Текст книги "Семирамида"
Автор книги: Морис Симашко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
Никакой пропасти больше не было. Хлоя разгадала своего Дафниса, и пропасть сомкнулась. Значилась лишь твердо очерченная линия, через которую она по необходимости переступала. Лишь по ту сторону черты волновали ее любезные слова. Здесь они повторялись на театре и в жизни, пусть даже и казалось говорившим, что идут от пламенного сердца…
Ровно в семь, когда сделалось темно, раздалось кошачье мяуканье. Уже одетая, она подошла к окну на переулок, чуть стукнула в стекло. Потом прошла к задней двери. Там ждала карета без фонарей. Лев Нарышкин, сидевший за кучера, еще раз мяукнул, и они помчались боковыми улицами.
Знакомые стрельчатые ворота были приоткрыты. Она сошла. Карета загрохотала во тьме по каменной мостовой в объезд дома. К ней протянулись руки…
Три свечи горели в высокой подставе. Темной бронзой отливали зеркала. Она лежала, утомленная. Он стоял при ней на коленях и целовал руки, плечи, пальцы на ногах.
– О, светозарна панна… Кохана моя!
Не в силах сдержаться, он положил голову к ней на слегка увеличенный живот, а она гладила его мягкие разбросанные волосы. Пламенная страсть его была искренней, и она улыбалась в бронзовой полутьме…
Кошкин ждал ее при двери. Она прошла к себе, сама привела себя на ночь в порядок, легла. Ей вспомнилось, с какой безыскусной пылкостью ласкали ее некие руки, и она опять улыбнулась. Потом отстранила это от себя и стала думать об Апраксине. Сегодня вечером сделалось известно, что императрица распорядилась отозвать главнокомандующего от армии…
II
Алексей Петрович Бестужев-Рюмин болел. Хворь привязалась еще третьего дня и заставила сидеть дома. Завернутый в старый шлафрок, он пил английский отвар с сухой малиной, что сам придумал от простуды, но дел не оставлял.
Понятовский!.. После того как молодой красавец поляк, бывший здесь как личный секретарь английского посла нника Уильямса, все же должен был покинуть Россию, то остался здесь уже как полномочный посол от саксонского и польского двора. Такого никак нельзя было делать. Чарторыйские с Понятовскими, коих прямо именуют там «русской партией», стоят в открытой оппозиции к королю. Но великая княгиня сказала лишь со своей приветливой улыбкой:
– Всем известно, Алексей Петрович, что Брюль в Варшаве хлеба куска не съест, пока не сделает, чего хочет великий российский канцлер. К тому же не я одна обязана Понятовскому…
Да, по протекции великой княгини Понятовский во всем содействовал российскому интересу в английских делах. Есть даже и его, великого канцлера, тайная обязанность перед ним. Но для политики все должно пренебречь, когда бы не желание великой княгини. Если она так улыбается, то напротив говорить не приходится. А Понятовский для нее лишь предмет чувства, что входит в круг ее интересу. Даже и Салтыков, который сидит теперь в Гамбурге, применяется ею как пересылыцик писем для матери в Париж. Из того урока с ним она вывела правильный результат. Самое это необходимое в науке правления: отделить всякую чувствительность от дела.
А ему-таки пришлось употребить свою волю к польско-саксонскому кабинет-министру, чтобы тот именно Понятовского назначил в Россию. Только сразу две интриги произошли от того. Поляки кричат, что русского агента послали в Петербург, здесь же Воронцовы да Шуваловы вкупе с французским посланником прямо видят в том английскую игру. Будто бы он с великой княгиней привержены английскому, а следовательно, прусскому интересу, да и Апраксина подговорили к тому. Императрица в болезненном своем состоянии всему может поверить…
Канцлер придвинул к себе лист, исписанный круглым почерком Пуговишникова. Ни одной пометки рукой великой княгини не значилось там. Лишь чуть заметно острием ногтя были снизу придавлены слова: «участницей в управлении».
