Текст книги "Семирамида"
Автор книги: Морис Симашко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
В грубом платье и пилигримских сапогах стояла она впереди всех, а ее православный народ наполнял сзади город и поле за ним до дальних лесов. Вынесенная наружу рака чистого царского серебра видна была отовсюду. Службу вели сразу двенадцать архиереев и епископов. Набегавшие тучи то закрывали, то открывали солнце…
Петр Великий запретил являться мощам. При богоприверженной дочери его восстановилось это древнее почитание. Эйтинский мальчик потом громко хохотал в церкви и дразнил попов. Она же назавтра после коронации пришла сюда пешком и беспокоилась, чтобы перенесение мощей этого святого человека ни в коем случае не совершилось без нее.
В такт мерным ударам больших колоколов низкими густыми голосами пели дьяконы, ароматная смола курилась и уплывала к небу тонкими голубыми струйками. Она вдруг вспомнила шифрованное донесение посланника Сольмса к королю Фридриху: «У императрицы обычай каждого выслушивать, и через это она подчиняется различным влияниям. Люди неблагонамеренные нашли слабое место, которым пользуются при каждом случае: они уверяют Екатерину, что в том или другом случае она не угодит народу. Страх потерять любовь нации вкоренился в ней и делает ее робкою». Что же, все тут истинно: она вправду не жалеет времени, чтобы выслушать каждого. И влияниям подчиняется, да только тем, каким хочет. Так удобнее: пусть на этих людей складывают вину за то, что не станет нравиться. А страх потерять народную любовь в ней не от чего иного, как от великого желания исполнить назначенный долг. Потому и пришла сюда на великий бой…
Во всем ей заканчивать дело Петра Великого, и в атом тоже. Только не станет запрещать и те же суеверные мощи приспособит к делу. Суть не в потревоженных костях. Димитрий Ростовский и точно был человек высокой души и немалой учености, но тоже восстал на государя-преобразователя, когда тот стал причитать церковные имения к государственному бюджету. В давние веки было, когда русские князья по смерти завещали свои наделы и имущества митрополиту московскому, а от того выигрывал московский князь и собиралось государство. Теперь же столько насобрано, что как бы второе государство стала церковь. Главной задержкой становится это для дела.
Когда твердо и недвусмысленно объявила свою волю по этому поводу, то первым как раз и закричал здешний митрополит Арсений, что прямой наследник Димитрия Ростовского. Она не имела намерений прибегать к вящей крутости, он сам шел на то. Во исполнение петровского завета назначила она переписывать церковные имущества, без чего нельзя посчитать общую возможность сего Геркулеса для грядущего подвига. А наипаче вызвало тот крик повеление переводить церковных крестьян на оброки. «У нас не Англия, чтобы едиными деньгами жить и пробиваться, и благочестию наступит конец!» – слышалось из архиерейских вотчин. Митрополит Арсений Мациевич прямо грозил, что не допустит ее к раке Димитрия-чудотворца. Она еще крепилась и писала к директору кабинета Олсуфьеву: «Понеже я знаю властолюбия и бешенства ростовского владыки, я умираю боюсь, чтоб он не поставил раки Димитрия Ростовского без меня!» Пока что к раке приложили кабинетную печать и велено было поставить солдат.
Дело в том еще состояло, что хоть православный иерей значился сей Мациевич, а все же польская в нем кровь, и природно ближе это к римскому взгляду на суть и место церкви. Уже после коронации ее, когда всем рассудительным умам стал досконально виден незыблемый размах на будущее, митрополит Ростовский отправил в синод доношение. Вовсе прямое указание пальцем на нее было там: «В мировой истории первым отнимателем церковных имений был Иулиан Богоотступник; в русской же, не токмо во время царствования благочестивых и великих князей, но и во времена татарския державы Россия имела свободные имения церковные, в первоначальной власти архиерейской содержащиеся». А в преамбуле того доношения открыто вытаскивался старый заржавелый меч от Лойолы: «Говорят, что имений у церквей не отнимут, но штаты сделают, будто бы отсекая излишество; но и этому образец Иуда Искариотский, который, желая предать Христа и видя его помазуема от жены многоценным миром по теплоте веры и любви, говорил: «Чесо ради миро сие не продано бысть на трех стех пенязь и дано нищим?»
