил многую лету богопомазанной государыне и императрице Елизавете Петровне, великому князю Истру Федоровичу и восприявшей благую веру Екатерине Алексеевне, великой княжне.
– Это какая Екатерина? – спросил он у капитана Ляпина.
– Принцесса Цербстская, государынина родня, – ответил тот.
Подпоручик Александр Ростовцев-Марьин лишь рот открыл. То была девочка с золотыми глазами, которую увидел он как-то в лесу…