III
Ровный вой слышался еще с ночи. Ни на минуту не стихающий, он раздавался со всех сторон: от леса, от поля, от реки, текущей через Ростовец, от синего, с бегущими тучами неба…
Поручик Ростовцев-Марьин, в дорожном плаще и ботфортах, присел на лавку у стены. Отец Семен Александрович и мать Анастасия Меркурьевна сели на стулья по обе стороны от стола. И Маша с выдающимся под теплым платком животом села рядом с матерью. Ещо на лавке присели домашние: незамужние сестры и тетка Аграфена – единственная их крепостная душа, вскормившая самого Семена Александровича и сына его, поручика. Потом все встали, перекрестились на угол, вышли во двор. У ворот уже стоял возок, где в такой жо офицерской форме сидел Федька Шемарыкин. Обоих их вызывали из годового отпуска…
Как и следовало, поручик поцеловался с отцом и матерью, с женой, поцеловал прочих.
– Помни… государыне и отечеству! – сказал отец.
И здесь вдруг Маша стрелкой метнулась к нему, ухватила за шею, заговорила быстро, стонуще, не по-русски. Она произносила отрывистые слова и вроде бы пела. Все стояли молча: никогда она здесь не говорила по-своему. А поручик гладил ее по разметанным волосам и тоже что-то сказал, будто по-татарски…
Вой приблизился вплотную. Они ехали в возке с Федькой Шемарыкиным, а справа и слева шли рекруты с ростовецкой округи. С ними шли жены и дети. Бабы кричали ровно, безостановочно, ничего не видя перед собой. Дети плакали тонкими голосами, цепляясь за подолы. А мужики шагали молча, поднимая пыль. С тропинок, с боковых дорог вливались все новые отряды, и не различить уже было отдельных голосов.
Они поехали обочиной, обгоняя нескончаемую рекрутскую колонну. Обоих, его и Федьку, назначили в один полк. Кузьма, человек Шемарыкиных, привстал на облучке, щелкнул вбок кнутом, спросил с недоумением:
– Значит, не под шведа?
– Под пруссака, – сказал Федька.
– Хм, пруссака… В какой же стороне народ такой живет?
Десятая главаI
«Вчера вечером арестован граф Бестужев, лишен всех должностей и чинов. Арестован также ваш брильянщик Бернарди, Елагин и Ададуров…»
Не отнимая книгу от глаз, она еще раз прочитала принесенную записку, которую положила между страниц. Рука Понятовского, как видно, дрожала: конец строчки загибался книзу. Она коротко скомкала бумагу… Что может быть поставлено ей в прямую вину? Итальянец ходит во все дома и редко где не получает женских заданий особого свойства. Иван Перфильевич Елагин до конца ей предан и не скажет вредящих ей слов. Также и Ададуров, который лишь знает о ссорах ее великим князем. Но взяли почти всех близких ей людей…
От Бестужева прежде всего станут искать выход к ней. Письма ее к Апраксину с ведома канцлера не таят ничего преступного. Главное – манифест: тот самый, писанный Пуговишниковым. Хоть и нет там ее руки, однако если с должным объяснением представлено будет императрице, то возымеет свое действие…
Она закрыла глаза, увидела изнутри храм в золотом свечении. Вдали, меж рядами колонн, были распахнуты пмрота. Неисчислимое количество народа стояло в солнечном сиянии, а прямо напротив в синем небе светилась звезда…
Она отодвинула книгу и велела все делать по намеченному вчера распорядку. Доложили о карете, приготовленной для выезда в академию.
В коридорах было сыро и полутемно. Господин советник Шумахер, забегая вперед, отодвигал вывалившееся из печки полено, делал выговор служителю. И, объясняя ведение различных паук, удивительно правильно говорил по-немецки. В холодных комнатах почти не было людей, стояли глобусы, шкафы с колбами, звериные чучела. К концу лишь осмотра услышала она живой шум голосов и поспешила в конец здания. Советник бросился вперед, загораживая проход, но она твердо указала ему пальцем на сторону.