Все они в синоде думали таково и теперь в безмолвном споре с ней получали возможность прикрываться этим откровенным доношением. Но время было с ней, и не осмелился никто из митрополитов выделить рядом с тем непробудным упрямцем свой голос. Ни с какой другой, как могли бы, а только с государственной стороны принялись они обсуждать нерегистрированное письмо, давая ему тем самым официальный ход. А по укоренненной от тех же татарских времен исторической практике к ней и обратились с сообщением, что, мол, в доношении ростовского митрополита «все, что ни есть, следует к оскорблению ея императорского величества, за что он великому подлежит суждению; но без ведома ея императорского величества святейший синод к тому приступить не смоет, а передает в высочайшее благорассмотрение и высокомонаршую ея императорского величества бесприглядную милость».
Она холодно вернула синоду то доношение, чтобы сами решали, каково надлежит вести себя истинно православному иерею по отношению к православному государю, тем более что в означенном доношении ясно можно усмотреть превратные и возмутительные истолкования многих слов священного Писания. Обо всем этом должен быть их недвусмысленный приговор, а к нему еще будет иметь место присущее ей снисхождение и незлобие. Польше и не касалась она их, и даже когда старый Бестужев обратился в защиту провинившегося пастыря, твердо пресекла ту инициативу.
Они сами все сделали в синоде: через военную коллегию взяли под арест своего злоречивого собрата н под конвоем семеновского полка капитан-поручика Николая Дурново привезли в Москву. Обер-секретарь Остолопов прочел там указ святого синода, иеромонах Гавриил снял с Мациевича мантию, панагию, белый клобук и отобрал посох, а самого его под смотрение постоянного караула из четырех солдат и унтер-офицера заточили в Корельский монастырь со строгим запретом разговаривать с другими монахами, а также отнятием бумаги и инструментов для письма. Выговоры за прежнюю переписку с ним получили костромской епископ Дамаскин и переяславский Сильвестр.
От нее к синодскому приговору была лишь поправка, что «для удобнейшего покаяния преступнику, по старости его лет, монашеский только чин оставить, от гражданского же суда и истязания мы, по человеколюбию, его освобождаем». Тут важно было, что сами руководители церкви осуждали одного из своих членов за устройство некоего противовеса необходимой здесь самодержавности. Она столбиком выписала к себе лиц, подписавших к ней от синода этот знаменательный для истории доклад:
«Смиренные
Димитрий, митрополит Новгородский,
Тимофей, митрополит Московский,
Гавриил, архиепископ Петербургский,
Гедеон, епископ Псковский,
Амвросий, архиепископ Крутицкий,
Афанасий, епископ Тверской».
Кесарю тут отдавалось выше положенного, но и место было дальше от холмов галилейских. Речь свою к синоду она заучила наизусть и потому говорила по-русски четко и правильно: «Естьли спрошу вас, кто вы и какое ваше звание, то вы верно дадите ответ, что вы – государственные особы, состоящие под властию монарха и законов евангельских, призванные на проповедование истин религии и наставления в законе, служащем правилом нравов. Все ваши права и обязанности состоят в ясном предложении догматов веры, в убедительном истолковании их доказательствами, а не спорами. Но от чего происходит, что вы равнодушно смотрите на бесчисленные богатства, которыми обладаете и которые дают вам способы жить в преизбыточестве благ земных, что совершенно противно вашему званию? Вы преемники апостолов, которым повелел Бог внушать людям презрение к богатствам и которые были очень бедны. Царство их было не от мира сего – вы меня понимаете? Я сама слышала эту истину из уст ваших. Как можете вы, как дерзаете, не нарушая должности звания своего и не терзаясь в совести, обладать бесчисленными богатствами, иметь беспредельные владения, которые делают вас в могуществе равными царям?.. Вы просвещены: вы не можете не видеть, что все сии имения похищены у государства; вы не можете владеть ими, не будучи несправедливы к нему. Естьли вы повинуетесь законам, естьли вернейшие мои подданные, то не умедлите возвратить государству все то, чем вы неправильным образом обладаете!»
Они молчали, скорбно опустив головы, и, как видно, вспоминали только что преданного ими митрополита Арсения. Его жертвой думали они откупиться от времени. Только ей нужно было все. 12 мая, в день начала этого богомолья, она подписала указ об учреждении коллегии экономии, призванной секуляризовать те церковные имущества.