Из комнаты пахнуло теплом. Войдя в дверь, она сразу увидела младшего Шувалова. Известно было, что все свое свободное время проводит здесь к неудовольствию императрицы. По болезни та сделалась ревнивой даже к научному занятию своего любимца.
Граф Иван Иванович при виде ее растерянно опустил тетрадь, которую держал в руке, породное, красивое лицо его зарделось. На стульях возле большого стола сидели еще люди. Огромный человек подкладывал дрова в раскрытую голландскую печь. Посмотрев мимо ней и увидев сзади советника Шумахера, он выпрямился во весь рост и громоподобно прокричал трехсловное русское ругательство.
Все застыли. Бывшая с ней фрейлина Измайлова отступила назад. Но она будто ни в чем не бывало шагнула в комнату. Как ей показалось, другой такой жо большой человек с гривой белых волос и в потертой немецкой куртке спрятал в этот момент под стол бутылку…
Она сразу определила их. Тот у печки был великий русский, о котором сам Эйлер писал, что нет сейчас в Европе столь сильного ума к распространению истинного естествоведения, не говоря уже о даре слова. Немец же – его антипод, с которым ведет постоянную войну. Тот тоже знаменит пользой от исследования Сибири. Говорят, что и побоища случаются между ними, но всякий раз первый пишет похвальную оду императрице, и все прощается. Зато оба ненавидят ведущего канцелярию академии советника Шумахера, донимающего их службистской ревностью и тупоумием, за что и объединяются против него…
Все склонились. Русский профессор смотрел на нее с виноватой хмуростью. Тут могло быть и мнение меценатствующего при нем младшего Шувалова. Она улыбнулась и стала говорить стихи:
Расти, расти, крепися,
С великим прадедом сравнися,
С желаньем нашим восходи.
Велики суть дела Петровы,
Но многие еще готовы
Тебе остались впереди.
Когда взираем мы к востоку,
Когда посмотрим мы на юг,
О коль пространность зрим широку,
Где может загреметь твой слух.
Там вкруг облег дракон ужасный
Места святы, места прекрасны
И к облакам сто глав вознес!
Весь свет чудовища страшится,
Един лишь смело устремиться
Российский может Геркулес.
Един сто острых жал притупит
И множеством низвержет ран.
Един на сто голов наступит,
Восставит вольность многих стран…[7]
Читала на память она вовсе чисто по-русски. И выбрала не недавнюю оду к рождению дочери, а ту, согласную с ее мыслью, на рождение сына-наследника. Все глядевший исподлобья русский великан как бы первый раз слушал свои собственные стихи.
Она вдруг вспомнила о главном предмете спора у того с немецким собратом: чего больше в корне русском – норманнского или славянского. Некий злослов утверждает, что названная битва с немцами от того набирает ярость, что у самого профессора жена-немка. Только у Петра Великого оно не сказывалось. А ученый немец за столом с львиным волосом и глазами сатира как-то не своим – с заезжим германцем до дуэли разодрался, когда коснулся тот чести России…
Опять все склонились на ее уход.
– Ваше высочество! – У советника Шумахера мелко дрожали губы и все оглядывался на оставленную комнату. – Непочтение и грубость их ни с чем не сравнимы…
Не взглянув на него, она села в карету.
Ей передали в руки младенца, и что-то горькое и теплое поднялось из неведомой глубины, затуманило глаза. Она держала этот живой комок плоти и ощущала стук маленького сердца.
…Крестныя матери Екатерины Алексеевны… нареченного раба божия Бориса…
Иерей Измайловского полка отец Алексей Михайлов со строгостью выполнял обряд. Вода в купели была чистая и чуть синеватая. Солдат Савельев с восторженной преданностью смотрел на нее. Потом, по обычаю, сидели за столом в его доме, в Калинкиной деревне при полку, ели пироги с рыбой. Чуть ли не третью часть комнаты занимала огромная печь, раскрашенная в желтые и голубые тона, знаменующие солнце и небо. В этом году она уже четвертого ребенка крестила у измайловцев…
Ей сказали, что великий князь, безмерно испуганный, бегал к императрице. Говорил, что Бестужев и жена всякому его учили, а он лишь виновен, что голштинских офицеров к себе выписал. Только ее величество слушала немилостиво, а по уходу племянника сказала: «И в кого только удался этот урод!»