А они отныне и навечно будут делать общую с нею задачу, куда их ни позовет. Не в одних имуществах вопрос. Вечный Рим рухнул от принципа, что не должен кесарь касаться духа человека. И католическая та логичность здесь не к месту. Еще и орденские ленты от нее будут носить митрополиты за службу государству…
Гремели колокола. Она стояла и думала, что как у любимого ею наваррского короля Париж стоил мессы, так у нее двойное увеличение российского бюджета стоило запрещенных великим царем мощей…
Потом она честно молилась со всеми, целовала крест и видела слезы в глазах у людей. Она верила в бога с необоримой рассудочностью, и коль требовалось тут в утверждение общей веры разукрашивание храмов и сохранение мощей для народного поклонения, то не колеблясь примет в руку это оружие…
Единый вздох прошел по земле до дальних лесов: даже колокольный звон сделался тише. Что-то необъяснимое происходило в мире. С удивлением вдруг ощутила она, как само по себе задержалось дыхание. Дальше все уже делалось помимо нее: куда-то пропал вес у собственного тела, слезы освобожденно потекли из глаз. Вперед и вверх протянула она руки, приподнялась и поплыла к серебряному ящику. Сухие чистые кости лежали там на лиловом бархате, и она прикоснулась к ним губами. Страшно, восторженно закричал, поднимаясь к небу, женский голос. Оборвалось земное пение…
Это продолжалось целую вечность, и не было тут конца и начала. Шуршали, касаясь лица, стремительные крылья, невидимые хоры пели в вышине. Будто проснувшись, она встала с колен, посмотрела вокруг. Неисчислимые толпы людей плакали и молились вместе с ней. Голубой дым уплывал в небо, и по-прежнему носились там, снижаясь к самой земле, синие ласточки.
Потом ей сказали, что прозрела вдруг от природы слепая черница Марьюшка и увидела сонмы ангелов, летающих и поющих над новой ракой святого Димитрия. Она на то ничего не ответила, а когда предложили послать врача, чтобы удостоверить чудо, отрицательно покачала головой. Управляющий всем торжеством новопожалованный митрополит Новгородский Димитрий Сеченов хотел унести раку в церковь, но от того могли произойти слухи, что мощи укрылись от нее. Бродячие попы на дорогах предрекали такое. Она велела, пока находится здесь, оставить мощи на дворе, лишь приставить на ночь солдат, чтобы не покрали…
На другой день Сеченой, как с дружелюбной приветливостью звала она митрополита, при раскрытой раке и толплении народа держал к ней речь. Это было повторение сказанного при коронации, а она слушала и думала, что же вчера с ней было. Девочкой она считала, что может угадывать будущее. Здесь происходило другое. Ей явственно представлялось, что летит над землей к раке, невидимые крылья трепетали в вышине. Русская она была со всеми и видела чудо. В храме из детства с ровно направленными к небу линиями ей было бы узко и душно…
Отец и владыка Димитрий читал с достоинством… «Господь возложил на главу твою венец. Знает Он благочестивые от напасти избавляти; знал он пред Собою чистое сердце твое, знал непорочные пути твои. Знаем и все единодушно скажем, что ни глава твоя царского венца, ни рука твоя державы поискала славы ради, или снискания высокой власти, или приобретения временных сокровищ; но едина матерняя ко отечеству любовь, едина вера к Богу и ревность к благочестию, едино сожаление о страждущих и утесняемых чадах российских понудили тебя прияти великое сие к Богу служение. Будут чудо сие восклицать проповедники, напишут в книгах историки, прочтут с охотою ученые, послушают в сладость некнижные, будут и последние роды повествовать чадам своим и прославлять величие Божие…»
Она лишь внутренне поморщилась, когда одновременно с непорочной Еленой и решительной духом Юдифью сравнил ее красноречивый митрополит. С Еленой-то ладно, и от непорочности нечего отказываться. А вот с Юдифью, что собственноручно голову отрезала Олоферну для народного спасения, так тут мало ли что на ум может прийти. Между тем, по чрезмерному усердию, один раз сказанное здесь упорно тысячу раз произносят, пока абсурдом не сделается. Вон и речь свою митрополит повторяет слово в слово от коронации. В том неосознанном лукавстве опасность…
Она скакала в Ярославль верхом. Больше всего в жизни любила она эту езду и всегда сидела в седле по-мужски, без жеманства. Дорога подсохла, теплый воздух пахнул травой, и она пустила коня в курц-галоп. Этот мощный и рассчитанный скок убирал из головы все заботы и сомнения. Отдавшись поводьям, она летела вровень с ветром, что захватил ее когда-то в сказочном зимнем лесу и нес не уставая.
Победно загремело и раскатилось в небе. И вправду казалось, что ехала там пророческая колесница. Набежавшая из-за леса туча закрыла солнце, но тут же оно снова открылось, и ослепительно засияли белые стволы берез, вспыхнули цветы в полях, в мгновение поменяли тени на свет дальние леса. Дождь шумно ударил по к мле, по дороге, тяжелые крупные капли били в лицо. Только был это другой дождь: теплый и радостный…
Гришка в третий раз уже заглядывал из дальней, за две комнаты двери и скрывался на сторону. Он встретил ее здесь, в Ярославле, впереди всех, как и надлежит генерал-адъютанту и действительному камергеру. Потом представлял со служебными лицами доклады от сената, кабинета и по коллегиям. Она спокойно смотрела мимо, и он переставал водить плечами, с незаметностью одергиваясь. А притом кипел, так что рука белела вместе с ногтями. Там в руке было у него перебитое сухожилие при Цорндорфе, когда наскакивал на прусские пушки.
Она и тут не изменила распорядка: до конца посмотрела бумаги, сделала все резолюции, написала письма. Потом прошла на половину, где был отведен для нее личный апартамент. Камердинер со всегдашней тщательностью исполнял волосочесание, девушка готовила все к ночи. Слышны были Гришкины неровные шаги и какие-то удары: будто на стены там бросался. Но когда вошла в спальную, он стоял на своем месте и младенческое было что-то в приоткрытом рте. Она остановилась, прождала еще, отмеривая его чувства, и сказала себе переступить черту.
Одновременно оставшись там, за этой незримой чертой, продолжала она наблюдать превращение: свободны делаются в движениях руки, ослабляются мышцы в лице, перестают тянуть к углам губы. Некое потепление разливается по телу, и приходит высокая, идущая от чуда слабость…
С покорной беззащитностью улыбается она ему, и вмиг куда-то девается его вынужденная послушность, с грубой силой дергает он ее и тащит к себе. Не скрывая злости, мстит он за такую мужскую униженность, рвет и терзает ее. И чем грубее все делает, тем выше счастье.
В перерыве она говорит ему нежные слова, перебирает мягкие кольца волос, целует. Потом долго лежит, лаская пальцами шершавый рубец у его плеча. Еще такие есть на его сильном теле, и все она хорошо знает. А он, уже полный своей мужской значимости, что-то рассказывает ей про врагов, которые тщатся уменьшить его достоинства. Вон как вскинулись, когда решил было согласиться стать ей мужем.
– Купидон, Кришенька, то младенец с крылышками, что стреляет любовными стрелами, – говорит она ему, – Также Амур он называется. А у греков – Эрот…
Снова всяким желаемым способом унижает он ее, громко и презрительно говорит солдатские слова. С девкой из слободы или захваченной маркитанткой было у него точно так. Она же, готовая и послушная, терпит все, и ничего нет слаже этого его мучительства.
Утром она мягко освобождается от него, набрасывает пеньюар. Он уже знает, что сейчас произойдет, и остается у постели. Рассветная синь попадает в окно. На том же месте стоит она и твердо оставляет все за чертой. Плечи у него подрагивают, будто связан канатами и не может уже развязаться. Нет, ничего снаружи не изменилось между ними.
– Так что, Кришенька, не упусти про дом воспитательный чтобы проследить от комиссии, – с негромкой приветливостью говорит она.
– Все как есть уже и исполнено, матушка-государыня!
Бодрая услужливость в его голосе. Она смотрит внимательно, нет ли в глазах там некоего тайного огонька. Только не рожден этот великолепный герой для ироничности. Лишь недоумение по поводу такого своего бессилия и вскипающую раздраженность можно там разглядеть. Чувствуя твердо натянутые углы губ, она кивает ему подбородком и уходит.
II
Неужто он, Григорий Орлов, да какого-то Федьку Хитрово или Рославлева не смог превозмочь?.. Так все складывалось, что ему становиться мужем для Катрин. Первый он из первых был и со всеми кровными Орловыми, когда урода с царства сбрасывали. И сын у него с нею есть спрятанный. Кажется, и разговору тут никакому против не быть. Тем более что все бы сделалось закрыто, вон как у графа Алексея Григорьевича с покойной государыней. Про царя из себя он наперед не мыслил, хоть Лексашка намекал. В остальном же все у него на месте. Первый генеральский чин и графское достоинство от государыниной ласки, и притом не из хохлацких он певчих, как некие графы, а столбовой русский дворянин.