Она дотронулась до вспухшей груди. Молоко горело в ней. Ей вдруг до боли захотелось побежать, взять в руки родившуюся недавно дочь, прижать к сердцу, губам, к лицу. Даже сделалось жарко от такого желания. Лишь два раза увидела она ее за месяц. Ей, а также и великому князю было дарено за то высочайше но шестьдесят тысяч рублей, а дочь нарекли в память любимой сестры императрицы Анной…
Был исход масленицы, и она пошла к обедне.
Вечером она танцевала в бале, поскольку сразу три фрейлины императрицы шли замуж: Анна Воронцова за графа Строганова, Закревская за Льва Нарышкина и Мария Воронцова за графа Бутурлина. За спиной ее у колонны громогласно спорили на английский манер граф Кирилла Григорьевич Разумовский и датский посланник Остен, кто из трех женихов раньше других сделается рогат.
Она отделилась от своих фрейлин и подошла к посаженому отцу свадьбы, Никите Трубецкому, будто бы посмотреть ленты на маршальском жезле.
– Что все это значит? Чего больше вы отыскали: преступников или преступлений? – спросила она прямо.
– Мы сделали, что было приказано, а преступлений еще ищут! – ответил он.
– Бестужев арестован, но доказательств нет! – сказал ей не таясь фельдмаршал Бутурлин.
Оба были следователями по делу Бестужева.
Уже ночью после бала Шкурин неслышно впустил к ней голштинского министра Штамбке. Тот прошептал, что получил от арестованного канцлера Бестужева записку. Для нос там были слова: «…пусть не беспокоится великая княгиня о чем ей известно… Было время все бросить в огонь». Она послала тут же камер-фрау Владиславову к секретарю Пуговишникову: «Вам не надо опасаться – успели все сжечь…»
Наутро арестовали Владиславову. Постоянный надзор поставили за Понятовским. К кому она ни подходила, с кем бы ни заговорила, брались под подозрение. Ее стали сторониться, и она решила никуда не ходить из своих комнат.
На другой половине великий князь устраивал музыкальные концерты. Ей говорили, что фрейлина Елизавета Воронцова по своему вкусу передвинула там мебель и держит себя хозяйкой. К ней заходил лишь старший Шувалов и молчал, дергаясь лицом. Она смотрела на его руки – неспокойные, с синеватыми пальцами, думала, как распоряжается он пыткой у себя в Тайной канцелярии.
Потерялся счет дням. Даже когда на другой половине было тихо, ей все слышался музыкальный шум. Дважды она писала императрице с просьбой объясниться. Шувалов брал и уносил письма.
Все спокойно обдумав, она написала третье письмо… «Нижайше и дочерне благодарю Ваше императорское величество за все милости и благодеяния, оказанные мне от дня моего приезда в Россию. По несчастью, оказалось, что я не заслужила этих милостей, поскольку навлекла на себя только ненависть супруга моего, великого князя, и явную немилость Вашего величества. Видя свое несчастье и оставаясь одна в целом свете, лишенная друзей и самых невинных развлечений, умоляю Ваше величество прекратить мои невзгоды, отправив меня к моим родителям под тем предлогом, какой признается более приличным. Что же касается детей моих, то хотя я и живу с ними под одною кровлею, но вовсе не вижу их, и поэтому мне все равно, быть ли в том месте, где и они, или в нескольких сотнях верст от них. Я знаю, что Ваше величество печется о них несравненно более, нежели сколько позволяли бы мне мои малые способности. Дерзаю просить о продолжении этих попечений и, убежденная в этом, проведу остаток дней у своих родных, моля Бога за Ваше величество, за великого князя, за моих детей и за всех, сделавших мне добро или зло…»
Она отдала письмо в синие пальцы Шувалова и сказала, чтобы тот прочитал. Отвернувшись, прижала платок к глазам. Слезы опять лились помимо воли…
За спиной послышался какой-то звук. Она обернулась и увидела, что Шувалов плачет вместе с ней. Лицо его страшно подергивалось, слезы стекали на служебный мундир. Это было до того неожиданно, что она взяла его за руку, успокаивая. Такого не могло быть ни в Германии, ни во Франции, ни в Англии – нигде, кроме России…
Императрица при чтении письма тоже плакала. О том ей рассказал сам Шувалов. Только никакого ответа не было и ничего не менялось.
В вербное воскресенье, когда она по установленному для себя правилу двести раз проходила из угла в угол комнаты, к ней вошла новая камер-фрау Екатерина Ивановна Шаргородская, упала на колени:
– Ваше высочество, все мы боимся, что вы умрете с горя. Дозвольте переговорить с дядей моим, который ваш и государыни духовник!
Она дала согласие. В третьем часу ночи, как было договорено, она объявила себя больной и послала за духовииком. Обычно осторожный и неговорливый, отец Федор Дубянский со вниманием слушал ее, потом твердо сказал, что все сегодня поведает ее величеству. Прямо от нее он пошел в покои императрицы и сидел там до утра…
Ее предупредили, чтобы ждала, и она прилегла на кушетку одетая. Во втором часу ночи пришел за ней Шувалов и объявил, что ее величество ждет ее к себе…
В передних комнатах у императрицы никого не было. Вдруг она увидела, как из дальней двери вышел и побежал впереди их великий князь. Они вошли следом.
То был малый приемный зал с тремя окнами и ширмой у внутренней двери. По стенам жарко горели свечи. С гневом и сожалением смотрела на нее императрица. Она прошла и упала на колени, заливаясь слезами.
– Как мне отпустить тебя?.. Тут же твои дети! – спросила императрица.
Подняв голову, она увидела, что та сама плачет, ладонью утирая слезы.
– Дети мои в ваших руках, и нигде им не может быть лучше, – твердо сказала она.
Императрица потянула ее с пола, но она не вставала.
– Какой же причиной объявить твой отъезд?
– Коль найдете приличным, то объявите всему свету, что же навлекло на меня вашу немилость и ненависть супруга моего.
Императрица вздохнула:
– Чем будешь жить у своих родных? Отец твой умер, а мать в бегах в Париже.
– Тем, чем жила до того, как вы призвали меня к себе.
– Хорошо, встань! – уже новым голосом сказала императрица, и она послушалась.
В комнате находились четверо: она с императрицей, великий князь и Александр Иванович Шувалов. На минуту ей показалось, что пошевелилась материя у ширмы. Там еще кто-то стоял. А на туалетном столе лежали свернутые листы. Она узнала свою руку; то были письма ее к Апраксину…
Императрица в задумчивости стояла перед окном. Высокая фигура ее болезненно расплылась, заметно дрожала голова. Великий князь на другом конце комнаты шептался о чем-то с Шуваловым. Ширма чуть сдвинулась с места, и она увидела край французского кафтана, в каком ходил здесь только один человек. Шумиловы со всех сторон окружили ее императорское величество…
– Твоя непомерная гордость всему причина. Даже мне едва кланяешься!
Теперь императрица громко обвиняла ее.
– Боже мой, осмелюсь ли я, ваше величество! – тихо сказала она.
– Воображаешь, что нет человека умнее тебя, – оборвала ее императрица. – Ты мешаешься во многие дела, которые до тебя не касаются. Как смела посылать приказы Апраксину?
– То были одни дружественные письма.
Императрица показала рукой на туалетный стол:
– Вон они: все здесь лежат!
– Значит, ваше величество могут убедиться в моей невиновности. Ошибка моя лишь в том, что кому-то писала, несмотря на запрет для меня всякой переписки.
– Бестужев говорит, что было много других писем.
– Если Бестужев говорит это, он лжет!
– Хорошо же, прикажу пытать его.
В голосе императрицы была усталость. И тут подскочил великий князь:
– Видите… видите, как она зла. Я говорил вам… Все напротив делает. И с Бестужевым вместе!