Сам Бестужев, довереннейший у Катрин человек и первый дока при дворе со старых еще времен, взялся привести к концу то дело. Как же так получилось, что все сильные: и Разумовские, и Панин, и Чернышов, и генерал-прокурор Глебов сделались против их марьяжа. Гвардионцы – так сплошные оказались враги. В донесении князя Несвицкого, что с виною пришел к нему, весь букет измайловцев да преображенцев с семеновцами оказался налицо. Когда допрашивали Николая Хитрово и вошел Лексашка, так тот нагло спросил у брата извинения, что хотел убить его с остальными Орловыми. И подтвердил, что не отступится с прочей гвардией, если будут приводить к исполнению свой заговор…
Катрин не велела даже докладывать себе о том деле, но только через него, Григория Орлова. А пока ходила в богомолье, все и совершилось. Лексашка говорит, будто от начала известно было ей все, сама и соорудила ту бестужевскую подписку, чтобы предупредить сановников и гвардию об орловском замысле. Только из чего это видно? Никак не возражала она в разговоре с ним против марьяжа, да и любит его сильней драной кошки. Какой бабе не прелестно иметь такого мужа!
Только зачем наказаны столь нестрого возмутители против него, то непонятно. А что не станет с ней пред аналоем венчаться, так и без того обойдется. Чего хочет с ней делает, когда одни остаются. Вот только та манера не видеть его в сенате и на приемах, не русского она свойства. «Кришка» да «Кришенька» – это потом, а на людях подбородка не приопустит…
Он бросил в угол болонку с кресла, зашагал от двери к двери. Черт бы их взял те ярославские палаты: сто комнат в доме, и всякая меньше собачьей конуры. Не сдержавшись, опять выглянул в дверь. Катрин по-прежнему сидела с пером в руке, и стопа писем была еще высокой. Протянув руку к чернильнице, она подняла голову, и он поспешно отступил за косяк двери:
– Эк… твою мать!
Сами сжались кулаки. Стоять следовало твердо в дверях да пальцем ее поманить. Сейчас нет никого вокруг, так что нечего комедию ломать. Вон и в богомолье отказывалась его принять. Ведь не боится он ее, так что же такое происходит с ним?..
Вот опять: услыхал, что закончила писать, так перегнувшись заспешил в спальную. И тут еще полный час ему ждать, пока сделается волосочесание. Чего бы проще – плюнуть, да в возок и к Алинке. Та безотказно принимает его все дни, что тут они в Ярославле. Вечером лишь не может, пока у мужа на виду. А ночью – тан даже и вино всегда на столе готово…
Нет, сегодня он все этой прохуди заявит. Слова не говоря, в морду, и в последний раз потом, чтобы ноги ставить прямо не могла. Пусть побегает за ним, поплачет. Всем ему обязана, и императорством своим, а каково обращается…
Только ноги его зачем-то отступают на некое обозначенное место. Она вошла и чуть щурится, глядя в полутьму. Он же не двигается. Хоть в пеньюаре она, но не может к ней подойти, пока так держит голову. Неужто задратый подбородок тому причиной? Еще и губы твердым полукругом…
Немыслимо долго стоит она там, и кровь начинает стучать в голове. Даже шею душит, так сильно ненавидит ее сейчас. Сколько еще тянуться тому делу?..
В единый миг все переменилось. Ямочка появляется у ней в подбородке, теплеют губы, с томной слабостью упадает маленькая белая рука. Покорно и ласково глядит она на него. Пеньюар даже сам сползает с плеча, золотистая тень у нее под рукой…
Как и не было ничего, действует он теперь. За руку притаскивает к себе, сдирает с нее все и не встречает ни в чем отпора. Лишь охает она, когда делает больно. А он и не жалеет: с долго таившейся злостью мнет ее всю, выворачивает, словно на дыбе, и еще больше разъяряет его та беззащитная податливость. И вдруг понимает, что ей того и надо…
Недвижно он лежит, а она нежит всяко его и называет ласковыми словами, какие матери говорят детям. Он угрюмится, но вдруг начинает много и горячо говорить, будто прорвалось в нем что-то. Она слушает с дружеским вниманием, как он грозится сенаторам и гвардионцам, ставшим ему поперек пути. Полностью она на его стороне, и другому быть невозможно. Потом с новой злостью тащит он ее к себе, вспоминая день…
Ранний свет льется из-за гардин. Она уже надела пеньюар, поправляет разорванный рукав. А он знает, что сейчас будет, и уже не приближается к ней. Та метаморфоза вовсе незаметна. Приподнимается у ней особливо подбородок, и губы делаются овалом. Ровным негромким голосом говорит она о воспитательном доме, что предположено открыть в Москве для дворянских и солдатских сирот, над чем ему поручено наблюдение. Он лишь открывает рот, и слова вылетают сами:
– Все как есть уже и исполнено, матушка-государыня!
III
– То все идеал, мой друг!
Это она сказала ему с самой обворожительной своей улыбкой. А маленькие белые руки ее совершенно ровно разорвали лист глянцевой сенатской бумаги на четыре части: сначала в длину, потом поперек. Подпись ее осталась на второй четверти. Он стоял в оцепенении, не зная, что говорить. А через три дня наступил новый, одна тысяча семьсот шестьдесят третий год…
С постоянным рвением трудился он над тем проектом от самых ликующих и тревожных дней, когда ночи стали вовсе белыми и никто не спал в России. Нынешняя революция знаменовала торжество здорового смысла. Никогда тут не было твердой законности, и теперь засияла надежда установить великую русскую хартию. Задолго перед тем, когда по возвращении из Швеции приставлен он был воспитателем к цесаревичу, то говорил с великой княгиней по этому поводу. От нее всегда происходило неизменное сочувствие тем идеям.
– Le comte Панин из того порядка людей, что представляют надежду России!
Так она со всей убежденностью сказала о нем французскому посланнику Бретелю, вовсе не зная, что сам он, Никита Панин, стоит за колонной и все слышит. Для нее только открывалась его замкнутость. Подробно объяснял ей правомерность прихода ее к правлению в качестве регента при малолетнем сыне-императоре. Правила русского престолонаследия происходят от византийских Мономахов, и там имелись соответственные примеры.
Случилось вовсе непредвиденное. Никто в целой России и понимать не стал того регентства, а в один голос закричали ее прямо императрицей. Вот уж не имеется в русской национальной душе малейшей высокомерности, как и чувства приверженности к династии. Сам Петр Великий на то и другое смотрел как на назойливые препоны при главном деле. Потому, видно, татары да немцы у него без лишнего разговору делались русскими…
Все же он еще в манифест Шестого июля вписал обдуманную мысль: «Наиторжественнейше обещаем Нашим императорским словом узаконить такие государственные установления, по которым бы правительство любезного Нашего отечества в своей силе и принадлежащих границах течение свое имело». Этим ясно говорилось, что при необходимой для России самодержавности будет некое узкое собрание государственных умов, направляющее ход державного корабля. Даже и монархине в таком случае нельзя будет капризно менять закон или слать на войну Россию без всякого видимого резону.
Сразу же после переворота сел он составлять тот проект по реформе всей правительственной жизни. Она с нескрываемой благожелательностью отнеслась к тому. И всем своим поведением показывала, что не будет терпеть сенаторов лишь яко попугаев, повторяющих заученное или одни ею сказанные слова. Совет, про который он мыслил, обязан был бы высказывать собственные мысли.
Да только в сенате ли дело, когда большая часть тех законов составлена случайными и недостойными людьми в наивредительнейшие для отечества времена. Даже в своем нынешнем нраве сенат никак не в состоянии что-либо дельное произвести. Выло время, что говорили сенаторы. Да после казни Волынского откуда такому разговору взяться…
Чуть паралич его не хватил, когда читал то дело. Кабинет-министр и первый докладчик при Анне Иоанновне был Артемий Петрович Волынский. И тоже составил тогда «Генеральный проект о поправлении государственных внутренних дел». Его и позвали в Тайную канцелярию. Это кто же поверит, что такого упорства и проверенной честности человек мог так на себя говорить. Громко и внятно произносил на суде, что является лютый враг российской державе и народу. Еще и казни мучительной сам для себя просил. Делали-то все при свете дня, нагло и сатанински. На триста лет вперед был научен русский сенат говорливому молчанию. Со слезами патриотическими в голосе черное назовут белым, а белое – черным.