Императрица покривилась, словно от зубной боли, махнула ему рукой, чтобы отошел в сторону. Потом оглянулась на ширму, тихо сказала:
– Ты, голубушка, не дури… А сказать тебе больше сейчас не могу, чтобы все вы вконец тут не передрались. В другой раз, без людей…
– Я буду ждать того, матушка, чтобы открыть нам свою душу и сердце! – прошептала она.
– Давай… ломи, гвардионцы!
Сенявина и Измайлова рядом с ней кричали вместе с народом. Тысячи празднично одетых людей стояли на этой и на той стороне реки. А на крепком, припорошенном снегом льду стенка на стенку сошлись бойцы: с той стороны мещане и корабелы, с этой разный служивый люд. Впереди в белых нательных рубахах бились пятеро братьев-гвардейцев. Они клином вошли в противный ряд, тесня его к другому берегу. Когда кого-то сбивали с ног, тот по правилу вставал и уходил в сторону. С синего неба сыпалась сверкающая на солнце крупа. Ровный сильный ветер дул в сторону залива. Гудели колокола…
С того берега сбежали новые бойцы. Громадный мужик с черной бородой и еще двое с ним заменили упавших. Братья-гвардейцы остановились, стали пятиться назад. Один из них, подросток, пошатнулся. Толпа на этом берегу зашумела, заволновалась:
– Гляди-тко, сдают гвардионцы…
– Теснят мещанишки!
Она вдруг вскочила на приступку чужой кареты, звонко закричала:
– Вперед, Орловы!..
Первый из братьев обернулся к ней, улыбнулся слепяще, алая кровь стекала с белых зубов. Ветер трепал между глаз у него витую прядь волос. Потом, чуть присев, он с крутого маху ударил чернобородого мужика. Тот зашатался и рухнул.
– Ур-ра!.. Вперед! – подхватили в толпе.
Противная стенка дрогнула, стала отступать к тому берегу.
Она вдруг вспомнила, что нашла слово, какого нет ни в каком другом языке. От древнего, исконно русского корня оно, означавшего мужскую природность. Много понятий от него: удача, удивление, удовольствие. И еще – удаль…
II
«Ее императорское величество твоими накануне того учиненными ответами так недовольна, что повелевает еще, да и в последнее спросить с таким точным объявлением, что ежели малейшая скрытность и непрямое совести и долга очищение окажется, то тотчас повелит в крепость взять и поступить как с крайним злодеем!..»
Секретарь тайный Дмитрий Волков читал высоким строгим голосом. Самый опасный и есть он из четырех, поскольку умен и к сорока годам чина и места, достойного своего таланту, не приобрел. Также и Александр Иванович Шувалов опасный, да лишь сбоку своей наторелости в розыске. Двое остальных: князь Никита Юрьевич Трубецкой да Бутурлин, сидя на стороне, только хмурили брови.
Волков еще больше возвысил голос:
– Для чего ты предпочтительно искал милости у великой княгини, а не так много князя?.. Для чего скрыл ее переписку с Апраксиным?..
Алексей Петрович Бестужев-Рюмин смотрел в поперечную балку потолка допросной комнаты и отвечал, как на заседании, ровным тихим голосом:
– У великой княгини милости не искал, паче же старался с веления ее императорского величества открывать ее письма… Только ее высочество переменила совсем свое мнение и возненавидела короля прусского, также и шведского, коего любит лишь по родственному правилу токмо как дядю. Я же старание имел не только утвердить в том ее высочество, но и побуждал, чтобы и великого князя к тому привела. О чем и трудилась великая княгиня, да только труды те разрушалися от природного пруссака Броуна, обер-камергера их двора Брокфорда и прочих около великого князя находящихся людей. Там бы и искать следует, отчего королю Фридриху, что тут решается, все быстро известно становится…
– Есть захваченная от тебя уже из-под ареста записка к великой княгине, коей совет даешь держать себя твердо, поступать смело и с бодростью, присовокупляя, что подозрениями доказать ничего невозможно. Так не прямо ли означают сии слова, что и скрывать было что?
Волков даже привстал от усердия. Кому-то желается все на великую княгиню переложить, да только дальше своего носа не видят. При царе-дураке, конечно, вольготней будет житься, да как бы сама Россия от того не кончилась…
Он, по своему правилу, переждал минуту и другую, выводя из равновесия допросчика, и опять спокойно ответил:
– Великой княгине поступать смело и с твердостью советовал, но только для того, что письма ее к фельдмаршалу Апраксину ничего предосудительного в себе не содержат.
Секретарь тайный Волков вдруг расслабился, не винно повел глазами в сторону:
– При получении графом Понятовским отзыва от нас зачем через саксонского и польского кабинет-министра Брюля удерживал его здесь?
Так и есть, прямо на великую княгиню предлагают ему указать, тогда и вина его будет наполовину снята. Только не этому рыбарю ловить его в сеть. Когда государственный ты человек, надобно вперед уметь видеть, что произойдет в державе. И не кильский инфант, а рисуется там некое иное правительство. Так что и всю вину для того он примет на себя.
Опять переждал он, пока покраснеет шея у Волкова, и заговорил тем же голосом:
– Подлинно, что сам и без чьей-то просьбы старался задержать тут посланника Понятовского. А для того так делал, что, видя на себя гонение перед государыней со стороны полномочного министра австрийского Эстергази и французского Лопиталя, хотел хоть одного дружественного к себе человека среди иностранных послов сохранить, который сообщал бы мне об их замыслах.
Волков даже позеленел с досады, пальцы его выбивали бесшумную дробь по столу. И вдруг, схватив лежащий в стороне лист бумаги, стал громко читать:
– «Известно тебе, что сентября 8-го числа в прошлом годе имела ее величество некоторый припадок болезни. Памятно также тебе, что Апраксин, стоя под Тильзитом, вдруг 14-го и 15-го числа, все бросая, начал с поспешением назад уходить. Дает это справедливую причину подозревать, что об упомянутом припадке уведомлен был. И потому имеешь показать, не ты ли его о сем уведомил, или хотя не ведаешь, что кто-либо другой такое сделал?..»
Секретарь Тайной канцелярии не закончил еще читать, как вместе встали со своих мест князь Никита Юрьевич Трубецкой и граф Александр Борисович Бутурлин. Даже и Шувалов тяжко дернулся лицом, замахал руками.
– Нет, то не пойдет! – сказал Трубецкой.
– Таков вопрос не может быть поставлен. – Бутурлин потряс головой. – Всем известно, что еще заранее происходил военный совет и генералы сообща подтвердили отступление. Там и Фермор был, что сейчас командование на себя взял…
– Что же ты, Александр Иванович, допустил такой подлый вопрос сановнику и дворянину поставить? – недовольно спросил Трубецкой.
Шувалов молча подошел, выдернул из руки секретари лист, положил назад на сторону. Все молчали, не зная, что дальше говорить. Арестованный канцлер Бестужев-Рюмин холодно смотрел мимо них…
III
Армия с ночи строилась на позиции. Передавали слова главнокомандующего: «Вершинки, вершинки кругом занимайте, бугорки. Сверху-то идти на врага сподручней!» Роте капитана Ростовцева-Марьина отведено было место у ручья. Здесь кончались лесистые холмы, а но ту сторону ручья виделась ровная пашня. Это был левый фланг армии, а правый, скрытый лесом, доходил до реки Одера.