Все хорошо было ему известно, когда приступил к проекту. И опытом не только здесь заимствовался, а также от Европы, где двенадцать лет нес российскую шпломатическую службу. Ближе всего для сравнения тут Швеция, откуда и почерпнул некоторые примеры. Что же привело этот проект к столь непредвиденному результату, что порвали его на четыре части?..
Никита Иванович Панин подошел к открытому окну, стал смотреть. Окно выходило на заднюю сторону дворца. Где-то там громко гоготал индейский петух, как видно, привезенный для продовольствования сената, тоже находящегося в Москве. Императрица ушла в богомолье, но и с дороги регулярно шли от нее письма и резолюции. Больше всех к нему, поскольку кроме того, что воспитатель и обергофмаршал двора великого князя Павла Петровича, так еще и возглавил коллегию иностранных дел.
Она сразу по воцарении пришла в сенат и была там еще одиннадцать раз за три месяца. В первое же ее присутствие в Москве вышло распоряжение сенаторам находиться тут от половины девятого до половины первого часа и посторонних речей отнюдь не говорить. Было иидно стремление возвратить смысл именно этому Петрову детищу. Но что же неполезного нашла она в его проекте?..
Первый день случился за год, что не прислано от нее фельдъегеря с почтой. Сейчас она в Ярославле, и это значило, что завтра сама прискачет. А Павел Петрович занят в манеже с лилипутскими английскими лошадками, так что выпало и ему свободное время. Он вернулся к столу, машинально притянул к себе список с проекта и, хоть помнил его наизусть, в который раз принялся читать… «Взяв эпок царствования императрицы Елисаветы Петровны, князь Трубецкой тогда первую часть своего прокурорства производил по дворскому фаверу как случайный человек. Следовательно, не законы и порядок наблюдал, но все мог, все делал и, если осмелиться сказать, все прихотливо развращал, а потом сам стал быть угодником фаворитов и припадочных людей…»
Императрица всегда утвердительно кивала, когда читал ей про это, и от себя давала примеры. Все лучше его знала, двадцать лет живя при этом дворе. Саму ее фаворитство Воронцовых да Шуваловых чуть не привело к аресту. А слабые стороны Елизаветы видела еще и с женской проницательностью… «Ее величество вспамятовала, что у ее отца-государя был домовый кабинет, из которого, кроме партикулярных приказаний, ордеров и писем, ничего не выходило, приказала и у себя такой же учредить. Тогдашние случайные и припадочные люди воспользовались сим домашним местом для своих прихотей и собственных видов и поставили средством оного всегда злоключительный общему благу интервал между государя и правительства. Они, временщики и куртизаны, сделали в нем, яко в безгласном и никакого образа государственного не имеющем месте, гнездо всем своим прихотям, чем оно превратилось в самый вредный источник не токмо государству, но и самому государю. Все наиважнейшие должности и службы претворены были в ранги и в награждения любимцев и угодников; везде фавер и старшинство людей определяло; не было выбору способности и достоинству. Каждый по произволу и по кредиту дворских интриг хватал и присваивал государственные дела, как кто которым думал удобнее своего противника истребить. Фаворит остался душою, животворящею или умерщвляющею государство. Таково истинное существо формы или, лучше сказать, ее недостатки в нашем правительстве».
Тут все без лукавства и с доверенностью написано. А мысль самая понятная: когда вставший у власти человек начинает прямо от стола своего и от постели, минуя государственные учреждения, собственным чувством назначать и возвышать людей, то все катится к пропасти. Без дела и таланта возвышенные люди занимают государственные места и уже не о законе и государственном интересе пекутся, а чтобы только угодить высшему лицу. Всякая противная закону и здоровому смыслу глупость, сказанная оттуда, и делается законом. Сам же закон становится как бы театральным правилом для комедии, которая с серьезным видом показывается своей публике и просвещенной Европе. А если к тому сама эта публика да вместе с Европою роковым образом расположена к такому обману, так и превращается все в некий бесовский шабаш.
Но отечеству-то каково? Каждый попавший в случай ласкатель государя, получив место не по заслуге, сам тут же ищет себе ласкателей, и так идет до самого низу, наподобие гангрены. Вот оно что такое – фаворит. А Петр Великий на то не оглядывался: по зоркому глазу назначал возле себя дельных людей, так думалось ему, что и дальше все будет идти правильно. Скорее всего, вовсе о том не думал: некогда ему было. А правило, годное лишь для чрезвычайных времен, осталось. И Петр Великий рождается лишь один раз в тысячу лет.