Все же и здесь нашли возвышенное место, а сзади недалеко виднелась деревня Кунесдорф. Среди редких сосенок встали ростовцевская рота и рота капитана Шемарыкина. Полковник фон Визин, трижды объезжавший позицию, лишь подергал серые усы и ничего не сказал. Солдатам разрешили отдохнуть, и они так и сидели при ранцах колонной на посыпанной хвоей земле. Съехавшиеся к ручью офицеры сошли с лошадей и говорили, что, может быть, ничего и не произойдет: король Фридрих до сих пор все трепал австрийцев, так может быть и теперь бросится в сторону корпуса генерала Дауна. Тот сам не исполнил обговоренный в Петербурге план и не пришел в назначенное место к Одеру, чтобы соединиться с русской армией. Пусть теперь и пеняет на себя…
Послышалась труба. Офицеры попрыгали на коней и поскакали к своим ротам. Солдаты по команде встали, шлровняли колонны. От большого леса, где стоял авангард, ехали генералы. Издали узнавали высокую фигуру генерал-поручика князя Голицына. Только потом увидели рядом с ним на маленькой лошадке главнокомандующего, и сразу все заулыбались: офицеры и солдаты.
Сейчас граф Петр Семенович Салтыков хотя бы мундир правильный генеральский на себя надел, а то к армии приехал вовсе в каком-то белом ландмилицком кафтане, что носил в пограничной с Крымом Украйне. Однако же и генеральская одежда на нем была как бы домашняя. И сам он – маленький, седенький с предобрыми глазами и стеснительными движениями – никак не походил на настоящего генерала. Поддерживаемый едущим рядом полковником, главнокомандующий слез с лошадки, вроде бы приехал в гости, замахал руками, чтобы не давали никакой команды, покивал солдатам.
– Это хорошо, что на вершинки встали. Сверху оно и виднее, и идти легче! – похвалил он. Потом посмотрел направо и налево, оглядел поле впереди и задумался. – Вот что, батюшка Александр Михайлович, кабы батарейку туда поставить, – он показал князю Голицыну на лощинку между двумя возвышенностями. – Как ты думаешь, хорошо то будет? Пруссак, он прямо ходит…
В лощину повезли пушки. Главнокомандующий опять всем покивал, сел на лошадку и поехал к авангарду.
Скоропостижный король и впрямь появился внезапно. Будто из-под земли выросли ровные колонны, быстро катились пушки, стремительно двигались по полю значки и штандарты. Казалось, со всех сторон готовится он атаковать русскую армию. Ростовцеву-Марьину было видно, как прямо напротив пруссаки устанавливают двойную батарею. Но колонны прусские беглым шагом все маршировали направо, строились там в ордер-баталии. Будто бы знал хорошо король, что у Одера слабейший фланг русской армии. Как вдруг столб черного дыма поднялся высоко за лесом. Прискакавшие адъютанты сообщили, что по приказу главнокомандующего генерал Тотлебен поджег там мост через болото, затруднив тем атаку противнику. И тогда сразу вся прусская армия повернулась сюда, стала маршировать к левому флангу. Не успели здесь разобраться в пыли и грохоте барабанов, как ударили с поля пушки. Где-то сзади упало ядро, послышался долгий крик боли…
Совсем уже близко видны стали идущие плотно прусские колонны. Они выходили где-то из продолжавшего лощину оврага и шли прямо на русскую линию. Капитан Ростовцев-Марьин различал уже черные стрелки усов у прусских офицеров и приказал изготовиться для стрельбы.
И тут загремели пушки из лощины. Будто уперлись в невидимую стенку неприятельские колонны, замедлили движение и встали. Роты Ростовцева-Марьина и Шемарыкина стреляли залпами, меняя шеренги. Однако длилось это недолго. Послышались свистки, заиграли трубы, и колонны, повернувшись влево, беглым шагом пошли на замыкающий русский фланг гренадерский полк. Туда же повернули стрельбу и прусские батареи. Было видно, как атакованные сбоку гренадеры дрогнули, стали отступать. Передовая неприятельская колонна прошла глубоко уже в русскую линию.
Выехавший открыто на холм генерал-поручик Голицын строил из двух мушкетерских полков новую линию, зa ней другую такую же. Все медленнее шли пруссаки. И опять неприятель начал перестраиваться: из другого фланга и центра, от дальнего тыла стали беглым шагом маршировать сюда его отряды, все вливаясь в раздвинутую русскую позицию. Потом уже и земли стало не видно от плотно стоявших прусских полков. Русские выстраивали сзади уже третью линию.